Текст книги "Лес шуметь не перестал..."
Автор книги: Кузьма Абрамов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 25 страниц)
Чтобы не разбудить домашних, Кондратий в задней избе снял сапоги, разделся и, шлепая по крашеному полу босыми ногами, прошел в переднюю. Он лег, но теперь уже не испытывал того приятного ощущения покоя, которое предвкушал, возвращаясь от Чиндянова. Чего-то недоставало, что-то было недоделано, и его охватило какое-то скрытое беспокойство. На сердце было тягостно, в голове, тяжелой от похмелья, копошились неопределенные мысли, ушибленное бедро тупо ныло.
4
Завалившись после работы отдохнуть, Захар проспал до позднего вечера. Проснувшись, пошарил, по карманам в поисках табака и, закурив, долго сидел в темноте на свежих стружках, напоминавших смолистым запахом присурский сосновый бор. Старательно потушив цигарку на ладони, чтобы не обронить искорку на сухие стружки, Захар накинул на плечи фуфайку и вышел дать корм лошадям. Апрельская ночь легкой свежестью, еле уловимыми шорохами, лаем беспокойных псов манила Захара из тесного салдинского двора. Кончив дело, он вышел за ворота и остановился, раздумывая, в какую сторону пойти. Вечерние гулянья не привлекали его. Изредка бывая на них, он неизменно оставался безучастным, за что и прослыл нелюдимым. Мать говорит, что он пошел в отца. Но каков был отец, Захар не помнил, да и старшие братья почти не знали его. Всю свою жизнь он провел на Волге, сначала бурлаком, потом грузчиком, где-то там и успокоил свои кости.
Движением плеч Захар поправил фуфайку и стоял у ворот, занятый своими мыслями. Вспомнились слова Пахома: «Тебе надо учиться». Пахом настойчиво уговаривал его пойти с ним в пастухи, но Захар наотрез отказался. «Любую работу буду выполнять – только не эту». Пахом всегда был против того, что Захар батрачит у кулака, укорял его: «Не хочешь пасти общественный скот, так ломай хребет на кулака, умножай его богатство…» Захар ничего не отвечал на это. Он и, сам хорошенько не знал, кто из них прав. Весь мир для него заключался в Наймане, где издавна утвердилось как закон: нет ничего своего, работай на другого, если не хочешь помереть с голоду. Часто у него пробуждалось смутное желание раздвинуть межи этого узкого мира, но как это сделать, он не, знал, и не с кем было посоветоваться. Иногда найманские жители ему казались навозными жуками, каждый из них слепо ковырялся в своей куче, а вот у него, Захара, не было даже собственной кучи, приходилось ковыряться в чужой. Он как-то раз об этом сказал Пахому, но тот плохо понял его и ответил совсем не то: «Человека жуком назвать нельзя, человек – тварь разумная. Вот твой хозяин, правда, немного похож на жука…»
Постояв еще немного, Захар направился вдоль улицы в противоположную сторону от хоровода. Избы, с примыкающими к ним дворами, казались сплошным нагромождением бесформенных серых куч. Луна не показывалась, и только частые звезды поблескивали зеленоватыми светлячками в темноте ночного небосвода. Огромный ковш Большой Медведицы запрокинулся и повис ручкой вниз. Чем дальше по улице шел Захар, тем становилось тише и по-ночному спокойнее. Он машинально свернул в один из проулков и пошел по направлению к верхней улице. Не хотелось никого видеть. Одному лучше. Вот так идти, думать обо всем, что взбредет в голову, и ничего не желать. На повороте тропинки, которая шла за огородами, он неожиданно столкнулся с парочкой, Захар хотел пройти мимо, но парень загородил ему дорогу и, заглядывая в лицо, окликнул:
– Ты меньшой Гаруз? Чего один бродишь?
Это был сверстник Захара, сын Лабыря Николай. Найманские девушки любили его за черные глаза и белые как лен кудри.
– Недаром тебя нелюдимым называют, – продолжал Николай. – Пойдем с нами. Посидим где-нибудь. У тебя табак есть?
– Найдется.
– А то я целый вечер не курил.
Они подошли к низенькому, полусвалившемуся плетню.
– Вот я думаю, Захар, – заговорил Николай, поудобнее устроившись на плетне, – надо в город подаваться. Говорят, там разные училища открываются и нашего брата, крестьянина, безо всякого принимают. Чего мы здесь киснем, в Наймане?
– Я грамоту не знаю, – не сразу ответил Захар.
– А что грамота: теперь не те времена. Вот я вчерась газету в Совете видел, так в ней прямо написано: «Рабоче-крестьянская молодежь – за учебу!» Это как раз о нас с тобой говорится. Ты, к примеру, работаешь у Салдина, стало быть, рабочий, ну а я к крестьянам отношусь. Здорово написано. Весь вечер читал.
– Я не рабочий, я батрак, – возразил Захар.
– Ну, а батрак разве не работает?
– Рабочими называются те, которые в городе живут.
– Откуда ты знаешь? – с недоверием спросил Николай. – Вот в газете, которую я читал, об этом там ничего не говорится.
Захар промолчал и, раскуривая боком горящую цигарку, заговорил как бы сам с собой:
– Крепка в нас найманская привычка: сидим на месте, пока силой не потянут, как редьку с грядки.
– Это к чему ты?
– Хотя бы к тому, что вот говорим с тобой, а сделать ничего не сделаем.
– Ну, это ко мне не относится. Я, брат, человек решительный, сказал – и все тут.
– А девок своих на кого оставишь? – пошутил Захар. – Сколько их по тебе плакать-то будут!
– Девки что, девок и в городе хватает.
– В городе и красавцев таких, как ты, полно, а в Наймане ты один. Что они без тебя будут делать?
– Я с тобой о деле, а ты смехом, – обиделся Николай.
Он с досадой кинул в сторону недокуренную цигарку и, проследив, куда она упадет, сказал девушке:
– Иди затопчи.
Та покорно повиновалась.
– Пойдем проводишь, а то уже поздно, – сказала она, возвращаясь.
– Погоди ты, – отмахнулся он от нее и опять заговорил с Захаром. – Значит, ты не хочешь ко мне в напарники? А я рассчитывал на тебя.
– Куда мне в город учиться, если я и в Найманской школе ни разу не был, – грустно ответил Захар. – Ты вон газеты читаешь, а я что? Нет уж, если я в город и поеду, опять же хребет на кого-нибудь ломать, Так лучше на найманского мужика, чем на городского.
Приятели помолчали. Девушка дернула за рукав Николая и робко зашептала:
– Пойдем, дома заругают.
– Ты что привязалась, дорогу сама не найдешь? – сердито отозвался Николай.
Девушка медленно пошла вдоль плетня к проулку.
– Зачем ты с ней так? – сказал Захар. – Иди проводи.
– Ну их, надоели, липнут как мухи к меду.
– Сладкий ты, наверно, для них.
– Вот уеду в город – отвяжусь, – сказал Николай, слезая с плетня. – Ладно, пойду уж…
Каким бы одиноким ни чувствовал себя Захар, но никогда не завидовал легким успехам Николая, пустого бахвала, и удивлялся: чем и как мог он покорять девушек? Однако разговор о городе заставил его призадуматься. Захар всегда считал свое пребывание у Салдина временным, но сколько будет оно длиться, определить не мог. Посидев еще немного, он пошел к верхней улице.
Побродив в одиночестве по улицам и проулкам, Захар увидел небольшой кружок парней и девушек, расположившихся перед домом Сергея Андреевича, хозяйственного мужика среднего достатка. У него была бойкая семнадцатилетняя дочь Елизавета, первая певунья и плясунья на селе. Здесь, у ворот Сергея Андреевича, часто заканчивались вечерние хороводы, непременным участником которых был и подпасок Пахома Гарузова Иван Атямарькин, по-уличному – Воробей. Обычно веселый и разговорчивый, здесь он менялся, становился тихим, незаметным.
– Ты что, Воробей, приуныл? – спрашивали его товарищи.
– К утру спать хочется, – отшучивался он, кутаясь в неизменный коротенький пиджачок с узенькими рукавами, молча усаживался в стороне и следил глазами за тонкой, гибкой фигурой Елизаветы.
Захар и здесь, около дома Сергея Андреевича, не задержался. Было уже поздно. Молодежь расходилась парами, и только вокруг Елизаветы крутилось несколько парней, но мать Елизаветы, строго следившая за дочерью, позвала девушку домой. Поклонники ее тут же исчезли. Захар с Иваном пошли вместе. Им было по пути.
– Ты домой? – спросил Иван.
– Пожалуй, да… Переночую у своих.
На востоке, над Белым ключом, светлым маревом занималась заря. Звезды тускнели и гасли. Тишина, особенно глухая к концу ночи, легла на темные сады, все отчетливее выделявшиеся на фоне светлеющего неба. От них пахло терпким запахом яблонь и черемух. Сады застыли в немом ожидании нового дня. И этот новый день, может быть, раскроет мириады набухших почек, и сады оденутся в первую клейкую зелень, раскроются первые цветы и наполнят воздух своим густым ароматом.
Глава третья
Ой, вдова, вдова, вдова-солдатка!
Семь лет она вдовой оставалася…
(Из эрзянской народной песни)
1
Петька, восьмилетний сын Марьи Канаевой, сегодня встал рано. Никто его не будил, сам проснулся. Еще вчера он решил навестить деда на салдинском пчельнике. Дед обещал ему показать на Явлее самые рыбные места. Длинная деревянная кровать, на которой спал он, стояла в сенях у задней стены. В избе у них были клопы, и он с матерью, как только ночи стали потеплее, перебрался сюда. Первое, что услышал Петька, был голос матери, доносившийся со двора сквозь щели плетневой стены. Он сразу догадался, с кем разговаривает мать. «Значит, я в самый раз», – сказал он себе, отыскивая удобную щель, чтобы глянуть во двор. Оттуда вскоре донесся знакомый звон подойника от первых струй парного молока. Петька смотрел, как быстро опускались и поднимались проворные руки матери, выжимая из полного вымени коровы тонкие синеватые струйки. Казалось, не подойник, а они, словно крепко натянутые струны, издавали мелодичный звон. Петька ощутил во рту вкус парного молока, и ему сразу захотелось есть. Он спрыгнул с постели, выскочил на крыльцо и вприпрыжку, словно молодой барашек, помчался на огород к колодцу.
Безоблачное небо было подернуто прозрачной кисеей утреннего тумана, слегка подсвеченной из-за горизонта невидимым солнцем. На колодце стояло ведро с водой, Петька наклонил его, наполнил горсть и, обливая босые ноги и узенькие штанишки, сполоснул лицо. Сразу почувствовал себя бодро. Откуда-то с улицы с радостным лаем прибежал его неразлучный друг – черный лохматый пес Волкодав. Петька брызнул на него горстью холодной воды, и они с шумом и визгом побежали домой.
Там Петьку ожидал завтрак – большая медная кружка парного молока и краюха ржаного хлеба с примесью картофеля. Половина краюхи была тут же брошена Волкодаву, пес поймал ее на лету.
– Хватит тебе разбрасываться хлебом, я уже кормила его, – крикнула из чулана мать, процеживая в крынки пенистое молоко.
Марья, мать Петьки, – солдатка. Так ее называют с 1918 года, когда Григорий Канаев добровольно ушел в Красную Армию. Четвертый год пошел с того дня.
Письма от Григория приходили редко, и писал он коротко: жив, здоров, того и вам желаю. Не расписывал много о себе и об армейской жизни. И совсем не потому, что не любил свою жену, – просто от характера. Но и в коротеньких письмах чутким сердцем Марья угадывала его тоску о ней, о сыне. Последнее письмо было месяца два тому назад, в котором он писал, что к лету, может быть, вернется домой, если обстановка не осложнится. Про войну уже с прошлого года ничего не было слышно. На дворе уже весна, а его все нет. Многие давно приехали и теперь копошатся вокруг своих хозяйств, стараясь поднять их и наверстать потерянное время. Только двор Марьи по-прежнему стоит запущенным, без хозяина и работника.
Немного ей пришлось прожить с мужем, но жили они дружно. Не было случая, чтобы Григорий ее обругал или побил, как это бывает во многих семьях. Соседки всегда завидовали ей. «Ты, Марья, не живешь, а празднуешь», – говорили они, когда разговор заходил о житье-бытье. Ничто женщину так не старит, как привередливость мужа и полная зависимость от большой семьи. На одного человека еще как-нибудь можно угодить, но на семью, где сталкиваются разные характеры, никогда не угодишь. Марью такое «счастье» миновало. С первых же дней замужества она была хозяйкой в доме. Матери у Григория не было, жил он с отцом. Отец же всю свою жизнь находился на пчельнике Кондратия Салдина. Марье было немногим больше семнадцати, когда она вышла замуж за Григория. Материальные затруднения не пугали ее. В родительском доме ей было не лучше. Отец Марьи Гостянтин Пиляев, по прозвищу Лабырь, – мастер на все руки: и плотник, и печник, и шорник, – вечно бывал на заработках, но домой никогда ничего не приносил. Вся семья была на попечении матери, женщины трудолюбивой, но очень суровой и сварливой. Ее боялся даже сам Лабырь, который, часто пропившись до последнего рубанка и топора, месяцами сидел на ее шее в ожидании счастливого случая. А случаем этим всегда был какой-нибудь выгодный подряд с задатком. Тогда он опять приобретал инструмент и набирал небольшую артель. Работать с ним всегда шли охотно – Гостянтин Лабырь никогда не обидит и не обделит.
Провожая сына, Марья наказывала:
– Смотри не задерживайся у деда до ночи, а то я буду беспокоиться.
– Чего тебе беспокоиться, дорогу не знаю? Не первый раз иду, – отозвался Петька, укладывая деду гостинцы.
Как ни хотел он пораньше выйти из дому, солнце все же опередило его. Оно уже поднялось над лесом.
Управившись с делами в избе, Марья с лопатой вышла на огород. Лошади у нее не было, ходить по соседям и выпрашивать, чтобы вспахали огород, она не хотела. А земля не ждала, земля знает свое дело. Марья окинула взглядом усадьбу, по-мужицки поплевала на широкие ладони и начала копать. Острая лопата легко и жадно врезалась в рыхлую, влажную почву, сильные руки ловко перевертывали пласт. Солнце поднималось все выше, все больше пригревало спину и плечи. Тяжелый пулай тянул вниз, затруднял движения. Здесь никого не было, и Марья сняла его. Потом она освободилась от рукавов и осталась в одной рубашке. Ранее вскопанные места понемногу теряли влажный цвет и становились серыми. Земля сохла. Это заставляло Марью торопиться. Спина взмокла. Марья отстегнула медное сюлгамо[7]7
Застежка вроде булавки.
[Закрыть] и распахнула ворот рубахи. Легкий ветерок приятно щекотал шею. Работа шла медленно: лопата – не плуг.
Увлекшись работой, Марья не заметила, как со стороны проулка к плетню подошел парень. Это был известный на весь Найман вор и распутник Васька Черный. Из-под его фуражки, небрежно сдвинутой набекрень, вились густые, черные как смола, спутанные кудри; широкое скуластое лицо, усеянное редкими рябинками, было темное, как у цыгана. И во всех его ухватках и коренастой фигуре было что-то дикое, не эрзянское. У Васьки не было в Наймане ни рода, ни племени. Лет двадцати с лишним тому назад, в один из голодных годов, в Наймане появилась бродячая женщина с маленьким ребенком на руках. С неделю она ходила, побираясь по домам, а потом, как-то утром, ее нашли мертвой у церковной ограды. Женщину похоронили всем миром, а ребенка пригрели сердобольные найманские старухи. Сначала он года три жил в разных домах, переходя из рук в руки, потом взяла его в-приемыши вдовая бездетная Акулина, у которой он жил до ее смерти. Рос на свободе, без присмотра. В десять-двенадцать лет он был грозой всех найманских садов и огородов, а в пятнадцать уже лазил по кладовым и погребам. Он был неуловим, ловок и бесстрашен, как конокрад. Впоследствии судьба его свела с Лаврентием Захарычем Кыртымом, и он стал воровать хитрее: больше в чужих селах. Мужики его побаивались – не раз пугал поджогом. Однако еще ни одна изба в Наймане по его вине не сгорела.
Он стоял, облокотившись на низенький плетень, и большими жадными глазами бесстыдно смотрел на полуодетую Марью. Наконец он не вытерпел, осторожно перешагнул через изгородь и направился к Марье.
– Смотрю я на тебя, красотка, и думаю: не по тебе эта черная работа, – сказал он, подойдя совсем близко.
Словно ледяной водой вдруг облили Марью. Она выронила лопату и кинулась к своей одежде, стараясь полами рубахи прикрыть голые ноги. Быстро схватила рукава, пулай и прижала к груди. Она присела на вскопанную землю и, словно пойманный зверек, испуганно озиралась по сторонам, не находя слов и не зная, чем защититься.
– Чего же ты испугалась?.. Ведь я только хотел…
– Уходи, уходи, бесстыдник, отсюда! – наконец промолвила она, приходя в себя.
– Я хотел тебе помочь…
– Уходи! – почти крикнула она, перебивая его.
Ваську слегка смутил неожиданный повелительный тон Марьи. Он наклонился поднять брошенную лопату. Марья быстро вскочила на ноги и бросилась во двор. Васька только успел заметить, как в задней калитке мелькнула ее широкая спина. Потоптавшись на месте, он медленно направился за ней, но калитка была замкнута изнутри. Спустя некоторое время Марья вышла одетая, гневная. Васька было направился к ней, но она встала в калитке, загородив собой проход.
– Пусти во двор, – сказал он, грудью напирая на нее.
– Там тебе делать нечего. – Она сильным движением плеча отстранила его от себя.
– Пусти в тень, видишь, как палит, – более спокойно попросил он.
– Тебе солнце не страшно. Больше не почернеешь, – едко заметила она. – Иди, куда шел.
– Не бойся, муж об этом никогда не узнает. Мое слово – могила, – продолжал между тем Васька.
У Марьи от обиды перехватило горло, на глаза навернулись слезы. Она молча переступила с ноги на ногу и вдруг размахнулась и по-мужски, наотмашь, ударила Ваську по щеке так сильно, что тот пошатнулся. Васька ничего не успел сообразить, как Марья уже была по ту сторону калитки и задвигала тяжелый засов.
– Как она меня жахнула, вот это баба! – сказал он, потирая щеку.
Некоторое время он тупо смотрел на закрытую калитку и медленно, словно нехотя, пошел к проулку. Щека горела, но странно: Васька не чувствовал обиды.
– Как она меня…
Заперев калитку, Марья отошла в глубь двора, поджидая, когда он уберется с огорода. Она кусала губы, злясь на себя, что в таком виде предстала перед этим охальником. Думая, что он еще стоит за калиткой, Марья отошла под навес и села на охапку прошлогодней соломы. Где-то совсем близко с писком зашуршали мыши. Она хлопнула рукой по соломе и откинулась на спину, чувствуя во всем теле сонную истому. Захотелось вытянуться и так лежать, прислушиваясь к осторожному шороху мышей. Сверху, сквозь большие просветы в соломенной крыше, на нее падали светлые блики, яркие солнечные зайчики вызывали резь в глазах. Она отвела глаза в сторону, потом закрыла, забываясь приятной дремотой…
Марье снилось, будто приехал Григорий. Они выехали пахать. Григорий все такой же, но голос совсем не его: молодой, высокий. Он то и дело покрикивает на лошадь, и эти необычные для него окрики пугают Марью. Вот снова раздался его окрик да так близко, что она вздрогнула и проснулась. С крыши смотрели те же яркие отблески полуденного неба, во дворе было по-прежнему пустынно… Кто же на огороде? Оттуда слышалось тяжелое дыхание лошади и молодой зычный голос. Марья с недоумением вскочила на ноги, отряхнула с одежды соломинки и бросилась на огород.
Захар Гарузов, завидев ее, остановил гнедого и смахнул рукавом пот с лица.
– Добрый день, Марюша уряж! – крикнул он еще издали.
Марья подошла к нему.
– Еду мимо по проулку, смотрю – немного вскопано. Дай, думаю, подсоблю, а то лопатой-то когда она кончит. Возьми лопату, а то завалится.
– Спасибо тебе, Захар.
Марья поспешно подняла лопату и отошла в сторону, пропуская лошадь. Она смотрела вслед Захару с радостным чувством. Еще совсем недавно она считала себя одинокой, забытой…
– А у хозяина ты спрашивался? – вдруг спохватилась Марья. – Не заругает он тебя?
– Ну и шайтан с ним. Да он и не узнает.
– Пойду хоть пару яичек тебе испеку.
– Это зачем же? Голодный, что ли, я? Не беспокойся, у Салдина харчей хватает.
– Чем же мне отблагодарить тебя? – повторяла Марья, не зная, что сказать.
Но Захар молча допахал усадьбу и, выезжая в проулок, крикнул:
– Грядки делай, сей морковь!
Почти до самого заката Марья оставалась на огороде: делала грядки, сажала лук, готовила капустную рассаду. Надо было торопиться: у людей уже давно все посажено. Работала, не чувствуя усталости, и только ближе к вечеру, когда косые лучи уходящего солнца заиграли на верхушках ветел и тополей, она разогнула спину, окидывая довольным взглядом ровные ряды высоких грядок. Еще утром здесь было пустынно и голо. «Дня на три-четыре хватило бы копаться здесь», – подумала она.
С улицы донесся заливистый лай Волкодава, и послышался звонкий голос Петьки.
Петька был не один: рядом с ним по шатким ступенькам покосившегося крылечка поднимался Николай, брат Марьи. Он был в голубой сатиновой рубахе, повязанной белым шелковым поясом с кистями, в черных суконных брюках и в отцовском старомодном картузе с блестящим козырьком. Его сапоги с узкими голенищами были обильно смазаны дегтем. Пестро разрисованной тросточкой он небрежно похлопывал по голенищам.
– Мама, дядя Коля говорит, что он одной рукой может повалить любого найманского мужика, даже мильцанера Стропилкина, – сказал Петька. – Ведь хвастает?
– Это он умеет, – отозвалась Марья и, покосившись на брата, спросила: – С чего ты такой нарядный?
– А что мне не наряжаться? – криво усмехнулся Николай.
– Как что? Отец соху снаряжает, в поле собирается выезжать, а ты бездельничаешь.
– Отправишь его в поле! Он рассчитывает меня запрячь, но – дудки! На мне много не напашешь. Поработал – хватит.
– Поработать-то не успел ты еще. А надо бы уже. Кто же отцу-то будет помогать?
– Агашка. А я откалываюсь.
– Лентяй ты, Николай.
– Ладно тебе, Марья. Лучше покорми чем-нибудь, с утра ничего не ел. Мать сказала, чтоб не приходил обедать, я и не пришел.
– Как дедушка? – спросила Марья сына, собирая на стол.
– В субботу обещался прийти, велел баню истопить.
Николай снял картуз, без приглашения подсел к столу и, с улыбкой посматривая на сестру, вполголоса напевал:
Не вино меня качает —
Меня горюшко берет:
Тятька с дому выгоняет,
Мамка хлеба не дает…
– Вот до чего дожил, беспутный ты эдакий, – проворчала Марья.
– Это какая песня, дядь Коль? – спросил Петька, подсаживаясь к столу.
– Сам придумал.
– Опять хвалишься. Песни складывает только подпасок Иван Воробей, а ты не можешь.
– Что мне твой Воробей!..
На столе появилась полная чашка щей. Всякие разговоры прекратились. Не один Николай был голоден. Марья, весь день проработавшая на огороде, с удвоенным аппетитом ела постные щи, слегка забеленные кислой сметаной. Не отставал от них и Петька, обычно разборчивый в еде.
После щей на стол были поданы картофель в глиняной миске и чашка кислого молока. Со лба Николая закапал пот.
Уже сгустились сумерки, когда они окончили свой поздний обед и встали из-за стола.
– Ты мне, Марья, дай Гришин пиджак, а то ночью в рубашке свежо будет, – сказал Николай.
Марья промолчала.
– Надень дедушкину поддевку, – предложил Петька. – Она почти новая, только пола немного обгорела, но ты застегнись на другую сторону, ночью-то никто не увидит.
Николай, ничего не ответив, надел картуз, отыскал тросточку и вышел на улицу.
Мать и сын стали укладываться спать.




