Текст книги "Красные петухи (Роман)"
Автор книги: Константин Лагунов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 31 страниц)
Глава тринадцатая
1
Жестоко казнил себя Чижиков за минутную слабость. Если б Пикин не заплакал тогда… Надо было вместе с Новодворовым до последней возможности драться против семенной разверстки. Правда, у губпродкомиссариата есть факты, которые настораживают. Ну как в самом деле во многих хозяйствах поедят да потравят семена? Не должны бы, но «если бы да кабы»… Чека должна была знать о потраве семян прежде Пикина. А может, и не было никакой потравы, а есть лишь превосходно разыгранный эсерами спектакль? Чека должна была знать: когда и кто первым протрубил о растранжиривании семян, кто родил идею семенной разверстки, когда, кто и как проводил подворную проверку? Все это Чижиков обязан был знать, но он не знал. Маломощный, малограмотный, малоопытный аппарат губчека задыхался.
Черт вынес откуда-то банду мерзавцев. Переодетые в красноармейцев, они с поддельными мандатами и ордерами от губчека вламывались в дома, насиловали, грабили, избивали. Две недели гонялись за бандитами, четверых чекистов схоронили. Не успели обвинительные заключения на бандитов в ревтрибунал передать, как снова боевая тревога: почти четыреста пудов хлеба уперли с элеватора. Целая шайка воров и спекулянтов. Тоже не вдруг выпололи. Последнюю неделю весь оперативный состав губчека нащупывал следы подпольного эсеровского комитета. А до деревни так и не доходят руки. Деревня целиком на попечении политотделов уездной милиции, а в тех политотделах такие грамотеи…
«Эх, мать честная, вот мазнул так мазнул», – в который раз пенял себе Чижиков, снова и снова переживая разыгравшуюся в кабинете Аггеевского сцену. Никого другого, кроме себя, он уже не виноватил. Даже Пикина со всеми его перехлестами. Что-то притягивало его в губпродкомиссаре. Пикин издерган, истрепан бессонным, бесконечным хлебным штурмом, он так с головой ушел в свою, требующую нечеловеческого напряжения работу, что просто не может, не в состоянии взглянуть на вещи свежим взглядом, понять свои ошибки. Он, Чижиков, должен был помочь ему это сделать, поговорить спокойно, без горячки, убедить на неопровержимых фактах. Должен был – и ничего не сделал. Не хватило времени, знаний, терпения. А теперь уже поздно: семенная разверстка утверждена и подписана… Кого же ему винить, кроме себя самого?
Отчетливо вспомнилось: слушая пространные разглагольствования Водикова, Пикин недовольно морщился, хмурился, хотя Водиков целиком поддержал губпродкомиссара. Почему Пикин не приемлет поддержки от Водикова? Свое эсеровское прошлое тот искупил подпольем, прям и смел, образован, что твой профессор, в чем же дело? Да ведь и сам-то Чижиков, по совести говоря, чувствует необъяснимое недоверие к Водикову. Может, грамоте его, краснобайству завидует? С Пикиным начистоту бы, в две головы скорей докопались до причины. Горячев частенько наведывается к Водикову, и выходит, как ни крути, подозрения тенью падают на главного пропагандиста губернии…
Еле оторвался Чижиков от тяжелых мыслей. Пригласил в кабинет Тимофея Сазоновича Сатюкова.
Тот вошел, как всегда, широким твердым шагом, браво доложил о прибытии. Сел, глядя в глаза Чижикову.
– Как твоя благоверная? – спросил тот.
– Почитай заново родилась. Прытче дочки бегает. Выходила баба Дуня. Вот тебе и знахарка. Хотел отблагодарить ее – не взяла, да еще отчехвостила меня, в душу, грит, тя выстрели.
– Характерная бабуля… Наследники-то растут?
– Чисто беда с имя, – улыбнулся Сатюков. – Старшой-то себя губчекистом называет. Сколотил ватагу сорванцов и объявил войну «буржуазной контрреволюции». Рядом у нас купчиха живет, сын у нее колчаковским офицером был, так они ночью забрались к ней на крышу, развалили трубу да еще просунули через нее в печь пук горящей соломы. Такой переполох устроили, на всю улицу. Пришлось снять штаны и выпороть ремнем своего губчекиста.
Смеялся Сатюков добродушно, весело, запрокидывая лицо, заросшее непроглядно густой рыжеватой бородой. Из-под мохнатых, тоже рыжих бровей посверкивали живые, умные глаза.
Но стоило Чижикову сказать: «Послушай, Сазоныч, есть одно дело», как Тимофей погасил улыбку, весь подобрался, уставясь немигающим настороженным взглядом на председателя губчека.
– Вот тебе направление. Сейчас явишься в губпродком, к начальнику продотряда особого назначения Карпову. Будешь бойцом в его отряде. Скажешь – из чека поперли за выпивон и неповиновение начальству. Можешь разрисовать меня в карикатуру. Надоело, мол, перед всякими тянуться, захотелось волюшки. Понял? Надо, чтоб тебе поверили. Главная твоя задача – не спускать глаз с Карпова и Горячева: его-то и будет сопровождать ваш отряд. Учти, можешь угодить в осиное гнездо. Карпов этот только объявился в наших краях, по личной рекомендации Горячева назначен начальником продотряда. Постарайся угадать, что за птица. Каждый шаг, каждое слово мотай на ус. Присмотрись к бойцам отряда. Сыщешь надежных, обопрись, но не раскрывайся. Играй под мужичка-простачка, которому надоели большевистская дисциплина и всякие ограничения. Надейся только на свои силы. В случае крайней нужды можешь передать что нужно с секретарем челноковской комсомолии Ярославной Нахратовой. Приказ о твоем отчислении из батальона губчека, наверно, уже вывесили. Мы тебя списываем за «проступки, порочащие высокое звание чекиста…». Уточни, с кем встречается Горячев, о чем и с какими мужиками разговаривает. Помни: оступишься, вызовешь подозрение – не пощадят. Осиротишь детишек. Так что смотри… – Помолчал. Пожевал нераскуренную папиросу. – Если дело не по душе – скажи. Неволить не стану.
– Обижаешь, Гордей Артемыч.
– Прости, Сазоныч. Только ведь и вправду на такое надо идти добровольно… Ну давай закурим напоследок и помолчим перед дорогой…
Когда Сатюков ушел, Чижиков позвонил в караульную и попросил привести арестованного Карасулина.
2
Онуфрий зарос щетиной, был угрюм и раздражен. В ответ на «Добрый вечер, Онуфрий Лукич» буркнул сквозь зубы: «Здравствуй, гражданин начальник» – и остался стоять посреди комнаты, едко и колюче поглядывая на Чижикова из-под насупленных бровей.
– Обижаешься, значит?
– Тебя в рыло, а ты кланяйся мило. Так, что ли? – криво усмехнулся Карасулин.
– Садись, – миролюбиво предложил Чижиков, – закуривай.
– И так башка от курева – хоть обручами стягивай.
– Дрянь дело, Онуфрий Лукич, – подсаживаясь рядом, проговорил Чижиков. – Начали семенную разверстку…
– Ну?.. – вскинулся Карасулин. От недавней обиды и раздражения – ни следа. – Выходит, они и взаправду похитрей нас. Мне Кориков об этой разверстке загодя говорил.
– Кориков?!
– Ворон первым падаль чует.
– Но почему тебе?
– Отколотая щепа обратно не пристает.
– Так они что, решили…
– Может, и решили, а вернее, на зуб пробовали.
– Что ж ты молчал об этом? – рассердился Чижиков.
– А ты меня спрашивал?
– Да, виноват я перед тобой… – поник Чижиков. – Поговорить тогда ночью не удалось: пришлось срочно скакать в Яровск. Потом опять запарка. Вот и протомили тебя в подвале четверо суток… Но, черт возьми, не понял ты разве, зачем мы тебя арестовали? Чтоб вернулся ты в Челноково окончательно обиженный нами, чтоб враги не сомневались больше в тебе. Разжевал наконец? Эх, Онуфрий, Онуфрий. Да и я хорош… – Сокрушенно покачал головой. – Ну, ладно. Что упало, то пропало. Давай о деле. Непосильную ношу хочу взвалить на твои плечи.
– Чужие не свои – знай вали… Выходит, они нас – вокруг пальца, как надумали, так изделали. Он ведь прямо сказал: вот начнется семенная и…
– Не могу поверить, что Кориков преднамеренно открылся тебе. Скорей всего, в азарте болтанул.
– Сам этот клубок день и ночь мотаю, никак до конца не доберусь.
– Надо распутать, – твердо сказал Чижиков, не спуская с собеседника цепкого взгляда.
– Черти б его распутывали, – угрюмо пробубнил Карасулин. – Ну, коль охота мозги поломать, слушай. Про то, что я Боровикова пригрел, слыхал? Я и в самом деле первым повидал дорогого тестюшку, похристосовался с ним…
Он в подробностях живописал встречу с Боровиковым, потом рассказал, как «пробовал его на зуб» Кориков.
– Я ведь утром надумал к тебе ехать, а тут ты сам заявился, заарестовал меня да и ускакал…
Онуфрий свернул папиросу, прикурил от чижиковской и задымил вовсю.
– Да… – проговорил Чижиков. – Значит, пока проглянула такая цепочка: Зырянов – Боровиков – Кориков – Горячев и, видимо, поп Флегонт.
– Вряд ли Флегонт с ними. Он хоть и поп, а из мужицкой борозды не вылазит. К богатству не льнет. Все своими руками.
– Красный поп?
– Может, и не красный, но во всяком разе не белый.
– Случись заваруха, твой двухцветный поп служить будет молебны антисоветчикам.
– Колчаковцы его чуть не расстреляли за то, что отказался такой молебен служить.
– Черт с ним, поставим над попом вопрос. Поглядим, куда погнется, все равно посередке не устоит… Тебе, Онуфрий Лукич, придется еще денек-два у нас погостить. Хоть и обидно, и прискорбно то, что случилось с тобой, но, ей-богу, нет худа без добра. А в партии тебя восстановит Москва, и мы подмогнем в этом. Уверен. Не обижают здесь?
– Гляди, сам кого бы не обидел.
– Так вот, денька через два мы выпустим тебя на поруки. Авторитет твой среди крестьян от этого не качнется, а Кориков и его братия должны проникнуться к тебе особым доверием. Надо разглядеть изнутри это логово. Опередить их. Сможешь?
– Попытка не пытка.
– Тогда давай прощаться. И будь осторожен. Очень может быть, что Кориков прав – и даже в этом доме у них есть глаза и уши. Учти это.
Часовой увел Карасулина. Чижиков несколько раз прошелся по комнате. Итак, картина проясняется. Задача – нащупать связи челноковских заговорщиков с соседними волостями и деревнями и Яровском. А главное – раскрыть головку заговора в самом Северске, найти нить от Северска к соседним губерниям. До тех пор Горячева трогать нельзя…
Нельзя? А допустимо ли тут промедленье? Не правильней ли немедленно арестовать Горячева, Корикова и всех подозреваемых в связях с ними – разрубить бикфордов шнур, пока не грохнуло? Нет, он не имеет права этого делать. Судя по оперативкам ВЧК, зреет всесибирский мятеж и где-то затаился его штаб, с которым связаны северские заговорщики. Пока главная пружина не обнаружена – нельзя раскрывать карт… Еще чуть бы попридержать события либо их опередить, чтоб до разворота семенной разверстки обезглавить заговорщиков! Все говорит за то, что контрреволюция делает на семенную главную и последнюю ставку. Предупредить и ударить первым, да так, чтобы вышибить дух из врага, разом и навсегда!..
3
Долго стоял Чижиков на пустой вечерней улочке, радуясь морозной тишине и одиночеству, которые незримо снимали гнетущую дневную усталость. Глубоко вздохнул, пошевелил плечами и вдруг почуял тревожный и сладкий запах древесного дыма. Дрогнувшими ноздрями втянул смолистый пряный аромат и вспомнил: сегодня суббота, банный день.
Сибиряки – народ чистоплотный. Хоть земля в дыбки, а каждую субботу топят баню. Как ни беден двор, а в нем обязательно своя банька – неказистая, невеликая, но зато своя. Топится она часто «по-черному», дым уходит не в трубу, а в раскрытую настежь дверь, оттого на бревенчатых стенах густой и толстый налет сажи.
Какая-то бесплотная струна шевельнулась в душе, и Гордей Артемович вспомнил отца. Вот кто самозабвенно любил попариться, поиграть с березовым веничком. В этом деле он был мастак. Мало кто в слободке мог потягаться с ним, даже матерые, как кедровые корни, мужики не выдерживали.
Отец поливал раскаленную каменку не водой, а квасом и делал это до тех пор, пока воздух в бане не становился настолько горячим, что от одного резкого взмаха краснела ожогом рука. Тогда, надев рукавицы-голицы и шапку, он взбирался на полок, удобно располагался там и принимался с размаху хлестать и сечь и поглаживать себя размякшим огненным веником, покрякивая, постанывая, гогоча до той поры, пока в знойной истоме не разомлеет тело. Багровый, пышущий жаром, отдувающийся, скатывался отец с полка, стремглав вылетал из бани на мороз, с разбегу нырял в снег. Ухал, ахал, довольно урчал, катаясь в снегу, тер им волосатую грудь, лицо, руки. Влетев с улицы, снова вскакивал на полок и опять со всей силы охаживал себя вдоль и поперек пахучим веником. Потом выливал на себя ушат ледяной воды и уходил в предбанник одеваться…
Воспоминания были такими яркими, что Чижикову нестерпимо захотелось в парную – прямо вот сейчас вскарабкаться на полок и как следует отхлестать себя веничком. Стал прикидывать, к кому из знакомых можно напроситься побаниться. И вдруг:
– Гордей Артемыч…
– Маремьяна?.. Здесь?! Откуда?
– Сказала «приду» – пришла. Обожди. Не надо тут… Пойдем со мной. Тут рядышком.
Он не спрашивал куда, молча повернулся и зашагал рядом. Поймал ее руку в цветной рукавичке, крепко стиснул и уже не отпускал до конца пути.
– У сестры домишко здесь. Уехала за мужем в Пермь. Раненый он. В госпитале. Меня попросила подомовничать. Я баню стопила, попаришься… да ты чего молвишь?
– Онемел от радости.
– Гордеюшка…
Дом и в самом деле был небольшой – кухня да горенка, но аккуратный и обихоженный. Хозяйка, видно, чистюля из чистюль – ни соринки, ни пятнышка нигде. Пол устлан домоткаными половиками, на подоконниках – целый сад. Все это Чижиков разглядел только утром, а ночью… ночью он видел лишь Маремьяну. Да и когда ему было разглядывать, замечать, если вся-то ночь оказалась короче куриного шага…
– Выпьешь после бани-то? – спросила она, ставя на стол бутылку с самогоном.
– Зачем? И так в глазах двоится. Посиди, чего ты все бегаешь. – Обнял ее за мягкие округлые плечи, потянулся губами к ищущему полураскрытому рту и провалился в небытие, утратив всякое ощущение времени, начисто позабыв обо всем.
Сколько просидели они так, тесно прижимаясь друг к другу, задыхаясь от долгих, до боли сладких поцелуев, – кто знает.
Маремьяна бессильно запрокинула голову, полузакрыла глаза, громко вдохнула открытым ртом.
– Пусти, – слабо шевельнулась. – Постель застелю.
– Сиди. Я сам.
– Не мужичье дело… Ой… Гордеюшка… – ткнулась лбом в его грудь, поцеловала в шею. – Не оторвусь никак… – Перешагивая порог горницы, кинула через плечо: – Не входи без зову.
Он не успел папироску свернуть, как донесся ее слабый голос. Швырнул на стол несклеенную самокрутку, задул лампу.
Вся эта ночь – короткий, сладкий миг. Иногда они вроде бы на самом деле засыпали и даже видели сны, но какой-то крохотный кусочек мозга все время бодрствовал, отчего сны мешались с явью, с обрывками мыслей, и разом просыпаясь, они продолжали прерванный разговор, который был бы, наверное, непонятен никому другому, ибо разговаривали они обрывками фраз, а то и просто звуками.
– Хм! Хм-хм, – странным гортанным голосом коротко смеялась Маремьяна и вздыхала.
Чижиков, безошибочно угадывая смысл этих звуков, легонько прижал Маремьяну к себе, потерся щекой и подбородком о ее горячую щеку.
– Ты спи, спи, – пробормотала она. – Я-то за день высплюсь, а тебе ведь… спи…
– И так сплю. Все во сне. Проснусь и…
– Ден семь она проездит. Залюблю тебя так-то… Ветерком закачает.
– Сама поберегись…
Она засмеялась и тут же заснула. Припухшими губами он целовал ее голову, перебирал тонкие пряди волос и незаметно тоже заснул. Проснулся от ее шепота:
– …дожить бы до лета. Полюбиться на волюшке. Трава зеленая-презеленая, васильки, ромашки разные, иволга… кукушка поет. Ох, Гордеюшка…
– Маремьянка-веснянка… Видишь, как складно? Стану тебе припевки сочинять.
– Я б такие спела – силушки нет: всю выпил…
– Так уж и всю? Может, хоть капелька осталась?
– Ма-алая росиночка. На самом донышке. И ту ведь выпьешь.
– Непременно…
Глава четырнадцатая
1
У нее было красивое древнерусское имя Ярослава, которое она сама переиначила в Ярославну, но сверстники почему-то всегда придумывали ей обидные прозвища. В детстве мальчишки дразнили ее Кляксой, подружки-гимназистки шипели в спину – Рогулька, и даже здесь, в Челноково, ее, учительницу и секретаря волостной комсомольской ячейки, за глаза называли Пигалицей. Наверное, и ученики между собой называли ее так же, но в лицо почтительно величали Ярославной Аристарховной.
Она выросла в Северске, в семье адвоката, известного своими либеральными взглядами и блистательной защитой рабочих Шаровского завода, захвативших цеха в знак протеста против произвола хозяина. Отец умер в девятнадцатом, успев месяц просидеть в колчаковской тюрьме. Ярославны в то время не было дома: она поступила в красноармейский госпиталь и вместе с ним полтора года колесила по дорогам гражданской войны.
Когда госпиталь вновь оказался в освобожденном от колчаковцев Северске, Ярославна ушла из него. Губернский комитет комсомола направил ее секретарем Яровского укома РКСМ. Просекретарствовав несколько месяцев, Ярославна забастовала: «Пусть другие в кабинетах сидят, хочу на передовую». Ее послали учительствовать в Челноковскую школу, избрав секретарем волячейки, которая насчитывала тогда всего шесть комсомольцев.
Недавно ей минуло девятнадцать. В маленькой, тоненькой и гибкой, как краснотал, Ярославне таился огромный запас энергии. Она и ходила-то не по-здешнему – легко и стремительно носилась по селу, гордо запрокинув аккуратную, скульптурно точеную голову. Говорила она тоже необыкновенно быстро, и горячо, и негодуя, и радуясь всегда искренне и бурно. Она не умела лгать, ее жизненный принцип – что на уме, то и на языке – не раз подставлял ей подножки, и она больно ушибалась, но все равно не менялась, оставаясь такой же горячей и непосредственной.
У Ярославны было круглое большелобое лицо с тонким, чуть вздернутым носом, небольшим, сочным ртом и очень живыми синими глазами, глядевшими на мир так ясно, чисто и доверчиво, что людям недобрым и неискренним становилось не по себе от ее взгляда. Она неплохо играла на фортепьяно, любила петь, знала на память уйму стихов. За первый же месяц челноковской жизни ей удалось сколотить драмкружок, на представления которого сбегалось все село. Через тот кружок и приобщились к комсомолу многие молодые люди, и в начале двадцать первого года челноковская комсомолия насчитывала два десятка парней и девушек.
Добрых книг в челноковской читальне не было, а Ярославна дня не могла прожить без чтения. Страсть к книгам и свела ее с Флегонтом. Тот сразу привлек девушку могутной мужицкой мудростью, прямодушием и песнями.
– Зело скорблю, – басил он при первом знакомстве, – что сан мой не позволяет примкнуть к вашему кружку. Отменное дело вершите…
В укоме и губкоме комсомола к дружбе Ярославны с Флегонтом отнеслись более чем неодобрительно, не раз выговаривали за это строптивой девчонке, но та отвечала, что ничего предосудительного тут не видит, и по-прежнему часто бывала в поповском доме.
Челноково исстари славилось красавицами. Челноковские девки не засиживались в невестах, сваты наезжали сюда даже из Северска. Рядом с рослыми фигуристыми деревенскими девчатами Ярославна выглядела подростком. Однако на посиделках и вечеринках она плясала «тестеру» и пела припевки так лихо, что мало кто отваживался выйти с ней на перепляс с частушками. Там, на вечерках, и стали прилипать к Ярославне прищуренные глаза Пашки Зырянова.
В тайнике, за божницей, хранил Пашкин отец, Маркел Зырянов, список коммунистов Челноковской волости, и второй в том списке – следом за Онуфрием – значилась Ярославна Нахратова. Верил Маркел – вот-вот настанет судный день, и тогда он самолично с верными людьми переимает всех упомянутых в том списке – смертном приговоре и уж вдосталь понатешится, понагалится над коммунистией, по капельке спустит из их жил всю кровушку, разом и навсегда разочтется за все свои беды и обиды. О списке том знали лишь самые верные единомышленники да сын Пашка. Он и писал под Маркелову диктовку фамилии челноковских комиссаров и вместо продиктованного отцом «Пигалица» записал неровными, раскорячистыми буквами: «Ярославна Нахратова». Писал, а сам знал: не отдаст девку на расправу – самому нужна…
Пашка и ростом и характером вышел не в отца. Тонкий и высокий, как жердь, но не гибкий: не то что под ветром – под мешком-пятериком не гнется. Брюхо к хребту приросло, а плечи саженные, мышцы сплелись упругими жгутами. Кулак у Пашки, что свинчатка, врежет в правое ухо – из левого кровь брызнет. Охоч был до кулачек парень, лют и безжалостен в драке. И в работе не жалел ни себя, ни лошадей, ни батраков.
Пашка – жених что надо: и богат, и работящ, и скроен недурно. Челноковские девки охотно заигрывали с ним, заманивали, подзадоривали, но держались настороже: зазевайся – вмиг подомнет – и поминай как звали. Не уговором, не лаской брал Пашка девок – силой. Не раз его жестоко били братья и дружки опозоренных девчат. Двужильный был, стервец. Отлежится, отхаркается розовой слизью и опять на ногах, и опять косит из-под жесткой пепельной чуприны недобрым взглядом, кусает им весь мир.
Что-то беспощадно-хищное проглядывало в сухом обветренном большеносом Пашкином лице, в самодовольном оскале крупных белых зубов, в хитроватом прищуре медлительных глаз. Всякий раз, сталкиваясь с ним, Ярославна внутренне настораживалась, напрягалась сжатой пружиной, всем своим видом показывая небрежение к парню.
…Это случилось вскоре после ареста Онуфрия. До позднего вечера засиделась Ярославна в школе, проверяя ребячьи тетрадки. По два, по три раза перечитывала одну и ту же страничку и все никак не могла вникнуть в суть написанного, найти ошибки. Собрала в стопку тетради, отодвинула на угол стола и застыла в тяжелом раздумье. Зачем она забилась в эту глушь? Думала встряхнуть, омолодить деревню, развернуть ее на новый путь. Сколько сил растрачено, А итог?.. Карасулин исключен из партии и арестован, коммунисты растерянны, комсомольцы притихли, четверо подали заявление о выходе из ячейки по неграмотности якобы. Тревожно и зыбко на селе…
Такая тоска – ничто не мило. Ярославна смотрела на расплывающийся язычок пламени семилинейной лампешки, а видела лицо Онуфрия. Как-то он там сейчас? Неужели не выпустят, неужели Чижиков не поймет, что Карасулин чист перед партией? Тогда придется ехать в Северск самой…
Тут дверь с грохотом распахнулась, и перед ошеломленной Ярославной предстал пьяный Пашка Зырянов.
Его появление было столь неожиданным, что Ярославна не сумела скрыть растерянности: время позднее, в школе, кроме глухой сторожихи, никого, и та давным-давно спит в своей комнатенке. Заметив испуг девушки, Пашка победно ухмыльнулся, спросил:
– Напужалась?
– Да, – призналась Ярославна, решив, что миролюбивый тон наиболее приемлем сейчас.
– Во! А иш-шо вожак деревенской комсомолии. – Пашка захохотал не своим – натянутым, высоким – голосом и сел на стул.
– Зачем пожаловал? – как можно спокойнее спросила Ярославна.
– Угадай.
– Я не гадалка. Шагай к бабке Ярихе, это по ее части.
– Оттудова иду. Наворожила тебя в невесты. Когда сватов засылать?
– Тебе нужна невеста богатая, работящая, а я не твоего поля ягода.
– Мово! – азартно выкрикнул Пашка, звучно шлепнув ковшом ладони по острому колену. – В самый раз ягодка! Сыздаля гляну – слюнки текут. Сырую б сглотнул – не поморщился, Ха-ха-ха!
Ярославна строго глянула в Пашкины осоловелые глаза, нахмурилась. Этот кулачок и впрямь, видно, думает, что, застав врасплох, напугал до смерти. Выкобенивается, как над своей батрачкой. Сердито прикрикнула:
– Топай своей дорогой! Скотские комплименты побереги для другой, я в них не нуждаюсь!
– Во! Такая ты мне того боле глянешься. Такую царапучую я тебя и вовсе люблю. И никому другому не отдам, сам съем.
– Подавишься! – Ярославна вскочила, сжала кулачки.
– Ой ли? Не по росту, думаешь, сшит? Моргуешь? А ежели я сейчас защемлю тебя и без сватов и венчаний… А?
Пружинисто встал. Расширившимися, горящими глазами впился в Ярославну и, медленно наступая на нее, тихо, с хрипотцой и каким-то жутким присвистом цедил страшные слова:
– Теперя ты моя, гусынька. – Раскрылил в стороны длинные клешнятые руки, пригнулся, – Сперва надкушу, опосля сосватаю. Так-от верней…
«Не уйти», – мелькнуло в сознании Ярославны. Мгновенно пронзившее ее ощущение собственной беспомощности и обреченности парализовало разум и тело. Она оцепенела. Высохшим известковым ртом ловила колючий воздух, не спуская глаз с надвигающегося Пашки. Надо было остановить его, сбить хмельной пыл каким-то необыкновенным словом, неожиданным жестом, отвлечь, обмануть, но у нее достало сил только на то, чтобы пронзительно и дико закричать:
– А-а-аа!..
– Забазлала! – злорадно возликовал Пашка. – Иш-шо не так взвизгнешь. Из пушки пали – не услышут, а и услышут – не придут, Старуху твою глухарку я запер. Ха-ха-ха! Ловко! Так-то. Теперича нам никто не помешает… Ты теперича моя…
Все более распалялся Пашка, дышал глубоко, открытым ртом, обдавая Ярославну самогонным перегаром. Та медленно пятилась до тех пор, пока не уперлась спиной в стену.
– По-мо-ги-и-и…
Жесткие Пашкины руки сграбастали хрупкую трепещущую фигурку, с силой притиснули ее к широкой твердой груди.
Ярославна царапала Пашкино лицо, рвала его волосы.
– Не смей!.. Негодяй!.. Мерзавец!..
Он, по-медвежьи урча, сильнее притиснул к себе девушку. Припал горячим мокрым ртом к тонкой белой шее. Острым подбородком подцепил воротник блузки, и покатились на пол перламутровые пуговки.
– По-мо… Спа-а-а… – задыхаясь, теряя силы, полузадушенно выкрикнула Ярославна.
Пашка легко вскинул ее на руки, метнулся к диванчику. Кинул на него девушку, накрыл ладонью кричащий рот, другой рукой слепо и остервенело рвал в клочья платье.
В этот миг что-то очень больно и тяжело ударило в напряженно изогнутую Пашкину спину. Тот качнулся, но не отпустил своей жертвы и даже не оглянулся. Другой удар, сильнее и больнее первого, согнул Пашку в дугу. Он скакнул в сторону, оглянулся и увидел Ромку Кузнечика с поднятым костылем в руке.
– А-а-у! – звероподобно взревел Пашка и бросился на Ромку, но тот ловко отскочил за стол, и тут же в его руке сверкнул вороненый ствол нагана. Хлобыстнул выстрел.
Саженным прыжком Пашка метнулся в дверь. Вслед ему снова бабахнуло. Над самой головой пуля отколола щепу от косяка. Пашка вылетел из школы и широченными скачками понесся по дороге. Ромка пустил вдогонку еще одну пулю.
Когда Ромка воротился в школу, бледная, растрепанная Ярославна сидела в уголке диванчика, кутаясь в полушубок.
– Как же это?.. – в Ромкином голосе растерянность, сочувствие, укор и боль. – Мать честная. Надо же… Иду – огонь в окошке. Хотел зайти, побалакать… Охамело волчье! Как Онуфрия засадили, они ровно с цепи сорвались… Тоже чека! Карасулина в подвале томят, а Пашку допросили и домой. Емельянов говорит, нету улик… Не прощу себе, что промазал… Как он сюда попал?
– Забыла дверь запереть. Ввалился и сразу…
– У тебя же наган.
– В полушубке. Разве ждала… Налей водички… Вон там в шкафу иголка с нитками. Теперь отвернись.
– От нас не уйдет. Загремит в ревтрибунал. Сейчас заберу начальника милиции и…
Он так и сделал, но Пашка Зырянов исчез из села бесследно.
2
– Давненько не радовала меня своим посещением Ярославна Аристарховна, – мягко басил Флегонт, распахивая перед девушкой дверь своего кабинета.
После той черной ночи, когда лишь случайность спасла Ярославну от надругательства, на душе у нее становилось все тревожней. Девушка стала пугаться темноты, вздрагивала от дверного скрипа, от шагов за спиной, на ночь клала наган под подушку. Ее тяготило одиночество, хотелось с кем– то поделиться мучающими безответными «почему»? А с кем? С комсомольцами-сверстниками? Те сами видели в Ярославне духовного наставника. Был бы Онуфрий Лукич… Когда же на дверях волисполкома появился породивший волну самых невероятных слухов приказ о семенной разверстке и среди крестьян началось брожение, Ярославна совсем растерялась. Никогда еще она не чувствовала так остро свое бессилие. Спасаясь от дурных мыслей, девушка забрела к Флегонту. Просто поговорить, хоть немного развеяться.
Флегонт усадил девушку в глубокое кожаное кресло, оценивающе, понимающе вгляделся в ее лицо, нахмурился.
– Не нравишься ты мне сегодня, Ярославна Аристарховна. Не занедужила ль, помилуй бог?
– Нет-нет. Я здорова…
– Недуг души сокрыть труднее, нежели недуг тела. Духовные муки наитягчайшие есть. Кто поймет и облегчит их, кроме бога? «Просите, и дано будет вам; ищите и найдете, стучите, и отворят вам». Может быть, тебе неприятно слышать сие: ты же материалистка, большевичка. Обещаете насытить всех бедствующих, но чем утолите жажду духовную?
– Большевики прекрасно понимают: не хлебом единым жив человек. Только руки у нас до всего пока не доходят. Надо всю мерзость счистить с земли, дать людям кусок хлеба, крышу, работу, построить общество братства и свободы…
– И ты веришь, что сие можно достичь насилием?
– А как? Как сделать иначе? Ни философы, ни апостолы, ни ваш Христос не дают ответа. Хорошо сказано: «Все люди братья», а брат Маркел Зырянов целился в голову брата Чижикова. Неведомые братья заживо сожгли девять бойцов продотряда. Очень красиво звучит призыв: получил пощечину в левую – подставляй правую. Но попробуй-ка подставь Щукину да Зырянову. Живьем в землю втопчут. Так как же быть? Проповедовать – одно, а делать – другое? Или сперва всю эту нечисть каленым железом с корнем…
– Сначала эту нечисть, потом ту, а там кто-то попытается истребить самих очистителей, и несть конца кровопролитию. Вы хотите достичь царствия божия дьявольским путем, но разве мыслимо, опускаясь вниз, подняться вверх! Ненависть, жестокость, месть – из сего не возвести храм всеобщего благоденствия. Ищите дорогу к сердцам человеческим. Смягчайте их, укрощайте свою ярость и гнев и тем смягчите злобу врагов ваших.
– Все это слова и слова! – с каким-то отчаянием воскликнула Ярославна, и даже слезы блеснули у нее. – Красивые, но оторванные от жизни, от действительности. Пусть ваш Христос ответит: как построить новый мир без насилия и крови? Как общество, где человек человеку – волк, переделать в общество, где человек человеку – брат? Я учила закон божий, знаю молитвы, читала Евангелие, но там все висит в облаках, и Христос…
– Христос возжег пред заблудшим человечеством негасимую путеводную звезду – Добро! «Возлюби ближнего своего как самого себя». Слышите? Вдумайтесь в сей завет. «Если ты принесешь дар твой к жертвеннику и там вспомнишь, что брат твой имеет что-нибудь против тебя, оставь там дар твой перед жертвенником и пойди прежде примирись с братом твоим и тогда приди и принеси дар твой»…
Голос Флегонта, густой и сочный, словно окутывал Ярославну. Огромные, навыкате глаза его влажно блестели. Умиротворенной торжественностью светилось большое, окаймленное пышной бородой лицо с крутым высоким лбом.