355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Лагунов » Красные петухи (Роман) » Текст книги (страница 24)
Красные петухи (Роман)
  • Текст добавлен: 7 мая 2019, 13:00

Текст книги "Красные петухи (Роман)"


Автор книги: Константин Лагунов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 31 страниц)

– Мужики!.. Товарищи!.. – Задохнулся от волнения. Краем глаза увидел напряженное, горящее лицо Горячева. «Боится, гад?» – Я понимаю вашу обиду. Не оправдываю, но понимаю, потому – сам мужик. Пока не призвали на германскую, крестьянствовал в селе Леваши на Тамбовщине. Знаю, как достаются шанежки да мясные пироги. Батраков отродясь не имел. Университетов не кончал… Теперь о разверстке. Знаете, что такое голод? Это – не постные щи, не черная краюха с водой либо квасом. Это – смерть. С голодухи в Центральной России вымерли целые села. Люди одичали, ели падаль… Сам видел. Голод убил мою жену и двух ребятенков. В Петрограде все, кто работал, от народного комиссара до стрелочницы, получали в день осьмушку хлеба напополам с корой. От этого и заводы стоят, нет у вас ни гвоздей, ни железа, ни керосину. Советская власть, которую мы завоевали такой кровью, умирала от голода. Тогда Ленин и подписал Декрет о продразверстке…

– Ты чего запел, гад? – Горячев ткнул Пикина в бок. – Я тебя, комиссарская…

– Правды боишься? – спросил Пикин громко и твердо, повернув голову к Горячеву. – Знаю, на что ты способен, ваше благородие, как-никак, почти год прослужил в губпродкоме, членом коллегии был, семенную разверстку придумал…

– Заткнись! – Горячев рванул Пикина за плечо, размахнулся, но ударить не успел: толпа вдруг взорвалась грозным, негодующим ревом:

– Не тронь!

– Дай сказать напоследок!..

– Перед смертью не брешут, нехай говорит!..

Шквал протестующих возгласов смял злые выкрики плотной кучки «бешеных», тесно обложивших трибуну. Горячев о чем-то пошептался со стоящими рядом, оттолкнул плечом Пикина, призывно и властно вскинул руку и, не дождавшись тишины, крикнул:

– Дорогие братья! Разве мало вы читали приказов и распоряжений этого прохвоста, повелевающих отнимать у вас добро? Неужто будем слушать…

– Хватит!

– Заткни ему хайло!

– Давай сюда! – неистово заорали «бешеные», пытаясь дотянуться до Пикина, стащить с трибуны.

– Не трожь! – выдохнули сотни глоток и разом подмяли остальные голоса.

В наступившей короткой тишине чей-то очень высокий, рвущийся голос выкрикнул:

– Пужлнвы шибко стали! Комиссарского слова пуще пулемета страшимся. Пусть скажет…

– Верна-а-а!!!

И снова Пикин подступил к перильцам, и в мгновенно упавшей тишине зазвенел его натянутый волнением голос.

– Спасибо, мужики… Я знаю – вы убьете меня. Но скоро и вы поймете, что к чему. – На сей раз он не тараторил, не сыпал словами – говорил раздельно, весомо, четко. – Повинен я: не углядел недобитков, что над вами изгалялись. Тут нет мне никакого снисхожденья… Господину Горячеву уж больно хотелось, чтоб я Ленина в наши грехи впутал. Да, Ленин понимал: без хлеба мы погибли. Сам следил за каждым хлебным эшелоном, сам распределял каждый пуд, чтоб тот наперед к детям да к фронтовикам попал. Но трудящегося мужика Ленин никому никогда в обиду не даст. Тех, кто в нашей губернии измывался над крестьянами, Ленин приказал расстрелять. Недавно закончился съезд большевиков, на нем решено продразверстку отменить. Ленин всегда…

Кто-то подхватил Пикина под ноги, перекувыркнул через перильца трибуны, и он упал на руки горячевских приближенных. Толпа взревела, трудно было разобрать, кто что кричал, куда рвался, кому грозился. «Бешеные» накинулись на Пикина, но Шевчук заорал:

– Не трожь его, братаны! Мы ему разверстку изделаем…

Вытащил из-под трибуны мешок с зерном, толкнул к нему Пикина, скомандовал:

– Разболокайся, гад…

Дрожащими руками Пикин стал расстегивать пуговицы кожаной куртки, те скользили в негнущихся пальцах, вырывались, и он никак не мог расстегнуть верхнюю пуговицу. Шевчук подскочил, матюгаясь и брызгая пьяной слюной, дернул за полу и разом сорвал куртку. К продкомиссару протянулись дрожащие от ярости когтистые руки, вцепились в одежду, мигом растерзали в клочья.

Он стоял нагой, босиком на снегу. Худое желтоватое тело темнело страшными кровоподтеками. Обтянутые кожей ребра шевелились при дыхании. Но глаза Пикина жалили, кололи обступивших его кулаков. В них была лютая, испепеляющая ненависть.

Ближние к месту казни крестьяне разом затихли и стали пятиться от голого Пикина, расширяя и расширяя пустоту вокруг трибуны. В разных концах площади послышались сочувствующие и протестующие возгласы. Они усиливались. Горячев что-то крикнул Шевчуку. Тот подскочил к Пикину, ловкой подножкой сбил с ног и, выхватив из-за голенища широкий нож, полоснул по животу. Двое подхватили мешок, опрокинули на огромную рану. «Вот тебе разверстка! Вот разверстка!..»– чумно бормотал Шевчук.

Сквозь кольцо «бешеных» протиснулся молодой парень. Сорвал с плеча винтовку, выстрелил Пикину в голову. Забрызганный кровью Шевчук бросился на парня. Тот вскинул винтовку, щелкнул затвором:

– Убью, кулацкая сволочь!

– Да ты… да я… Конвой! – завопил Шевчук.

Но к парню уже протиснулось несколько мужиков с винтовками.

– Бородулинские! – загремело над площадью. – Айда сюда, наших бьют!

Бородулинских оказалось десятка полтора. А у них родичи да свояки в Томилино, а у тех кумовья в Ершово, и пошло по цепочке, и вот уже добрая полусотня пробиралась к парню, подарившему скорую смерть продкомиссару. Горячев еле успокоил и развел сцепившихся. Бородулинцы, томилинцы и ершовцы тут же покинули село, отказавшись участвовать в выборах «народной крестьянской власти». За ними потянулись по домам крестьяне других окрестных деревень…

Глава шестая
1

Заплясали, заголосили над Северской губернией свирепые мартовские метели. Налетали ветры с севера, набегали ветры с запада, наплывали с юга иль с востока, сгоняли в табун облака, грудили, громоздили их друг на дружку до той поры, пока не разрешались они снежными потоками, тогда ветры свивали, скручивали снеговые струи в жгуты и спирали, гнали по полям белые смерчи и вихри, часто подкрашенные, подрозовленные то пламенем пожара, то кровью: не было дня и часа, когда бы она не лилась…

Затихали ненадолго метели, очищалось небо, загоралось яркое солнце. Осколками лучей кропило сугробы, и над полями вспыхивали ослепительные белые костры, напоминая всем, что на дворе уже март – бокогрей.

Прогретыми боками буренки и пеструхи чесались о заплоты, облепляя их клочьями разноцветной шерсти. Оглашенно орали воробьи. Надрывались сороки в кладбищенских и прицерковных рощах. Захороводились по улицам собачьи свадьбы.

Приближалась весна – пора крестьянского радения, тяжелого, но радостного труда, когда к концу дня от чугунной, устали дрожат руки, подламываются ноги, а сердце поет, и глаз не может оторваться от вспаханного или засеянного клина, который видится не влажно-черным и пустым, а ощетинившимся золотым пшеничным колосом иль залитым голубеющим медвяным разливом гречихи. Блажен и сладок весенний труд землепашца, ибо несет он земле цветение, а роду человеческому жизнь.

Оторванные от дому, истосковавшиеся по привычному, желанному труду, мобилизованные в «народную армию» крестьяне по мере приближения весны становились все более беспокойными, раздражительными. Как просто все казалось многим поначалу со слов эсеровских пропагандистов и их кулацких подпевал. «Россия – крестьянская держава, крестьяне составляют девяносто процентов ее населения, им по праву и властвовать…» Но вот идут дни за днями, все черней и непроглядней кровавый хаос, много погублено жизней, тысячи остались без хлеба и крова, а что впереди? В бои втягиваются все новые красноармейские части, и драться с ними все трудней. Они неодолимо теснят мятежников от железной дороги к северу, в тайгу, в бездорожье и глушь, подальше от родных сел и близких людей. Все угрюмей выслушивали мужики, приказы «богом посланных» командиров, все неохотнее их выполняли. От своих деревень уходили чуть не под конвоем, за чужие села кровь лить не хотели: «Пущай ихние мужики воюют…»

Но главари мятежа, осатанев от злобы, не видели, не хотели видеть того, что происходит в «народной армии». В речах, приказах, листовках, воззваниях они по-прежнему сулили близкую и решительную победу, бессовестно врали. Из их сводок получалось, что в руках повстанцев находятся и Курган, и Омск, и Екатеринбург, не сегодня-завтра падет Северск, начался мятеж в Новониколаевске, еще неделя-две – и вся Сибирь станет «крестьянской державой». Едва захватив Яровск, вожаки мятежа поспешили придать движению «законную» форму. Спешно был сформирован главный штаб во главе со Сбатошем – бывшим полковником из свиты генерала Гайды, проведены «выборы» в яровский «крестьянско-городской совет». Председателем «совета» стал Алексей Евгеньевич Кориков. Горячеву поручили обработку мужицких душ, назначив его начальником пропагандистского и особого отделов главного штаба. Пропагандистский – сеял в мужичьи головы эсеровские семена, особый – жестоко искоренял «большевистскую крамолу».

Как затонувшее бревно слизью, яровский главный штаб за несколько дней оброс машинистками, курьерами, адъютантами, связными, оперативными работниками и т. д. Кого только не было в числе штабных – бароны, дворяне, адвокаты, биржевые дельцы, чиновники, попы – все старое, обиженное, недобитое стянулось в Северскую губернию с надеждой, что именно отсюда начнется долгожданный крестовый поход на коммунистов. Уверенность в этом окрепла после того, как у мятежников появился главковерх в лице настоящего царского генерала Петухова и стала издаваться ежедневная газета «Голос народной армии». Генералу яровские мещане устроили пышный прием с колокольным звоном, молебном и парадом двух рот особого назначения, сформированных из георгиевских кавалеров. Генерал охотно и не читая подписывал приказы и распоряжения, заготовленные начальником штаба, пил коньяк и куриный бульон, спал с молоденькой штабной машинисткой и больше ничего не делал. «Господа, – говорил он своим приближенным, – все это бред».

Горячев в штабе почти не бывал. Днем мотался по полкам, а по ночам сочинял воззвания. Всю свою страсть отдавал он этим бумажкам, приноравливая их стиль к адресату. К кому только не взывал Горячев: к коммунистам, к рабочим, к гражданам России, к красноармейцам, к крестьянам, к служащим и еще бог знает к кому, доказывая, что эсеры и белогвардейцы не причастны к мятежу, да это вовсе и не мятеж, а «крестьянская, народная революция», и вспыхнула она не под влиянием чьей-либо агитации, а стихийно, как когда-то вспыхнули бунты Разина и Пугачева…

Чтобы растопить ледок мужицкого недоверия, Горячев выворачивался наизнанку, по десять раз заставлял своих дипломированных приспешников переписывать черновики листовок, внося в них, как он любил говорить, «новые мысли, обогащая их чувствами». Однако недоверие к горячевским сочинениям становилось все прочней, и виноваты в том были не сочинители, а жизнь. Этого-то и не хотел понять Горячев, ослепленный видением своего блистательного и, как ему казалось, близкого будущего. Вениамин Федорович не забыл вечеринки у пани Эмилии в присутствии бритоголового «товарища из центра», когда его, Горячева, единогласно провозгласили премьером будущего сибирского правительства, – не забыл и некоторое время всерьез вынашивал планы создания «центральной гражданской власти в освобожденной Сибири».

Но вот наступил март, а желанное будущее отдалялось, становилось все сомнительней. Горячев уже понимал, что завтрашний день не сулит ему ничего хорошего. Особенно ясно он ощутил это там, на деревенской площади, когда толпа взорвалась протестующими криками и, казалось, еще минута – мужики схватятся с «бешеными»…

Да, встреча с Пикиным не принесла Горячеву желаемого. Вместо сладостного сознания своего превосходства, торжества над врагом, в душе осталась болезненная вмятина. Жаль, думал он, не было под рукой Коротышки. Тот бы вытянул из губпродкомиссара жилочки, допек бы его, согнул, поставил на колени. Но, поразмыслив, признавался, что это самообман. Нет силы, способной согнуть Пикиных. Можно сломать им хребет, четвертовать, насыпать в распоротый живот пшеницы, но сломить их духовно, заставить отречься от большевистской веры – нельзя. От сознания этого ярость Горячева удваивалась, он бы зубами рвал этих твердокаменных идейных… С того дня неуемная, неподвластная жажда риска все сильней томила Вениамина. Опасности будто манили, притягивали его. Не оттого ли, что в игре со смертью забывались, отступали мучительные, безответные вопросы: зачем взбаламутили крестьян? Что впереди?

2

Желание встретиться с Флегонтом пришло внезапно. Вспомнился вдруг тот ночной их разговор три месяца назад, когда дядюшка дал Вениамину по носу: не поверил, не поддержал, высмеял… Настал Вениаминов черед подтереть нос Флегонту. Раз всякая власть – от бога, значит, и он, Вениамин, от бога. Интересно, что запоет на это двоюродный дядюшка? Пусть-ка теперь попробует не поклониться, не признать неограниченную власть, которую олицетворяет Вениамин…

В Челноково он приехал вечером, днем не решился, хотя и взял с собой телохранителя. Узнают мужики, припомнят и Карпова, и Крысикова – тут никакие мандаты и звания не помогут.

У околицы их остановил окрик: «Кого несет?» Пришлось предъявлять удостоверение, подписанное генералом Петуховым. Неграмотный часовой повертел бумажку перед глазами и махнул рукой – проезжай. Горячев полюбопытствовал, кто заправляет Челноковским волисполкомом и где его найти. Часовой ответил, что заправляет Маркел Зырянов, а найти его теперь можно лишь дома, и объяснил, как туда проехать. Поблагодарив, Горячев велел телохранителю, плечистому молчаливому детине, которому удивительно подходило имя Тихон, гнать коня к поповскому дому.

Флегонт не удивился появлению племянника. Пригласил раздеваться и проходить, попросил Ксюшу вскипятить самоварчик, сообразить закуску.

– Я к лошади, – повернулся было Тихон.

– Не беспокойся. Владислав распряжет, напоит и накормит, Проходите в кабинет. Грейтесь, Располагайтесь.

– Тихон у нас поспать любит, – проговорил Горячев.

– Тогда милости просим, – и Флегонт отвел Тихона в малуху.

Каждый раз, бывая в кабинете Флегонта, Горячев с завистью рассматривал набитые книгами шкафы. И сейчас, войдя, скользнул взглядом по корешкам. «Завидный диапазон. От Платона до Плеханова. И Апулей, и Боккаччо… Наверно, между страниц Евангелия открытки с голыми бабами. Люди воюют, мордуют себя. Живут как скоты, а этот просвещается. Жрет, попадью мнет да почитывает…» Облюбовал старинное кожаное кресло, но не садился, пока не пришел хозяин, не пригласил сесть.

Несколько мгновений молчали, испытующе разглядывая друг друга. «Не меняется совсем, – с нарастающей неприязнью думал Горячев, – бугай бугаем. Не скажешь, что бывший пахарь и пимокат. И на угодливых пустолайных сельских попиков не похож. Осанка что у митрополита. А глаза! Такой не поклонится. Пикин наизнанку…»

«Сменил и бога, и обличье – фарисей. Под мужика рядишься. Желчь кипит. Покрасоваться, поиграть кистенем пожаловал…»– думал Флегонт. Приглушив рокочущий бас, спросил:

– Надеюсь, здоров? На судьбу не сетуешь?

– Благодарю покорно. Вашими молитвами. Да и время такое, не до ахов. Жизнь, как перетянутая струна, того гляди, лопнет. Как вы, дядя? Политические перемены на вас не действуют?

– Бывает нечто, о чем говорят: «Смотри, вот это новое», но это было уже в веках, бывших прежде нас. Нет ничего нового под солнцем. Суета сует, все суета, – ответил Флегонт библейскими словами. – Где ты теперь? В каком качестве?

Горячев не без самодовольства представился.

– На ловца и зверь бежит, – рокотнул Флегонт и даже изобразил на лице улыбку, хоть глаза оставались строги и пасмурны. – Просвети мя, затворника, что происходит в мире.

У Горячева не было никакого желания рассказывать Флегонту о положении в губернии, но едва открыл рот, как с языка сорвались и привычно застрекотали многожды говоренные и писанные фразы. Поначалу он произносил их автоматически, но быстро увлекся, заволновался, замахал руками, возвысил голос, как на многолюдном собрании.

– …Две трети губернии очищены от большевиков, там установлена народная власть.

– В лице Маркела Зырянова? – глаза Флегонта сверкнули насмешкой. – Извини, что перебил. Никак не укладывается в голове: Боровиков и Зырянов – выразители дум крестьянина-труженика.

Вениамин осуждающе хмыкнул:

– Вы и впрямь не от мира сего. Погодите, Боровиков сам навестит вас и лично разъ-яс-нит свою позицию. Он злопамятен, не забывает ничего…

– Я уже имел честь вести переговоры с господином-товарищем Боровиковым…

– Ну и?.. – Горячев прямо-таки засветился от любопытства.

– Толки злого в ступе пестом вместе с зерном, и не отделится от него злоба его. Грозился, как займете Северск, доложить обо мне архиерею, добиться моего смещения, лишения сана, а потом расправиться со мной сообразно вкусам.

– И вы не боитесь?

– Не боюсь, – совершенно спокойно ответил Флегонт. – Честно говоря, не верю, что вы когда-нибудь захватите Северск. Расчет на неожиданность провалился. Ты сам сказал о прибытии регулярных красных войск. Сей орех не по вашим зубам. Да если б и свершилось все по-боровиковски – не боюсь. Страх – чувство животное, не достойное человека.

– Когда в глаза будет глядеть дуло, полагаю, заговорите по-иному! – вырвалось у Горячева.

– Можешь утолить свое любопытство, – голубые глаза Флегонта потемнели от гнева. – Револьвер с тобой, в доме нет даже детского пугача. – Смерил Горячева пренебрежительным взглядом, отвернулся. – Однажды подобную шутку разыграл со мной твой соратник, начальник продотряда господин Карпов. Мир праху его…

Миг назад Горячев хотел как-то загладить свою выходку, но последние слова Флегонта разом смели благое намерение. Негнущимся требовательным голосом Горячев спросил:

– Как прикажете понимать ваши слова о Карпове?

– В самом прямом смысле. Надеюсь, ты слышал, что ревтрибунал большевиков приговорил его к расстрелу за издевательства над крестьянами, мародерство и прочие мерзости. Приговор, говорят, приведен в Северске в исполнение.

– Вы как будто рады?

– Да. Хоть сие и зело грешно. Но… нет человека праведного на земле, который делал бы добро и не грешил бы, глаголет Библия. Азм – человек, значит, тоже грешен.

– Вы почему-то грешите все в одну сторону. Тянет, тянет вас в боль-ше-вист-скую борозду. Уж не по чижиковской ли протекции стали попом?

– Гнев гнездится в сердцах глупых.

– Библейские афоризмы вам не помогут! Забудьте, что я ваш дальний родственник, и соблаговолите ответить на вопрос: куда делся Карпов после встречи с вами? Как и где вы расстались? Почему оказался он в лапах чека?

– Сан мой и положение хозяина дома не позволяют отвечать на вопросы, заданные подобным тоном.

Минуту они буравили друг друга взглядами. Изо всех сил сдерживая себя, Вениамин достал из кармана папиросницу и, не спросив разрешения, стал сворачивать самокрутку. Флегонт подметил мелкую дрожь его рук, сказал глухо:

– У нас не курят.

Вениамин сплющил папиросу в кулаке, сунул в карман. С трудом – даже испарина выступила на лбу – подмял бешенство. Улыбнулся одними губами, смиренно спросил:

– А как насчет Бахуса в сем доме?

– Ксюша! – рокотнул почти в полную мощь голос Флегонта. Тут же приоткрылась дверь кабинета, заглянула бледная попадья. – Как там у тебя?

– Стол накрыт. Проси гостя.

– Прошу, чем бог послал.

Давно ли они сидели вот так же вдвоем и разговаривали? Каких-то три месяца назад. Но то время обоим казалось теперь недосягаемо далеким. Оба тогда были на одном берегу, хоть и не на одной тропе. Но именно та встреча и размежевала, развела в разные стороны. Вениамин впервые приподнял маску, и Флегонт увидел оскал фарисея…

Неторопливо разлив светлую пахучую влагу по тонким стаканам, Флегонт залпом выпил свой и принялся аппетитно похрустывать солеными рыжиками, посыпанными тонкими пластиками лука и политыми свежей сметаной. Больше к зелью он не притронулся, только ел, а Вениамин перед жарким опрокинул еще стакан, и белизна разлилась по скулам, хмельной пленкой подернулись глаза, зато голос вроде бы пообмяк.

– Вот ведь какие мы, русские, – сыто заговорил он, слегка покачивая головой и постукивая ножом о вилку. – Глотку друг другу перегрызть готовы ни за понюх табаку. А теперь и родственные узы трещат и рвутся. Мы с вами – родня, а вы меня не балуете лаской, да что греха таить, и мне иной раз хочется тряхнуть вас за ворот. И это при условии, что нас вяжут не только национальные, родственные, но и социальные корни. Как там ни крути, ни верти, и мы – од-но-го поля ягоды. Од-но-го! Большевики расстреляли моего отца, отняли у меня будущее, но и вам ведь они не сулят ничего доброго. Погодите, поокрепнут маленько, по-другому заговорят с господом богом и его слугами…

– А посему восславим кориковых и боровиковых яко защитников веры? – не тая усмешки, осведомился Флегонт.

– Не надсмехайтесь! Вы все прекрасно понимаете. Так какого же, простите меня, черта занимаетесь са-мо-об-маном, полагая, что избрали некую независимую платформу, встали посреди теченья и ни к правому, ни к левому берегу не стремитесь? Помнится, тогда, в Северске, вы сами цитировали евангельские строки, смысл которых предельно ясен: кто не с нами, тот против нас. Если ваша позиция невмешательства была еще хоть как-то понятна до восстания, то теперь ее ни принять, ни тем более оправ-дать просто не-возможно! Подумайте! Мы все поднялись на смертельную войну с богоотступниками-большевиками, а вы, слуга господа, вместо того чтобы вселять уверенность и стойкость в души бойцов, занимаетесь разглагольствованиями с амвона о какой-то братоубийственной войне, о смирении и терпимости. Образумьтесь! Ваши ложные устои – ни вашим ни нашим – завели вас в тупик, вы становитесь прислужником большевиков…

Широченной ладонью подперев тяжелую большую голову, Флегонт слушал племянника с напряженным скорбным вниманием. Брови были нахмурены, крутой бугристый лоб покрылся извилистыми складками, две глубокие вертикальные морщины застыли на переносье, будто высеченные. Неподвижной сосредоточенностью своей лицо Флегонта походило на маску, и только широкие ноздри еле заметно вздрагивали, втягивая воздух, да колоколом взбугрившаяся, обтянутая старенькой черной рясой грудь круто и высоко вздымалась и резко опадала. Взгляд огромных выкаченных глаз Флегонта был устремлен куда-то поверх головы племянника.

– …Вот и ответьте прямо мне и собственной совести, – напористо и ожесточенно потребовал Вениамин, – вы за или против нашего движения? Или – или? Если за, то будьте добры отдать нашему делу все силы. Если против – тогда вы… вы… наш враг. – Еще минуту назад он не собирался произносить это слово – оно вырвалось само. Но сейчас Вениамин уже не мог остановиться. – Враг! – повторил он. – И ни милосердия, ни снисхождения. Мы не будем ждать занятия Северска, сами отстраним вас от службы и…

Тут Флегонт захохотал. Неожиданно и громоподобно. Большое грубоватое лицо его мигом преобразилось, глаза вспыхнули озорно и молодо. Широко разинув мясистый рот, влажно блестя крупными дивно белыми зубами, он сотрясал комнату таким раскатистым хохотом, что Вениамину стало не по себе. Флегонт выхватил из-под полы рясы огромный, с добрую наволочку, платок, ловко расстелил его на ладони и, накинув на картофелину носа, долго и шумно сморкался, пыхтел, отдувался, тер заслезившиеся глаза, промокал губы.

– Фу-ты, ну-ты, лапти гнуты, как говаривал мой покойный отец. Не обижайся на смех, не над тобой смеюсь – над твоими угрозами. Мне не все равно – жить или умереть: люблю жизнь, очень люблю, но если придется выбирать между верой и жизнью, с молитвой предпочту первое. Знаю ваш норов. Своими очами зрил, как Пашка Зырянов истязал и мучил безвинных людей… Звери! Не от добра лютуете вы, глумитесь над человеческим телом, терзаете души. Попомни меня: не очистятся поля от снега, а реки ото льда, как вас уже здесь не будет. Ты это знаешь лучше меня. И на тот случай у тебя и твоих единомышленников припасены поддельные документы и потайные норы заготовлены. Вы вовремя смажете пятки и опять перекраситесь, приспособитесь, замрете, аки мыши, а мужику предоставите расхлебывать заваренное вами кровавое хлебово. Для вас ведь мужик – быдло, черная кость, пушечное мясо. Но крестьянин уже отрезвел от вашего сатанинского зелья. Еще неделя-две, и мужицкий горбунок выкинет вас из седла…

У Горячева пересохло в горле, жгучая горечь свела рот.

– Та-а-ак, – хрипло выдавил он. Скрипуче прокашлялся. – Значит, решили в открытую? Ва-банк? Такое мне не говорил даже Пикин. Вы отлично знаете, как разделались с ним крестьяне…

– Опять крестьяне! Привыкли валить на них все свои мерзости! Всякую дырку затыкаете мужицкой башкой. Возненавидит вас народ. Проклянет…

Флегонт поднялся, огромный, рассвирепевший, с горящими глазищами, растрепанными длинными волосами. Его громовой голос бился в стенах комнаты и, казалось, вот-вот вышибет бревенчатый простенок и выплеснется на волю. То, что выговаривал он сейчас Вениамину, не вдруг сложилось в сознании, но, сложившись, прорвалось наружу, и не было сил сдержать этот гневный поток. Вениамин вскочил, стиснул мослатые кулаки. Загоревшиеся ненавистью глаза неотрывно смотрели на Флегонта, полуоткрытый рот шевелился, словно пережевывал невидимую жвачку. И когда разъяренный поп предал анафеме «клятвопреступников, фариесев и лжепророков, совративших пахаря со стези праведной», Горячев, потеряв власть над собой, визгливо выкрикнул:

– Крести лоб, большевистский прихвостень!

Скрытая под полой френча кобура не открывалась, дрожащие пальцы скользили по залоснившейся коже, срывались с металлической застежки, никак не могли ее расстегнуть. Флегонт не вдруг угадал намерение Горячева, а когда понял, задохнулся от негодования. Его хотят убить в родном доме, вкусив его хлеба-соли. И кто? Племянник! Вскинув над головой сжатые кулачищи, он реванул во всю мощь:

– Вон!!

Лампа, мигнув, потухла. Что-то жалобно тренькнуло. Вениамину почудилось: взбесившийся поп метнулся к нему, и сейчас железные руки стиснут его глотку, кувалда-кулак расплющит череп… В два прыжка он вылетел из комнаты. В сенях приостановился, выдернул наконец-то наган и, просипев: «Ах, гад!» – развернулся, чтоб ринуться назад, но тут с улицы донеслись выстрелы и близкий голос Владислава:

– Красные, папа! Красные!..

Вениамин метнулся во двор, столкнувшись в дверях с обалделым Тихоном. Похватав тулупы, оба прыгнули в кошеву. Горячев погнал жеребца переулком к реке, там была малоезженая дорога, которая выходила на Веселовский зимник. За спиной раз за разом еще дважды бабахнуло. Вениамин слепо хлестал коня, и тот пер махом. Отскакав верст пять от Челноково, Горячев призадумался. «Почему красные? Откуда?» Воротиться бы, подъехать к селу, разузнать, разведать. Посидел в раздумье, в мельчайших подробностях припомнил постыдное бегство от Флегонта, сморщился, выматерился и… сунул вожжи Тихону.

– В Яровск!

А в это время смущенный Владислав переминался посреди комнаты и бормотал:

– Прости, папа… Мы стояли за дверью, все слышали. Мама заплакала. Я сбегал за Ерошичем. Он пальнул из ружья, а я крикнул про красных. Хорошо, что не распрягал, – и раздумывать не стали…

– Бог простит, – глухо ответил Флегонт. Притянув сына за плечи, крепко поцеловал в лоб и перекрестил. – Зело разумно, сынок.

3

Зачем его понесло в полк Карасулина? На этот вопрос Горячев так и не смог себе ответить. Формальный повод, конечно, был. Карасулинский полк оставался одним из немногих боеспособных формирований «народной армии», по крайней мере не отступал, прочно прикрывая Яровск с юго-запада. Разве не долг начальника пропагандистского отдела своими глазами увидеть смелых воинов в бою, чтобы потом ставить их в пример другим? Но Горячев знал и другое: добрая треть полка – челноковцы, встреча с которыми ему никак не улыбается…

Знал, все знал – и поехал. Сам себе не сознавался в неотступном, навязчивом желании: тянуло взглянуть на Карасулина: каков-то он сейчас. Горячеву рассказывали, как позеленел Онуфрий, прочтя листовку-обращение к коммунистам, под которой стояли и подписи многих членов Челноковской волпартячейки. Хорошая получилась листовочка! Ради такого воззвания стоило сохранить пока жизнь десятку перекрасившихся челноковских большевиков… И сейчас Горячеву прямо– таки не терпелось хоть ненадолго увидеть пошатнувшегося, изменившего себе Карасулина, покусать его намеками, елейно похвалить за своевременную перемену курса. Вениамин подсознательно жаждал лицезреть чужую подлость, тянулся к ней, как к лекарству, как к доказательству: не он один двоедушен – полно таких на миру. Знал: небезопасна поездка и неразумна – а все равно тянуло… Видно, и впрямь есть необъяснимые, необоримые тяготения, противостоять которым бессилен даже трезвый, холодный разум. Вот так же возникало вдруг желание увидеть Катю. Зачем? Не любовь, нет, не любовь была тому причиной. Да и ни в какую любовь он не верил – во всяком случае, так ему казалось. Просто хотелось увидеть черные блестящие глаза, услышать негромкий грудной голос, коснуться упругого жаркого тела…

Село Чуртаны, где размещался штаб карасулинского полка, шумом и движением напомнило Горячеву цыганский табор, Всюду кучки мужиков, то молчаливых и отрешенных, то о чем-то яростно спорящих – неуступчивых, взъерошенных. Многие с ружьями, с пиками. В разные концы скакали всадники. У коновязей и заплотов ржали и фыркали кони, тянулись друг к другу оскаленными мордами с прижатыми ушами, лягались. Охрипшими, надорванными голосами лаяли собаки. Заполошно орали распуганные сороки. Пахло березовым дымом, несмотря на поздний час, дымили все трубы: бабы сутки напролет варили, жарили, пекли для прожорливой, как саранча, оравы.

Пока Горячев добирался до штаба, помещавшегося в здании церковноприходской школы, у него несколько раз бог знает кто проверял документы. Мужики с любопытством разглядывали приезжего, провожали долгими неприязненными взглядами, посмеивались над высокопарным командировочным предписанием за подписью самого главковерха. Все это взвинтило и без того хмурого Горячева, и когда у штабного крыльца часовой тоже потребовал документы и долго вертел их, смотрел на свет и даже понюхал, Вениамин взорвался и злобно, хоть и негромко, прикрикнул:

– Какого черта липнешь? Иль похож на вражьего лазутчика?

– Не похож, – спокойно и насмешливо ответил мужик, сдвигая на затылок мерлушковую папаху, – самому на себя походить невозможно, поскольку ты и есть крестьянину наипервейший враг. Хоть и бороденкой прикрылся и волос, ровно дьякон, отрастил, а я тебя, голубчика, мигом распознал еще издаля, когда ты вон там свои гумажки показывал…

– Не болтай глупостей, – еле сдерживаясь, оборвал Горячев часового и хотел было пройти мимо, но тот с неожиданным проворством заступил дорогу, угрожающе вскинул винтовку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю