355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Клыч Кулиев » Махтумкули » Текст книги (страница 7)
Махтумкули
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 04:27

Текст книги "Махтумкули"


Автор книги: Клыч Кулиев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 29 страниц)

Он не стал пить заваренный Нуретдином чай, а вместе с Нурджаном ушел в караван-сарай купца Хайруллы, к землякам. Вернулся оттуда с твердым намерением через неделю уехать в Гурген.

Хлопотны были последние дни, насыщенные сборами и переживаниями. Многие приходили с выражением своего участия. Даже Бабаджан-ахун пригласил к себе, долго и проникновенно толковал о благе смирения, утешал. А на следующий день, собрав всех преподавателей, вручил Махтумкули скрепленное печатью свидетельство об успешном окончании медресе. В этом не было снисходительности или уступки обстоятельствам. Махтумкули действительно был не только одним из лучших учащихся, но и сам, случалось, выступал в роли учителя. Особенно по шариату, который вел мулла Ибрагим – человек старый, часто хворающий.

Ночь перед отъездом Махтумкули собирался провести в караван-сарае, вместе с соотечественниками. А вечер он посвятил друзьям. В келье собрались самые близкие из них, те, перед которыми сердце было всегда открыто. На блюдах лежал шашлык из свежей баранины, в чайниках исходил ароматом редкостный китайский чай – дар самого ахуна, дымился плов. Но руки не тянулись к еде – когда прощаются сердца, желудки молчат.

– Хочу сказать вам, учитель, – говорил Махтумкули, обращаясь к Нуры Казиму. – Три года я ел хлеб и соль медресе Ширгази. Под руководством высоких умов приобретал знания и мудрость жизни. Я ухожу, и сердце мое тоскует. На рассвете я ухожу, покидаю священные стены и всех, кому обязан знаниями и высшим пониманием бытия. Простите, учитель, что мне так не весело – я не сумел стать настоящим философом… Я написал строки прощания… если позволите, хочу их прочесть…

– Читай, – сказал Нуры Казим, глядя прямо перед собой, но было видно, что глаза его слепы, что смотрит он внутренним взглядом на то, что другим невидимо – у него было очень чувствительное сердце, у этого сирийского туркмена по имени Нуры Казим, человека с добрым и большим чувством справедливости. – Читай!

И Махтумкули начал читать так, словно разговаривал с самим собой:

 
Три года, что ни день, ты соль делил со мною, —
Прости, я ухожу, прекрасный Ширгази, —
Ты мне приютом был зимою и весною, —
Прости, я ухожу, прекрасный Ширгази!
 
 
Я буду жить, врага и друга различая.
Мне истина теперь – союзница святая;
Была мне книга здесь открыта золотая.
Прости, я ухожу, прекрасный Ширгази.
 

Он замолчал на несколько мгновений, и Нуры Казим тихо сказал:

– Сказано честно и хорошо. Продолжайте.

Может быть, впервые за все время он назвал ученика на "вы". И Махтумкули продолжал:

 
Мой дух разгневанный да не узнает страха,
Да не погрязнет он среди мирского праха!
Тобой воспитанный, он брошен в мир с размаха…
Прости, я ухожу, прекрасный Ширгази!
Расцвета я достиг. А ныне злая сила
Вручив мне посох мой, всего меня лишила.
С Каабою[36]36
  Кааба – храм в Мекке, главная мусульманская святыня, куда совершаются паломничества – хадж.


[Закрыть]
моей жестоко разлучила.
Прости, я ухожу, прекрасный Ширгази!
 
 
Не ранили меня минутных бед уколы;
Наставников своих высокие глаголы
Любил Махтумкули. Прощайте двери школы!
Прости, я ухожу, прекрасный Ширгази!
 

Выслушав стихотворение до конца, Нуры Казим посоветовал показать его Бабаджан-ахуну. Махтумкули пожал плечами:

– Он ведь запретил мне сочинять стихи.

Нуры Казим помолчал, потом проницательные глаза его нашли глаза Махтумкули.

– У одного мудреца спросили: "Какая самая чувствительная жилка у человека?" Тот ответил: "Жилка самовлюбленности". Пир, заставив тебя сочинять стихи в честь Гаип-хана, питал надежду отличиться перед владыкой, заслужить его благосклонность, чтобы потом использовать ее в своих целях. Ты ожиданий его не оправдал, потому и выразил он тебе свое неудовольствие. А в тех стихах, которые ты читал перед ханом, нет ничего крамольного, в худшем случае их можно понять как восхваление самого себя, приближение себя к пророку, в то время как приблизить следовало хана. Добавь сюда всего две строки, восхваляющие либо хана, либо пира, и на твои плечи накинут халат победителя.

Махтумкули захотелось обнять Нуры Казима, настолько большое расположение чувствовал он к этому человеку. Наверно, чувства Нуры Казима были аналогичны, потому что глаза его светились грустной лаской и доброжелательством. Он тоже, кстати, поговаривал о возвращении на родину, в аравийские степи. В Хиве ему жилось неплохо, мог бы жениться и обзавестись добрым хозяйством, да, как говорят, каждому зайцу своя кочка. Чужаком чувствовал себя в Хиве Нуры Казим, пришлым, инородным телом, как соринка в глазу.

– Вы считаете, что надо стихи показать Бабаджач-ахуну? – спросил Махтумкули.

– Это возместит ему то, что ты не досказал в стихах, читанных на празднестве Гаип-хана, – подтвердил свое мнение Нуры Казим.

– А если я попрошу сделать это вас?

Нуры Казим подумал.

– По-моему… А впрочем, это, может быть, лишний раз подчеркнет твою скромность. Я согласен передать.

* * *

В караван-сарае купца Хайруллы царило оживление. Кормили животных, пили чай, завтракали, увязывали хурджуны, творили намаз.

У Махтумкули прибавилось морщинок на лбу. Он уже знал – и из отцовского письма, и от Нурджана, – что Менгли тяжело болела. Если верить одним толкам, это была притворная болезнь, если считать, что правы другие, она болела всерьез. Однако ни притворные, ни настоящие болезни изменить уже ничего не могли – судьба девушки была решена. Об этом Махтумкули услышал совершенно случайно. Он зажал Нурджана в угол, и тот признался: да, решена. Не Адна-хану продали ее родители, а в Джелгелан, сыну одного бая. И калым уже взяли, и день свадьбы назначили.

Махтумкули бродил как потерянный. Что он мог сделать? Делать было надо раньше, когда Менгли просила о помощи, просила не бросать ее одну. А сейчас Хаджиговшан далеко, полмесяца добираться надо. Да и если поспешишь, что толку? Калым уплачен – калым принят, и это уже не поправишь ничем, хоть головой о камень бейся.

Пришел в караван-сарай Нуры Казим, пришли Нуретдин, Шейдаи, Магрупи, еще несколько товарищей. Все слова прощания они уже сказали накануне, но все раво пришли, и снова говорили о мужестве и надежде, о том, что положение часто человеку кажется хуже, чем оно есть на самом деле. Махтумкули кивал, благодарил, жал руки.

Они проводили его за высокие городские ворота и дружно подсадили на коня.

– Счастливого пути!

– Благополучия и удачи!

Ах, если бы благополучие вершилось словами добрых людей!

14

А что же в Хаджиговшане?

Ранней осенью проводили джигитов Човдур-хана. И всего несколько недель минуло после их отъезда, как пришла весть о плохом. Хаджиговшан заволновался. Однако живых свидетелей не было, и никто не мог бы ответить на вопрос, откуда весть появилась. Думали и гадали по-разному, пришли к выводу, что надо послать всадников к курдам, через чьи селения лежал путь Човдур-хана.

Всадники тоже ничего определенного не привезли. Да, джигиты Човдур-хана проходили, да, все было благополучно. А дальше? Дальше пожимали плечами. Осложнения произошли, видимо, где-то во внутренних провинциях Хорасана. Никто из посыльных ехать туда не решился, ограничились тем, что получили заверения от курдских старейшин: появятся новые известия – немедленно прибудет в Хаджиговшан гонец.

Прошла осень, наступила зима, а известий не поступало.

И опять собирались аксакалы, судили и рядили, как быть. До наступления больших холодов надо было что-то предпринимать, и приняли решение: послать большой и сильный отряд в Хорасан. Повел его Мамедсапа.

Снова взоры всех от мала до велика были прикованы к дороге, а уши ловили даже дыхание ветерка в надежде услышать что-нибудь такое, что сняло бы тяжесть ожидания с сердца, помогло бы веселее ждать завтрашний день.

Прошел месяц. Просочилась весть, что, следуя путем Човдурхана, джигиты Мамедсапы дошли до Буджпурта и направились в сторону Нишапура. Это было последнее известие, дальше наступила неизвестность.

Что оставалось делать старейшинам? Снова посылать людей? Но где наберешься джигитов? Да и уверенности нет, что они будут удачливее своих предшественников. И тут, как снег на голову, заявился Мяти. Вернее, не он сам, а слух, что он через Ахал ползком добрался до Кара-Калы и лежит там при смерти.

Наиболее нетерпеливые кинулись в Кара-Калу. Поторопился туда и Довлетмамед. Попробуй не поторопись, если в течение нескольких месяцев два сына без вести пропали! Сердце лопнет, только подумаешь о таком, а если испытать?..

Поехавшие в Кара-Калу вернулись не успокоеннь ми: ничего путного Мяти не сказал. Измученный и изможденный, меньшая половина от того, который уезжал с Човдур-ханом, он действительно еле дышал. Перемежая рассказ стонами и оханьями, поведал, что до Нишапура все было спокойно, а между Нишапуром и Керманом на них внезапно напал большой отряд. Произошло это в предрассветной мгле, нападающих рассмотреть не удалось. Произошла жестокая сеча, Мяти был тяжело ранен и потерял сознание.

Очнулся на чьем-то сеновале. Кто его подобрал и по какой причине, не знает, но приносил кто-то закутанный воду и хлеб. А потом – мытарства и мытарства, батрачил кандальником, пока судьба не улыбнулась…

Да, успокаиваться хаджиговшанцам было рано.

* * *

Как говорится, у каждого свое горе. Нельзя сказать, что Менгли была равнодушна к общей беде односельчан, но личные переживания заслоняли все остальное: она думала только о Махтумкули. В зимнее время караванные сообщения с Хивой были редки, в этом же году из-за массовых смут и восстаний они вообще прекратились – ни один караван не ушел.

А весточки все равно хотелось. Она верила, что Махтумкули обязательно изыщет способ, чтобы дать знать о себе. Ведь он такой умный, такой сообразительный, такой хороший!

Мрачные мысли не давали покоя. Она перестала спать ночами, зажимала рот подушкой, кусала до крови губы. Все шло к тому, что приближался страшный момент прощания с отчим домом, с девичьей жизнью своей, с надеждами и мечтами о счастье. Об этом ни мать, ни отец прямо не говорили, но она же не дурочка, она понимала, что за спиной ее ждет настоящий друг! И все этот проклятый Хромой мулла!

Он был каким-то родственником ее – дядей, что ли. Жил в Джелгелане, звали его, по-настоящему Яздурды-мулла, но он с детства припадал на одну ногу, отчего и получил прозвище Хромого.

Раньше он как-то не давал о себе знать, а тут зачастил в Хаджиговшан. И – хитрая бестия! – все непременно к Довлетмамеду – словно без мудрых поучений Азади жить не мог. Не было секретом ни для кого, что не любил Хромой мулла сына Довлетмамеда. Младшего сына. Он с непритворным почтением относился к самому Довлетмамеду, а вот с Махтумкули не ладил, юнцом его желторотым считал, зазнайкой.

Довлетмамед знал, что Хромой мулла дурной человек, но показать этого не хотел по деликатности характера, и потому вежливо принимал его у себя. Он вообще никого не обижал словом, добрый, мягкий, тактичный Довлетмамед, болеющий болью своего народа и не имеющий духу подтолкнуть народ на социальную борьбу.

А младший сын его, Махтумкули, был иной закваски. Тактичность в его характере сочеталась с решительностью, когда нужно было сказать правду в лицо. Он не спешил сказать эту правду, но не боялся сказать ее. И Хромому мулле не раз доставалось по заслугам. Обидных слов от своего имени Махтумкули не говорил, но он приводил фразы старых поэтов и философов по поводу алчности и нечестности священнослужителей, и это заставляло Хромого муллу ежиться, изрядно потеть. Тот старался пореже встречаться с Махтумкули и уж конечно же был бы рад, представься случай сделать пакость болтливому и самоуверенному поэту, слава которого обогнала его возраст.

Первый раз Хромой мулла приехал в Хаджиговшан погостить у сестры – такова была официальная версия. В беседах с аксакалами между делом вспоминал Махтумкули, корил его за несдержанность. Дескать, молодой, а бессовестно клевещет на мулл и ахунов, не иначе как попал под влияние хивинских бунтовщиков. И тут же расхваливал Ильяса, сына Атанепес-бая, возносил его до небес.

Через малое время в Хаджиговшан заявился сам Атанепес-бай. Этот цели своей не скрывал, не юлил. В доме Карли-сердара он встретился с Медедом и без обиняков заявил, что желает породниться с ним: его сын Ильяс и дочь Медеда Менгли – пара подходящая.

Ильяс справил свадебный той всего полтора года назад. Но семейным счастьем насладиться не успел – от неведомой болезни жена скоропостижно скончалась. Неутешный муж переживал так, что мать его сразу же пошла от кибитки к кибитке в поисках невесты. Тут кстати подвернулся Хромой мулла, намекнул о своей племяннице, живущей в Хаджиговшане, взялся способствовать сватовству. Так определилась судьба Менгли.

Медед сперва мялся, мямлил, чесал затылок. Он зла дочери не хотел, но ведь кроме желаний есть еще и обстоятельства, которые вынуждают нас иной раз поступать не так, как того хотелось бы. И в конце концов был установлен размер калыма.

Неожиданно заболела Менгли. Она слегла на следующий день после того, как мать сказала ей о согласии отца. Босая, в легком платье вышла она глубокой ночью из дому и простояла до тех пор, пока заледенела вся. А потом слегла. Думали, что умрет, о всяких сватовствах позабыли, но здоровье взяло свое, Менгли оправилась, хотя воспаление легких – не шутка.

Снова возобновился свадебный ритуал. В считанные дни был уплачен калым, назначен день свадьбы. Обе стороны спешили еще и потому, что в Хиву ушел первый караван – мог прискакать Махтумкули.

Глаза у Менгли не просыхали, она готова была руки на себя наложить. Но мать глаз не спускала – по интимным делам вместе с дочерью ходила, ела вместе с ней, спать ложилась рядом, заперев предварительно дверь и привязав снаружи злобного пса, приведенного с другого конца села. А напротив их войлочной юрты, в камышовой мазанке, спал Медед – на него, правда, надежда плохая была, храпел так, что хоть уши затыкай.

* * *

Менгли металась на постели. Десятки раз она меняла положение, но улечься никак не могла. Подушка колола, одеяло кололо, матрац буграми собирался. О господи! Да когда же это кончится, когда покой снизойдет на сердце!

Нет пути, нет выхода, мертвый круг.

– Чем провинилась перед тобой, аллах?!

Огульгерек проворно подхватилась, мгновенно зажгла светильник, всмотрелась в полутьму.

– Ты чего?

Что ей ответить на пустой и ненужный вопрос? Ну, что!!!

– Чего молчишь?

Ах, мама, тебе ли спрашивать, мне ли отвечать…

Глухие рыдания бьются о глухую кошму юрты.

Сидит Огульгерек, чешется, сплошная сумятица чувств.

– Ну ладно, ладно, перестань…

А что "перестань"? Сама как меж двух жерновов: и дочку жаль, и от жизни никуда не спрячешься, хоть в таракана превратись. Эх, будь ты неладно все! Женская доля, дурная доля, кто тебя только одолеет? Мечется Менгли, убивается, про Махтумкули твердит. Жалко мне, что ли, чтобы ты за Махтумкули вышла? А что поделаю, коли не получается так! Не все у нас получается, что сердце просит… не все, доченька…

Когда-то и Огульгерек любила. Молодая была. Надеялась. А его Курбаном звали. Курбаном, а не Мамедом! Не спросили у нее, не посоветовались – взяли да и увезли из родного села. Вот тебе и мечтания, вот тебе и судьба. Не твоей волей она определяется, а обычаями определяется, традициями определяется, законом!

"Бедная ты моя Менгли! Традиции хочешь обойти? Закон нарушить хочешь? Уклониться от пути, по которому веками твои предки следовали? Ничего, моя бедная, у тебя не получится, и не моя воля стоит между тобой и счастьем твоим. И не отцовская воля… Хороший род у Довлетмамеда, и уважения много от людей, и почет кругом, да беден он. Атанепес же с редкостной щедростью раскошелился. А нам это – важно, нам Бекмурада, брата твоего, женить предстоит, калым ему платить требуется. Помоги, доченька, брату своему, мы с отцом не в силах сделать это. Мы любим Махтумкули, уважаем его, ценим, да ведь и такого забывать нельзя: "Не проходи мимо доли, когда она рядом ходит, – говорят. – Хватай ее обеими руками, пока другой не схватил". Или – глупая я? Хромого муллы наслушалась?.."

В общем, запуталась Огульгерек в своих желаниях. А когда запутаешься, не вдруг до истины доберешься.

– Мама!.. Мамочка!.. Не терзайте вы меня!

– Умолкни! – Огульгерек сердито заскребла зудящую голову. – Скольким людям отказали уже! До каких пор в девках будешь сидеть? До седой косы? Чего хнычешь!

– Мамочка!..

– Постыдилась бы! Свет на нем клином сошелся, что ли?

– Не пойду! Убивайте – не пойду!

– Пойдешь как миленькая!

– Не пойду-у-у-у!!!

Огульгерек замахнулась, но не ударила. Хоть она и кричала на дочь, а сама состраданием мучилась. И слезы девочки обжигали душу матери. Но ничего уже поделать было нельзя – все решено, освящено, узаконено. Иначе – позор на всю жизнь.

15

С приходом весны пробудилась унылая природа. Сперва заблестели, заискрились вершины горного хребта, потом солнечное тепло спустилось в долины, всколыхнуло подспудные силы земли – и вокруг стало прекрасно. Казалось, даже слишком уж хорошо стало, чтобы безоглядно верить в эту красоту – в живой бархат зеленых ковров, в щедрость и сочность красок, в легкий, освежающий, такой молодой воздух. И река как-то по-особому плавно несла свои воды, поигрывая мелкими барашками ряби.

Год обещал быть урожайным – дружно поднимались всходы озимых. Надо было торопиться с посевами яровых, и все хаджиговшанцы вышли на поле.

Довлетмамед тоже копался на своем участке. Односельчане не оставляли его в нужде. С их помощью он посеял кунжут, подготовил землю для посадки овощей и бахчевых. У каждого по весне своих дел было по горло, но старика старались поддержать, входили в его положение.

Да он и сам не сидел сложа руки, не ждал, пока принесут и в рот положат. Для него было обычным делом повязать голову платком, затянуть потуже кушак и целый день работать на поле. Шестьдесят лет – возраст почтенный, но не сторонился Довлетмамед ни лопаты, ни серпа, хотя и старались сыновья опередить отца. Особенно усердным Мамедсапа был. Абдулла иной раз посмеивался: "Когда аллах дары распределял, он Мамедсапе сразу лопату вручил, Махтумкули – талант шахира, а мне разрешил "Гуляй себе сколько влезет". Он, конечно, шутил, наговаривал на себя, потому что гулякой не был, от дела не отлынивал, не прятался в холодке за холмом. Теперь вот нет ни его, ни Мамедсапы. И мать их лежит, еле дышит. Скорей бы младший приезжал, что ли. Может, его возвращение придаст матери сил, поможет встать на ноги, облегчит ее исстрадавшееся сердце…

До полудня копошился Довлетмамед на своем участке. А когда наступило время попить чаю и пожевать кусочек чурека, он накинул на влажную от пота рубашку легонький халат и пошел к чатме на соседнем поле – там обретался Медед, отец Менгли, а Довлетмамед все собирался, да никак не мог собраться потолковать с ним по душам.

Жил Медед ни шатко ни валко, под любую ношу собственное плечо подставлял, достатками хвастаться не приходилось, но и духом не падал. Есть крыша над головой, есть старый осел, несколько овец – жить можно, у других и этого нет, бедняков, живущих впроголодь, искать не надо, сами навстречу идут.

Самой большой заботой Медеда был сын Бекмурад. У малого уже усы пробивались, кровь бурлила, женить пора. А где калым возьмешь? В черной юрте ни ковров с халатами и платками шерстяными, ни монеты золотой, одна Менгли сидит. Единственное достояние. Бекмурад давно уж на нее посматривает выжидательно, побаивается, что родители продешевить могут. Девушки на примете у него пока еще нет, да он и не привередлив, лишь бы только уродина какая-нибудь с тайными хворями не попалась. Однако и за простенькую платить надо, негоже искать такую, от которой родственники без калыма рады избавиться.

Медед топтался вокруг костерка с тунчой в руках, ловчась приладить ее поудобнее, когда подошел Довлетмамед. Тунча тут же была поставлена на землю, протянуты почтительно обе руки:

– Салам алейкум, – мулла-ага!

Довлетмамед ответил.

Они уселись на старенькой кошме в полумраке чатмы. Медед пристроил наконец у огня тунчу, развернул узелок с чуреком и сухим, каменно-твердым овечьим сыром. Заговорили о погоде, о посевах, о видах на урожай.

– Хорошие всходы, – говорил Довлетмамед. – И погода обещает быть благоприятной. Если повезет, люди поправят свои дела.

Да, если повезет. Потому что призрак голода, призрак разоренного хозяйства не оставлял даже в самые урожайные годы. Не все ведь от урожая зависит. Вот налетят из-за гор кизылбаши, пройдутся черной грозовой тучей по колосящемуся полю, выжгут пшеницу и ячмень – и лопнули все надежды на благополучие. Ждал народ изобилия, а получил нищету. А зачем, спрашивается, жечь, вытаптывать? Ни себе, ни другим…

Медед заварил чай, а Довлетмамед потихоньку повернул разговор в другую сторону. Не без волнения повернул. Вон какого крюка дал, чтобы приблизиться к этому сложному и деликатному вопросу! Если бы не слухи о сватовстве Атанепес-бая, до сих пор не решился бы заговорить с Медедом. Вернее, не слухи уже, потому что и день свадьбы объявлен.

Довлетмамед был недоволен собственной нерешительностью. Давно надо было поговорить по-дружески, по-соседски. Удобный момент был, когда Менгли в горячке лежала. И родители ее притихли, Медед и Огульгерек, и Атанепес вроде бы отступился. Но тогда показалось, что все образуется само собой, а оно возьми да и не образовалось. Так они со старухой, матерью Махтумкули, надеялись! А потом ей еще хуже стало, только и слышишь: "Вах, ягненочек мой… вах, верблюжонок мой… изведется он у нас, отец… помочь надо, ох, отец…"

Надо-то надо, а как поможешь, если помочь нечем? Что мы Медеду предложить имеем, чтобы атанепесовскую щедрость преодолеть? Пустыми разговоры будут, сраму только наберешься. А ей – все свое, все зудит и зудит. Ну что ты тут делать станешь?

Довлетмамед пил чай и обильно потел – и от чая, и от необходимости начинать тягостный разговор.

– Несколько дней назад мимо вашей юрты шел… Слышу" плачут. Да так горько плачут! Аж в носу у меня засвербело. Плачут и все Махтумкули призывают: "Где ты?.. Где ты?.." Сам не заметил, как остановился. Сосед твой подошел, Эсее Безрукий. Вы, говорит, с Атанепесом породниться решили. А это, мол, дочка ваша плачет, убивается – не хочет за Ильяса.

Медед ответил не сразу. Выпил пиалу чаю, налил вторую. Заговорил, как бы оправдываясь:

– Ай, когда у человека рассудок слабеет, трудно бывает понять, где край, а где середина. Мы не торопились от дочки избавиться, всех, кто свататься приходил, отправляли назад. Да вот и не заметили, как шайтан разум наш похитил. Сперва Хромой мула улещал, сладкие песни пел – родич как-никак. За ним Атанепес-бай дастархан щедрости своей развернул перед нами. Карли-сердар слово сказал. В общем, замутили голову, заставили решиться.

– Значит, вы дали согласие?

– Да, согласились. И свадьбу уже назначили.

Разговор был исчерпан.

Когда произнесено слово согласия, когда всенародно объявлен день свадьбы, говорить больше не о чем. Но ведь в главном-то не сказано ни слова – о двух любящих сердцах, для которых рухнет вселенная, скроется под пылью и обломками!

Медед сидел молча. Он тоже был весь потный, хотя и не слишком жарко было в чатме – время от времени налетая дующий с Каспия ветерок, освежая лица беседующих.

– У нас тоже было намерение породниться с вами, – выжал из себя Довлетмамед, и дальше пошло легче: – Ждали возвращения Абдуллы из Кандагара, а там собирались Мамед-сапу женить. Нельзя же ведь черед нарушать, правда? А из Хивы должен был вернуться Махтумкули – тут мы и постучались бы в вашу дверь. Теперь решение ваше повергло в прах наши намерения.

Медеду было не по себе. Он по-настоящему уважал Довлетмамеда, неловко было в глаза ему глядеть. Принесло же не во время Хромого муллу! Да и жена хороша: нет того, чтобы о дочке подумать, о доле ее горькой, так она уши развесила на посулы! Оно-то, если на то пошло, страшного ничего нет. Пусть Ильяс вдовец, так он с женой и не пожил вовсе, а парень молодой и из себя видный. С достатком опять вся, А Махтумкули… Его, правда, любит Менгли, а любовь – это дело нешуточное. Может, не следовало торопиться с согласием, породнились бы с Довлетмамедом, но тут еще и Бекмурад искательно в глаза засматривает – своей очереди ждет… Сложно все в жизни и запутано…

– Аллах дает людям детей для радости, – продолжал Довлетмамед. – Если ребенок твой счастлив, ты вместе с ним счастье испытываешь. И беды его – тоже разделяешь… Поговаривают люди, что Атанепес нехороший человек. Найдет ли свою судьбу ваша дочь под его крышей?

– Видно, так уж аллахом предписано, – вздохнул Мемед. – Сам я – вот хлеб между нами лежит! – не желаю зла дочери.

Да кто из нас желает? – подумал Давлетмамед. Не враги мы детям своим. Мамед ответил той сакраментальной формулой, к какой любил прибегать и сам Довлетмамед. Сейчас на показалась ему не столь уж справедливой – не в бездействии человек доли своей ожидать должен, а усердствовать вдостижении ее.

– Верные слова: от предписанного аллахам уйти, конечно, нельзя. Но не кривим ли мы иной раз душой, сваливая на аллаха свои собственные деяния? Бывает ведь, что не судьба, а человек делает несчастным другого человека. Разумом наделил аллах человека, двумя глазами одарил его, чтобы тот мог отличать дурное от хорошего. Мы же порой закрываем глаза, творя необдуманное. Дети наши горько плачут, а мы их будущее на весы собственной корысти бросаем.

В голосе Довлетмамеда, обычно ровном и мягком, прозвучало откровенное осуждение, и Мамед заволновался, заерзал на кошме. Будь его собеседником не Довлетмамед, он нашел бы что ответить. Разве он один продает свою дочь? Много ли таких, кто выходит замуж за своего избранника и с благодарностью переступает отчий порог? Кто вообще советуется с дочкой, когда наступает время замуж ее отдавать? В каком законе это сказано, какой праведник советует такое?

Много доказательств мог бы привести в свое оправдание Медед. Он старался не перечить Карры-мулле, не показывать свою заносчивость, старался поучтивее выйти из создавшегося положения, в котором – видит бог! – он меньше всего виноват.

– Истина в устах ваших, мулла-ага. Бывают поступки, когда мы не принимаем в расчет последствия. А все нужда виновата. Чтобы вырваться из лап ее, бывает, за первую возможность хватаешься и не замечаешь того… Словом, дело сделано. Что дальше будет – от нас не зависит.

Довлетмамед допил чай, посидел, поднял взгляд на солнце.

– Да пребудет с вами милость аллаха… Время молитвы наступило.

16

Менгли лежала навзничь, уставившись в тюйнук[37]37
  Тюйнук – отверстие в куполе юрты для выхода дыма.


[Закрыть]
. Там мерцало много звезд, и одна из них улыбалась девушке. Там смотрела бы и смотрела на эту ласковую звездочку, глаз бы от нее не отрывала. Будто разговариваешь с ней на каком-то странном, беззвучном языке, и на душе легче становится. Имела бы возможность вылететь через тюйнук, как дым через него улетает, не засомневалась бы, не помедлила ни на миг.

Там, в темной мерцающей выси хорошо, наверное, просторно, вольно, никто не приказывает, никто желания твои не пинает ногой – пари себе и пари. И полететь куда-нибудь можно. Куда? Все равно, лишь бы подальше. Даже не полететь! Босиком побежала бы! Да поди побеги, если глаз с тебя не спускают! А вчера старуха приползла – от Хромого муллы. Сидела, перхала, скрипела, на все лады Атанепес-бая и Ильяса нахваливая. Нравятся они тебе? Свою дочку за ник просватай, а по чужим подворьям нечего околачиваться!

Прокричал петух, и пошла гулять по селу петушиная разноголосица. Менгли оторвала взгляд от улыбчивой звездочки, прислушалась – может, далекие конские копыта стучат? Нет, затих петушиный крик, а копыт не слышно.

Она повернулась на бок, устраиваясь поудобнее. Махтумкули перед глазами возник, картины редких свиданий поплыли. Стихи вспомнились:

 
Я – жертва осенних ветров;
Ты – вера моя и покров.
Мой храм. Из каких жемчугов,
Алтарь мой, построен твой стан?
 

Она уже прослышала, что Махтумкули выехал из Хивы. Самое многое через десять-двенадцать дней доберется до Хаджиговшана. Предположим, приехал. Что дальше предпримет? Скажет: «Давай убежим?» Как бежать? Куда бежать? Да и времени для побега не осталось – со дня на день доверенные люди жениха появятся. Это и по беспокойству матери заметно, которая места себе найти не может, все снует между юртой и мазанкой, что-то перетаскивает, что-то поправляет. И старуха Хромого муллы неспроста соловьем разливалась. Скоро, скоро уже.

Незаметно Менгли уснула, и сон был глубок, как колодец в безводном месте, и также пуст, даже сновидения попрятались.

Она спала бы долго, да разбудил ликующий и одновременно встревоженный голос гостьи:

– Приехали!..

Снаружи слышались голоса и фырканье коней.

– Приехали! – просунулась в юрту голова старухи Хромого муллы.

Огульгерек-эдже суетливо поправила волосы под платком, поспешила наружу.

Менгли осталась одна. Вот он, решающий момент! Что делать? Тысячи раз она задавала себе этот вопрос и не находила ответа. Но тогда еще было время подождать, а сейчас…

Она прислушалась к голосам за стеной. Ее била крупная дрожь, но это было нервное, не страх. Лицо и все тело пылали огнем, словно над раскаленным тамдыром наклонилась. Мысли блохами скакали в голове, не мысли – осколки мыслей. Одна из них замерла, и Менгли кинулась в женский угол юрты.

Там, среди всякого старья валялся когда-то отцовский нож с белой костяной рукоятью. Вот он, милый, лежит! Как удобно укладывается рукоять в ладонь! Держат его как: вперед или назад лезвием? Помоги, всевышний, не дай руке дрогнуть…

Дверь распахнулась. В юрту смело вошел высокий, очень симпатичный, щеголевато одетый джигит. Его выхоленное красивое лицо украшали коротко подстриженная бородка и закрученные кверху усики. Он заметил, что Менгли прячет руку с ножом, но вида не подал, дальше порога не пошел, сказал коротко и просто:

– Здравствуй. Я Ильяс. Сам за тобой приехал, чтобы по-доброму увезти тебя.

Менгли молчала, не сводя с него настороженных глаз. И он замолк, стоя в вольной позе, чуть усмехаясь, словно давал разглядеть себя как следует, словно кичился: "Смотри, какой я! Мне скрывать нечего!"

Он должен был отдать справедливость, что и Менгли нечего было скрывать. О ее красоте был неслышен, а когда своими глазами увидел, то понял: людская молва – скорее преуменьшала, чем преувеличивала, Хромой мулла не обманул, и ведьма его старая тоже не врала, когда расписывала девушку.

Немигающими глазами смотрел он на Менгли, и глаза разгорались, а сердце стучало не в груди словно, а в большом пустом казане: бух! бух! бух!

А она стояла, полная решимости, грозно хмурились брови, глаза сверкали нестерпимым блеском, но неудержимо тянули к себе нежное лицо, статная фигурка с четкими холмиками грудей, маленькая ступня, выглядывающая из-под халата. Ильяс перевел дыхание, облизнул воровато губы. Торопиться нельзя: Хромой мулла остерегал, что девчонка своенравна и упорна, из дому ее добром не возьмешь. Собственно, потому и приехал он сам в нарушение обычая, что опасался, как бы худого не произошло. Вот, пожалуйста, стоит с ножом, подступись к ней! Зря стоит. Взвешена и определена судьба ее – лучше бы покорилась сразу, не морочила голову…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю