Текст книги "Махтумкули"
Автор книги: Клыч Кулиев
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 29 страниц)
Засучив рукава и пробуя пальцем, хорошо ли заточен серп, Махтумкули вошел по пояс в густой клевер, насыщенный медвяным ароматом осеннего цветения и басовитым, сердитым жужжанием шмелей. Ему не в новинку был дехканский труд – вместе со своими старшими братьями много пота пролил он на полях и луговинах Гургена – пахал, сеял, жал, молотил.
Нуретдин добросовестно поспевал за другом, бормоча себе под нос:
– Эк как уродился клевер… Принадлежи эта земля таким, как мы, не уродился бы… Не зря говорят: «И бай баю и бог – баю». Аллах, он тоже понимает, к кому щедрость проявлять следует, а к кому – и погодить…
Нуретдин любил бормотать за работой. Так – вроде бы болтуном не считался, а за работой прямо удержу нет – бубнит и бубнит, не ждя ни от кого ответа. Махтумкули и помалкивал себе. Однако, услышав: «Кабан идет!», выпрямился, потер тылом ладони затекшую от неудобного положения поясницу.
Сопя и пыхтя, приближался высокий, толстобрюхий и кривоносый человек. Пухлое лицо его было гневно. Спросил с угрозой в голосе:
– Почему опоздали?
Это был суфий Ильмурад – один из самых ревностных и преданных прислужников Бабаджан-ахуна. Вернее, наушником был и провокатором. Доносы, сплетни, клевета, поклепы – без этого он жить не мог. Его презирали и ненавидели хуже, чем злую собаку. Но для него это было трын-трава. И на кличку свою внимания он не обращал, а ведь в самом деле походил чем-то на огромного, заплывшего жиром вепря.
Махтумкули равнодушно ответил:
– Тагсир задержал.
– Я только что от него! – ощерился Ильмурад. – Мне он почему-то не сказал, что разрешил вам бездельничать!
В разговор ввязался Нуретдин:
– Сам бы догадаться мог – вон ты у нас какой здоровущий да проницательный. Тагсир, небось, так и понадеялся: догадается, мол, мой умненький Ильмурад.
Ильмурад зыркнул на Нуретдина косым глазом – как съесть его собирался.
– Укорочу тебе язык! Рано или поздно, но укорочу!
Махтумкули ткнул Нуретдина в загорбок. Тот, посмеиваясь, присел, заработал серпом. Суфий Ильмурад, ворча, потащился на другую делянку.
До полудня не разгибали спины. Когда солнце поднялось в зенит, все собрались вокруг глинобитной вышки, предназначенной для наблюдения за посевами. Пили чай, обедали. Обычно такие сборища без споров не обходились, потому что много было прочитано и услышано от наставников, у каждого был свой любимый поэт, свой ученый и свой философ, которых над-60 лежало всемерно утверждать и возвеличивать перед другими поэтами и философами.
Спорили не все. Особняком держались те, кто избрал своим уделом аскетизм, отшельничество. Эти будущие подвижники очень раздражались, когда рядом с ними горячо спорили, а пуще того – смеялись.
Нуретдину же смеяться хотелось всегда. Ну что это за жизнь без улыбки! Разве можно жить с постоянно кислой физиономией и глазами, прикованными к носкам своей обуви? Вон они, сидят полукругом десятка полтора, гудят себе полушепотом, а что гудят, не разберешь, хоть совсем рядом стань. Головы понурили, как заезженные ишаки, живой человечинки в лицах нет, полнейшая отрешенность. Или это ненормальные, ущербные люди? Вроде бы нет, некоторые – настоящий кладезь мудрости. Есть такие, которые с редким мастерством слагают стихи на любую тему, другие без запинки шпарят наизусть сотни строк стихов. Но они – духовные калеки, ибо нет для них греха тяжелее, чем смотреть на мир открытыми глазами живого человека, радоваться красотам и прелестям жизни, жить желаниями простых людей.
Нуретдин допил свой чай. Ополоснул пиалу. Потянулся с хрустом, сладко потянулся, будто весь мир обнять хотел. И продекламировал в пространство:
Без тебя, моя жизнь, пусть душа улетает, страдая.
Ты со мной – и не нужно мне пери, не нужно мне рая!
Сидящие полукругом суфии разом вскинули головы, оборотили их к Нуретдину. На лицах их читались отвращение и озлобленность. Устрашающим басом один сказал:
– Замолкни, нечестивец!
Нуретдин не намерен был отступать без боя – не в его правилах было это. Он встал, чтобы удобнее говорить было, набрал в грудь побольше воздуха. Его дернули за полу: не ввязывайся. Однако покорность никогда еще не была источником мира – низенький широкоплечий суфий вскочил, подошел, нервно облизывая губы и поигрывая сжатыми кулаками.
– То, что ты сейчас произнес, повторишь при самом таг-сире! Понял? Иначе сорок раз пожалеешь о сказанном!
Нуретдин тоже напыжился, сжал кулаки.
Споры, случалось, доходили и до потасовок. Похоже, дело шло к этому. Махтумкули повернулся к коротышке, примиряюще сказал:
– Спешить никогда не следует, ибо ум заключается не столько в знании, сколько в умении применить знание на деле, учил великий Эристун[31]31
Эристун – Аристотель.
[Закрыть]. Для того, чтобы идти к тагсиру, нужно иметь более веский аргумент, нежели два стиха Алишера Навои, прозвучавшие после доброго обеда на поле благословенного медресе Ширгази.
Широкоплечий коротышка злобно облизнул потрескавшиеся губы, однако задираться больше не стал.
– Пойдемте работать, – обратился Махтумкули к окружающим, и они один за другим стали подниматься.
9
Махтумкули клонило в сон.
Он отложил в сторону книгу, помедлил, раздумывая, стоит идти прогуляться перед тем, как лечь, или не стоит. Решил, что стоит. Однако не успел накинуть на плечи халат, как порог перешагнул гость.
– Салам алейкум!
– Шейдаи? – удивился Махтумкули. Почему-то ни с того, ни с сего вспомнились стихи гостя:
Ты предаешься праздному веселью,
Ты всем готов способствовать безделью,
Вина ты выпил с той же самой целью, —
И льется в душу Шейдаи любовь.
Обнявшись, они похлопали друг друга по спине.
– Только что о тебе шел разговор, – сказал Махтумкули. – Почему так поздно?
– Позже объясню. Я не один. – Шейдаи выглянул наружу. – Что стоишь? Входи.
Вошел рослый смуглый джигит, поздоровался. Шейдаи слегка торжественным тоном представил:
– Курбанали Магрупи!
Махтумкули слышал о таком, читал некоторые его стихотворения, но самого поэта видел впервые и потому смотрел с откровенным интересом. Магрупи отвечал тем же, не стеснялся – он тоже был заинтересован. Шейдаи смотрел на них улыбаясь.
Он был старше Махтумкули года на два, но поступали они в медресе Ширгази одновременно. Подружились почти сразу, так как у обоих был пытливый, ищущий ум, одинаково поэтические сердца. А характером Шейдаи больше на Нуретдина смахивал – оптимизма не занимать было, остроумия, желания повеселиться, попроказничать. На дутаре играл, пел и даже ортодоксальных суфиев не любил, как Нуретдин. Впрочем, Махтумкули тоже их не жаловал, лишь сдерживался.
Расстелили сачак, появился чай. Магрупи объяснил, что приехал из Ахала, чтобы поступить в медресе.
Три молодых человека, три поэта. Все трое – выходцы из простого народа, переживают за его безысходную судьбу, за жизнь невыносимую. Поэтому, конечно, и разговор вскоре вышел за пределы учебных интересов. Шейдаи заговорил о том, что хивинский хан бросил войска на Мангышлак и требует с тамошних туркмен огромную подать. Махтумкули в свою очередь коснулся положения гургенцев, своих земляков.
Не находит народ опоры, нет выхода из тупика. В постоянном страхе люди живут. Много алчных ртов, мало доброго участия. Ходили слухи, что большинство мангышлакских туркмен откочевало?
– Это не слухи, это правда, – кивнул Шейдаи на вопросительный взгляд друга. – Часть к Серахсу откочевала, часть осела на берегах Амударьи. Положение у них – не позавидуешь, и не с кем посоветоваться, как поступать дальше.
Повисло молчание. Все трое думали о лишенной перспективе жизни: куда ни глянь, куда ни ткнись – всюду огонь, и нет конца распрям. Неужто так и не придется увидеть мирных, спокойных дней?
Магрупи задумчиво проговорил:
– Даже не верится, что наступит такое время, когда кончится кровопролитие.
– Наступит! – уверенно заявил Махтумкули. – Жизнь не стоит на месте, она изменяется. Пусть медленно, незаметно для нас, но изменяется. Кто знает, какой она будет через сто или двести лет, возможно, все люди заживут в благоденствии, и наши сегодняшние мечты станут обычными, никого не удивляющими буднями.
Дверь распахнулась, вошел статный человек в шелковом халате и белом тюрбане. Это был преподаватель медресе Нуры Казим ибн Бахр. Все встали, поклонились, прижимая к груди скрещенные руки. Нуры Казим тем же жестом ответил на приветствие.
Он был сирийский туркмен. Приехал сперва в Бухару. Оттуда перебрался в Хиву и уже третий год преподает в медресе тарыкат и арабский язык. Своей молодостью он заметно отличался от остальных преподавателей – те люди в летах, почтенные старцы, а ему только что тридцать исполнилось. Но несмотря на молодость, это был всесторонне образованный человек, и пустой затеей было спорить с ним по вопросам шариата, тарыката или религиозной философии. Он не только прекрасно разбирался в литературе и истории Востока, но был и довольно умелым врачом, так как, обладая феноменальной памятью, почти наизусть знал «Канон врачебной науки» Абу Али ибн-Сины[32]32
Абу Али ибн-Сина (Авиценна) – знаменитый ученый, философ, врач (980—1037 гг.), трактаты его были необычайно популярны и на Востоке, и на Западе.
[Закрыть].
Махтумкули связывали с Нуры Казимом не просто отношения ученика с учителем, они дружили. Нуры Казим стремился к объективному познанию мира, довольно критически относился к различного вида догмам, ничего не принимая на веру. Это нравилось Махтумкули, хотя смелость Нуры Казима иной раз и пугала. Но он был весьма осторожен, этот сириец, он гнал, что и почем стоит, откровенность свою доверял не каждому, осмотрительность его была выше человеческих похвал. Тем более что был он чужаком, не имеющим вельможного покровительства, любая оплошность могла ему дорого обойтись. И Махтумкули очень ценил как дружеское расположение учителя, так и его серьезное доверие – так относятся не к младшему на иерархической лестнице жизни, а к стоящему на той же ступеньке, что и ты, к единомышленнику, к соратнику.
Махтумкули пригласил учителя садиться. Тот отказался:
– Садитесь, садитесь, я вам долго не помешаю. Надеюсь, весть моя не испортит вам настроения. Дело в том, что пир заболел.
– Вот как? – особо заметного сочувствия в голосе Махтумкули не было. – Совсем недавно он был бодр, энергичен и настроен весьма воинственно.
– Я только что от него, – улыбнулся Нуры Казим своей мягкой, словно извиняющейся улыбкой. – Давал ему лекарство. Боюсь, что он простудился. В его возрасте легкие – шутка коварная.
– Значит, в пятницу он не сможет принять участие в дворцовых торжествах?
– Боюсь, что нет.
– Он говорил что-нибудь о порученном мне стихотворении?
– Да. Мне велено посмотреть все, что ты намереваешься читать перед Гаип-ханом.
– Вы согласились?
– А почему я должен был не согласиться?
– Я думаю, что он хитрит, у него ведь есть более надежные помощники, а поручение он дал почему-то именно зам.
– Да, – согласился Нуры Казим, – у меня тоже впечатление, что почтенный тагсир припрятал шкатулку с двойным дном.
– Что у него может быть на уме? – пожал плечами Махтумкули.
Мягкая улыбка вновь осветила лицо Нуры Казима.
– Разве не может получиться такого, что твое стихотворение не угодит хану?
– И тогда не пир, а вы…
– Не будем прибегать к домыслам, – остановил Махтумкули Нуры Казим. – То, что произойдет, мы увидим.
Он попрощался и ушел. А Махтумкули рассказал Магрупи и Шейдаи о поручении Бабаджан-ахуна.
– Тяжелый груз ты взвалил на себя, – заметил Шейдаи.
– Не я взвалил, на меня взвалили, – поправил Махтумкули. – Как выглядел бы мой отказ? Он меня специально пригласил: «Ты обязательно должен участвовать в состязании поэтов». Кто из вас поступил бы иначе, чем я?
– Что-нибудь уже написал?
– Написал.
Махтумкули покопался в книгах, вытащил листок бумаги.
Когда отринет благостыню шах,
Забудет все, что повелел аллах,
То молнии возблещут в небесах
И воды хлынут с высоты на прах,
Поглотят реки всех, кто нищ и наг.
Мир обезлюдел. Восторжествует враг.
– Постой! – поднял руку Шейдаи. – Чьи это стихи, говоришь?
– Мои, чьи же еще!
– Неправда!
– Можешь уличить?
– Могу. Это стихи моллы Довлетмамеда, твоего отца.
– Молодец ты, парень. Как догадался?
Шейдаи улыбнулся одними глазами.
– Догадаться не так уж трудно. Во-первых, язык несколько тяжеловесен, архаичен, нет в нем твоего изящества. Ну а во-вторых… во-вторых, мы с тобой уже читали то место а «Проповеди Азади», где приведены именно эти строки.
– Запрещенный прием! – с наигранным возмущением накинулся на друга Махтумкули.
– А тебя иначе не одолеешь, – отпарировал Шейдаи и продекламировал:
В любой стране, где пуст владыки трон,
Порядок сразу понесет урон.
Мир беззаконьем будет поражен —
Без полководца войско не заслон.
У безгоговья нету злу препон —
И все дела помчатся под уклон.
– У тебя такая же хорошая память, как и у Нуры Казима, – похвалил Махтумкули.
Шейдаи прищурился.
– Что-то не верится, чтобы за такие стихи Гаип-хан набросил на тебя халат победителя.
– Я от него награды не жду.
– Твое желание меньше всего интересует и владыку и пира. Они ждут славословий. Учти.
– Посмотрим, – сказал Махтумкули. – Не всякий хан – Ахмед шах.
– Не понял, – Шейдаи, ища поддержки, перевел взгляд на Магрупи.
Тот развел руками, сознаваясь в бессилии.
Махтумкули до объяснений не снизошел:
– Ты догадливый – сообразишь.
И отвел в сторону глаза, в которых уже тлел творческий огонек.
10
Племенные и родовые ханы, крупные баи, именитые сановники и духовенство собрались на праздник. Гаип-хан с большой помпезностью ежегодно отмечал день восшествия на престол, и подготовка к этому событию начиналась за несколько месяцев. Повсеместная подготовка, потому что каждый, мечтающий о карьере или просто о повышении собственного благосостояния, стремился заслужить милость владыки, привлечь его благосклонное внимание к своей особе. Ни для кого не было секретом, что Гаип-хан – сладострастник, и самый желанный подарок для него – молоденькая, красивая, стройная, как кипарис, девушка. Их ему требовалось много, потому что, поговаривали, хан не имеет привычки дважды нюхать один и тот же цветок. И кто имел возможность, тот обязательно дарил девушку. Другие же ограничивались роскошным ковром, редким арабским или индийским оружием, золотой утварью – кто на что был горазд.
Многие из собравшихся во дворце были людьми преклонного возраста в белых тюрбанах и златотканых халатах. Они застыли в почтительном молчании. А на троне, украшенном золотом и драгоценными камнями, развалился Гаип-хан. Он изволил пребывать в хорошем расположении духа – полное ухоженное лицо было приветливым, светлые глаза лучились доброжелательством.
Возле трона стоял визирь-церемониймейстер. Чуть поодаль, похожие на охотничьих собак на стойке, застыли в ожидании помощники визиря, готовые в любой момент броситься на исполнение поручения. Они не отрывали глаз от Гаип-хана, разом поворачивая головы в ту сторону, куда обращался взор владыки, предупредительно ловили каждое его движение.
Низенькие столы, уставленные различными изысканными яствами, располагались перед гостями в два параллельных ряда. На просторном помосте, застланном коврами, сидели музыканты, певцы, поэты. Среди них находился и Махтумкули.
Он намеревался пойти на празднество в своей национальной одежде – в кырмыздоне[33]33
Кырмыздон – мужской халат.
[Закрыть] и белом тельпеке. Но последовал настоятельному совету Нуры Казима и облачился в шелковый хивинский халат, чалму и мягкие ичиги вместо обычных сапог.
Сперва, услаждая пирующих, музыканты играли, а бахши пели величальные песни, перемежая их любовными, что тоже грело сердце Гаип-хана. Затем появились танцовщицы в такой откровенной одежде, что бедные чалмоносные старички едва успевали слюнки подбирать, даже блеск вожделения появился в погасших глазах.
За танцовщицами выступали поэты, и Махтумкули стало зябко, он поежился. Хоть и жил он в Хиве давно, а участвовать в ханских торжествах пришлось впервые. Он и в тронный зал дворца впервые попал, оттого все казалось необычным, чужим, порождало сумятицу мыслей, лишало уверенности в себе.
Первым выступил дворцовый поэт Махмуд, о котором Махтумкули был наслышан, но видеть которого прежде не доводилось. Он двигался уверенно и вальяжно, жесты были округлы и плавны – сразу угадывался поднаторевший в церемониях царедворец. Махмуд согнулся в верноподданическом поклоне перед ханом, потом выпрямился и сразу стал вельможей. Низким звучным голосом прочитал он посвященную владыке касыду. В ней прославлялся справедливейший из справедливых, отважнейший из отважных, щедрейший из щедрых, сиянием равный солнцу и луне, а мудростью – удоду пророка Сулеймана, владыка хивинского ханства Гаип-хан.
Декламация закончилась взрывом аплодисментов.
– Браво!
– Слава!
– Молодец!
Касыда произвела впечатление и на самого виновника торжества. Гаип-хан с важной снисходительностью кивнул, сделал небрежный жест кистью руки – и визирь накинул на плечи Махмуда затканный золотом халат.
Один за другим вышли еще два стихотворца. Однако прочитанные ими стихотворения были слабее Махмудовского, поэты повторялись: пытаясь оригинальничать, сбивались на банальность.
Настал черед Махтумкули. Он был намного моложе тех, кто выступал до него, и заметно волновался. Вельможные гости за столиками смотрели на него оценивающе и недружелюбно – что, мол, ты за птица. Среди приглашенных было несколько туркмен, кто-то из них негромко, но внятно подал голос:
– Не подведи, земляк!
Махтумкули приблизился к трону, поклонился достаточно низко, но без раболепия. Светлые глаза Гаип-хана мигнули, брови чуть приподнялись.
– Это и есть тот самый… из гокленов?
– Истинно так, о повелитель! – согнулся в поклоне церемониймейстер. – Его отец тоже известный поэт, один из именитых гокленских старейшин. – Прижатые к груди руки визиря было само почтение.
– Не думал, что он такой… – Хан замешкался, не желая, видимо, обижать незнакомого поэта. – …такой юный… Ну-ка, ты, подойди.
В огромном зале воцарилась такая тишина, что было слышно, как истерически жужжит одинокая испуганная муха. В голосе Гаип-хана прозвучала сталь:
– Подскажи своим гокленам, что не там они покровителя себе ищут! Пусть откочевывают сюда. Я наделю их землей, наделю водой. Для меня первый зов души – аллах, второй зов – мои подданные.
По низким столикам гостей прокатился негромкий, почтительный гул одобрения. Молчание Махтумкули Гаип-хану не понравилось, он сухо сказал:
– Читай, что ты там сочинил.
Открыто и дружелюбно смотрел Махтумкули на хана, и хан под этим взглядом обретал утраченное было равновесие духа.
– Минувшей ночью, о владыка, приснился мне сон. Встав, я записал его стихами на бумагу. Если будет дозволено, прочитаю.
Толстые пальцы Гаип-хана любовно пробежали по тусклому серебру бороды, в глазах притаилась ирония.
– Сон, говоришь?
– Сон, ваше величество.
– И утром на бумагу записал его? – ирония появилась и в голосе.
Словно мяч, отбил ее легонько Махтумкули:
– Истина глаголет устами светоча вселенной.
Светлые глаза моргнули, брови сдвинулись, отмечая работу мысли, и успокоенно вернулись на место, но иронию хан уловил и обернулся к стоящим у трона царедворцам, как бы приглашая их принять участие в готовящемся спектакле. Они суетливо задвигались, не понимая, что от них требуется и какую позу надлежит принять.
– Читай. Послушаем, какие сны снятся гокленам.
Махтумкули извлек из кармана листок с текстом, но разворачивать бумажную трубочку не стал, читал по памяти:
Предстали мне, когда я в полночь лег,
Четыре всадника: «Вставай! – сказали, —
Мы знак дадим, когда настанет срок.
Внимай, смотри, запоминай!» – сказали.
Затрепетало сердце, я притих,
Когда взглянул на этих четверых.
Юродивые были возле них —
Они мне: «Юноша, ступай!» – сказали.
И эти двое дали руки мне,
И мы пошли по дремлющей стране;
И некий знак забрезжил в вышине…
«Теперь садись и отдыхай!» – сказали.
Сделав короткую паузу, Махтумкули глянул на Гаип-хана. Тот сидел серьезный и внимательный, опираясь на подлокотную подушку.
Шесть путников я разглядел вдали,
Сидели мы: два пир-заде пришли;
Потоки слез у них из глаз текли.
«Он скоро будет. Ожидай!» – сказали.
И четверо в зеленом, на конях
Невиданных, взметая легкий прах,
Приблизились, привстав на стременах.
«Для встречи тесен этот край!» – сказали.
Увидел я шестидесятерых
Издалека летящих верховых.
«Спешим навстречу! Мухаммед средь них!
И ты его сопровождай!» – сказали.
Дочитать до конца Махтумкули не сумел, потому что в дверях тронного зала замер в поклоне нукер. Темные пятна пота на лопатках двигались в такт тяжелому дыханию.
К нему рысцой, по-утиному переваливаясь, подбежал визирь-распорядитель. Гонец пошептал ему на ухо. Визирь изменился в лице, поспешил к Гаип-хану, зашелестел свистящим придушенным шепотом.
Гаип-хан дернулся – как пяткой наступил на тлеющий уголь. Закричал в полный голос:
– Седлать коней!.. Все их села огню предайте!.. Старейшин на арканах сюда тащите!.. Животные!.. Скоты!
Он торопливо покинул зал. Визири засеменили следом. Всполошенные гости недоуменно переглядывались, прикидывая, что произошло и как им поступить – то ли расходиться, то ли ждать, сомнения решил визирь-распорядитель, объявив обесцвеченным голосом:
– Расходитесь по домам…
11
Прошло две недели, а в медресе все шушукались о скомканных торжествах во дворце Гаип-хана. Сочинялись всякие небылицы, каждый по-своему излагал события. А Бабаджан-ахун, прослышав, какие стихи читал Махтумкули хану, расстроился и обозлился. Он приказал снять копию стихотворения, вызвал к себе Нуры Казима, долго и желчно разговаривал с ним. Из этого разговора вытекал недвусмысленный вывод: едва лишь пир оправится от болезни, встанет на ноги, он примет кардинальные меры к ослушникам, пренебрегающим его, пира, мнением.
Махтумкули тоже переживал. Не то чтобы он боялся слишком жестких последствий – особых причин для этого не было, – но понимал, что без последствий не обойдется. Темная туча сгущалась над головой. Что ж, пусть будет гроза, после нее воздух свежее, а то слишком уж тяжко ощущение все усиливающегося духовного гнета. Ответ пиру был уже приготовлен, решимость укреплена, и все же беспокойство не покидало, ибо трудно быть спокойным в ожидании грозы, даже если она и очищающая. «Пойду в город, – решил утомленный мыслями Махтумкули, – освежусь, проветрю мозги».
Случилось так, что Нуретдин в это время тоже вознамерился прогуляться, зайти в лавку торговца Юсупа Хаддада. А поскольку был человеком общительным, то подумал о спутнике и вспомнил, что и Махтумкули жалует вниманием эту лавку, где продаются старые книги, копии редких диванов.
Он сразу же направился в келью друга. Но по дороге его остановил один из учащихся, долго болтал о пустяках, то и дело возвращаясь к этим, навязшим в зубах, неудавшимся торжествам. И когда Нуретдин наконец отвязался от болтуна, Махтумкули уже ушел.
Зато в келье творилось такое, что Нуретдин рот раскрыл. Там орудовали Ильмурад и еще два суфия – бесцеремонно рылись в книгах Махтумкули, швыряли их на пол, даже наступали на них ногами. От такого кощунства у Нуретдина все внутри захолонуло.
Они его заметили, но поведение не изменили – вели себя так, словно никого, кроме них, нет. Маленький, юркий, как мышь, суфий, взгромоздившись на резной столик, за которым обычно писал Махтумкули, брал с полки книгу за книгой и передавал ее другому суфию – тощему, длинному, словно жердь, с большими оттопыренными ушами. А тот, следуя указаниям суфия Ильмурада, либо ставил книгу на пустую полку, либо швырял ее на пол.
– «Искандер-наме» Низами.
– Бросай!
– Омар Хайям…
– Бросай!
– Джалалиддин Руми…
– Давай сюда!
– «Проповедь Азади»…
– А это что такое?
– Отца его книга.
– Бросай!
– Прекратите безобразие! – закричал Нуретдин. – Сейчас же положите все на место!
– А что сделаешь, если не положим? – ощерил лягушачий рот Ильмурад.
– Не касайся книги! – Нуретдин вырвал из рук Лопоухого «Проповедь Азади». – Кто вам позволил такой гнусностью заниматься?
– Я позволил! – Лягушачья ухмылка Ильмурада стала еще шире. – Я позволил. Есть еще вопросы?
– Выходите вон! – Нуретдин даже побледнел от такого нахальства. – Вытряхивайтесь!
– Не ори, дурак, – одернул его Ильмурад. – Мы указание пира выполняем. Есть жалобы – ступай к нему, он тебе разъяснит.
Нуретдин выскочил, как ошпаренный, хлопнув дверью. И помчался за помощью – не к пиру, понятно. Через несколько минут вернулся в сопровождении Шейдаи и Магрупи.
– Вот! Посмотрите, что они здесь творят, паршивцы!
Магрупи некоторое время стоял, покусывая кончик уса.
Опустил глаза на резной столик под ногами Коротышки, на разбросанные по полу книги. Молча шагнул вперед, охватил Коротышку за пояс и за шиворот, крякнув от натуги, метнул его в проем открытой двери. Повернулся к Ушастому:
– Своей очереди ждешь?
Тот ждать не стал, торопливо сам вышел.
– Знаешь, что лежит на полу? – подступил Магрупи к Ильмураду.
Ильмурад был спокоен, ни малейшего признака страха или растерянности на лице.
– Знаю! Пусть смутьяны собираются в другом месте!
– Смутьяны? – У Магрупи сжались кулаки. – Кто смутьян?.. Я тебя спрашиваю, кто смутьяны?!
Между ними шагнул Шейдаи.
– Уходи, Ильмурад, от греха, а то вылетишь отсюда, как и твой недоношенный помощник.
Суфий не испугался, но и не посчитал нужным лезть напролом. Ворча, как рассерженная собака, что, мол, кое-кто еще пожалеет, кое-кто вспомнит, он бочком выбрался из кельи.
На полу беспорядочной грудой лежали книги: Джами, Саади, Низам-ал-Мульк, Бируни, Платон, Рудаки… Очень много книг. Шейдаи присел, поднял одну, осуждающе покачал головой.
– Над этим источником мудрости Фирдоуси работал тридцать лет. Тридцать лет, это только подумать! И прошло с тех пор много веков, много бурь и потрясений. Исчезли огромные города и целые государства, тленом стали султаны и эмиры, вершившие некогда судьбами мира. А «Шах-наме»… – Шейдаи любовно обтер книгу полой халата. – …«Шах-наме» осталась. Не властны над ней ни бури, ни потрясения, ни само время. Пророчески поэт утверждал:
В посевы слов вложил я тяжкий труд.
Я не умру, коль мысли не умрут.
– Свора невежд, проглотивших собственную совесть! – не мог успокоиться Магрупи, его трясло. – Им по душе мрак и беспробудность! Подлости они не сторонятся, а к доброте относятся, как к приблудной собаке – можно приласкать, а можно и ногой пнуть!
Шейдаи согласно покивал.
* * *
Бабаджан-ахун пригласил Махтумкули в полдень. Разговор длился недолго. Лицо ахуна, как всегда, было непроницаемо, но оно совсем не отражало внутреннего состояния пира. Пир сердился, больше того – он негодовал, но не желал показывать ничтожному ослушнику своего священного гнева. Он только указал на переписанное стихотворение:
– Тобой написано?
– Нет, тагсир, – вгляделся в бумажку Махтумкули, – написано не мной. – И, предупреждая возмущенный вопрос пира, докончил: – Но стихи – мои.
– Ты их читал перед Гаип-ханом?
– Их, тагсир.
– И других слов, кроме этих, у тебя не нашлось?
– Слов было много, тагсир, – боясь улыбнуться, Махтумкули шумно втянул воздух через нос, – были и другие слова. Но, с разрешения владыки, я огласил то, что слышал во сне от пророков… И о поступках их…
– Ты обуян не просто жаждой, как пишешь здесь, – ахун беззвучно постучал пальцем по листку, – ты обуян гордыней, жаждой сомнения обуян. И это прискорбно. Мы не можем взять на себя столь тяжкую ответственность, чтобы разрешить непомерной сей гордыни и самовосхвалению ютиться в стенах вверенной нам обители. Мы решили так: либо ты бросаешь писать свои бредовые стихи и написанное кидаешь в огонь, либо покидаешь стены медресе Ширгази, а мы пожелаем тебе счастливого пути.
Махтумкули заранее представлял себе, как может сложиться разговор с пиром, и не собирался уступать и виниться. Но тут его буквально взорвало. И он молча повернул к двери.
Во дворе его обступили со всех сторон и начали допытываться, чем кончилась беседа.
– Чем она, по-вашему, могла кончиться! – сердито сказал Махтумкули. – На ворота мне указали!
Вокруг загорланили, перебивая друг друга, выражая возмущение поступком Бабаджан-ахуна. Больше всех горячился Нуретдин:
– Идем к пиру! Пусть проявит великодушие!
Его поддержали:
– Пошли!
– Идем!
– Потребуем!
И гурьбой повалили к дому ахуна, а Махтумкули направился в свою келью. Скверно у него было на душе. «Брось в огонь бредовые стихи…» Скажет же такое! Нет уж, лучше недоучкой остаться, нежели таким советам пира следовать.
Пока он переживал, возвратился возбужденный Нуретдин.
– Все уладилось! Он сказал: «Пусть остается, но больше пусть стихов не пишет». Думаю, это не страшно. Скажи: «Ладно» – и продолжай свое дело. Кто за тобой следить станет? А написанное отдавай мне – я найду где спрятать.
Нуретдин засматривал в лицо друга, искал радости, может быть, даже слов благодарности ждал, но сосредоточенным и отрешенным оставалось лицо Махтумкули.
– Наверно, лучше мне уйти.
– Куда пойдешь? – таращился Нуретдин. – Куда? Гаип-хан на иомудов войска двинул! Кровопролитные бои кругом! По дорогам аламанщики рыщут, мародеры – далеко уйдешь из города? Сцапают – и не пикнешь, головы лишишься, не только пожитков!
Махтумкули и сам это знал – в округе творилось черт знает что. Однако никак не мог подавить раздражение против Бабаджан-ахуна. Значит, либо надо превозносить до небес недостойного, либо жить молчком, не смея высказать то, чем переполнено сердце? Попробуй тут быть спокойным!
Едва ушел Нуретдин, порог переступил Магрупи. Он привел незнакомого человека.
– Это Довлетяр. Тот самый, о котором я тебе говорил.
О Довлетяре Махтумкули слышал не только от Магрупи. И несколько удивился, что гость походит не на туркмена, а скорее на хивинского узбека – в своем выцветшем пестром халате, сероватом заношенном тюрбане, стоптанных кособоких сапогах. Довлетяра хотелось видеть нарядным джигитом, за поясом которого заткнут булатный нож. Тем более, что и лицо у него было тонкое, красивое, одухотворенное, черные смелые глаза смотрели мягко и приветливо.
Гость тоже увидел не то, что ожидал.
– Когда речь заходила о поэте Махтумкули, я молодого не видел, – признался он, улыбаясь. – Стихи твои слушал или читал – представлялся человек в годах. Прямо скажем, преклонных лет человек, испытавший всю сладость и всю горечь жизни. Потом Курбанали, – гость кивнул на Магрупи, – уточнил: молодой, мол. И все равно не ожидал увидеть такого. Лет двадцать есть?
– Двадцать четвертый пошел.
– Молодец! Не зря утверждают, что ум не в возрасте, а в голове.
Открыв дверь ногой, вошел Шейдаи. В руках – две исходящие паром тунчи. Тут же заварили чай, расстелили дастархан, из кувшинов достали масло, мед. Шейдаи поставил перед каждым чайник с пиалой, заметил как бы мимоходом:
– Гаип-хан пять тысяч золотых монет обещает тому, кто живьем словит Довлетяра. Пять тысяч, а? Деньги немалые, на нашу бедность в самый бы раз. Давайте свяжем его по рукам и ногам – и получим свои монеты. Мы не виноваты, что он сам пришел, грех не воспользоваться случаем.