355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Кэтрин Портер » Библиотека литературы США » Текст книги (страница 37)
Библиотека литературы США
  • Текст добавлен: 9 апреля 2017, 18:30

Текст книги "Библиотека литературы США"


Автор книги: Кэтрин Портер


Соавторы: Юдора Уэлти
сообщить о нарушении

Текущая страница: 37 (всего у книги 59 страниц)

4

Все окна, все двери гудели от напора ветра. Птица задевала крыльями стены, билась, ударяясь о двери, настойчиво, неотступно. Лоурел с тоской подумала, что там, за дверью, на верхней площадке остался телефон.

Да чего же мне тут бояться? – спросила она себя, чувствуя, как колотится сердце.

Даже если ты хранишь молчание ради тех, кто умер, все равно успокоиться в мире и безмолвии, как они, тебе не удастся. Она слушала, как бушевал ветер и дождь, как билась обезумевшая заплутавшаяся птица, и ей хотелось крикнуть те же слова, которые крикнула тогда сиделка: «Погубила! Погубила!»

Она приказала себе: попытайся восстановить факты. Если хочешь напасть на беспомощного человека, никто помешать не может, для этого только нужно быть его женой. Можно и крикнуть умирающему «Хватит с меня!» даже при дочери больного, которая теперь должна защищать память о нем. Да, факты обвиняли Фэй, и Лоурел, меряя комнату шагами, мысленно вынесла ей обвинительный приговор.

Нет, она вовсе не требовала наказания для Фэй, она только хотела добиться от нее признания: пусть поймет, что натворила. Но она знала, знала безошибочно, как ей ответит Фэй: «Не понимаю, что вы такое говорите». И это тоже будет факт. Фэй и в голову прийти не могло, что в тот трагический момент в больнице она была не права, настолько она всегда была уверена в своей правоте. Оправдывала себя. Просто она устроила обычную семейную сцену, и все.

Очевидно, эти сцены были для Фэй чем-то привычным. Она и в больницу, и сюда, домой, принесла с собой эту привычку так же как семейство мистера Далзела прихватило с собой корзинку жареных куриных ножек. Вся реальность смерти прошла мимо нее, стороной. Фэй не ведала, что творит, вот так, не отдавая себе отчета; как Тиш подмигивает друзьям. Фэй никогда ничего не поймет, подумала Лоурел, если я ей не объясню. И тут же Лоурел себя спросила: неужели и у меня в душе теперь такая же пустота, как в душонке Фэй, открывшейся и отцу, и мне? Но я-то не могу, как отец, пожалеть Фэй. Не могу и притворяться, как притворяются ее соседи в Маунт-Салюсе, потому что им придется жить рядом. Мне надо позабыть о жалости, надо быть твердой, пока Фэй не поймет, что она натворила.

И я уже не могу забыть то, что я узнала, подумала она. Я видела Фэй такой, какая она есть. Да любой суд признал бы ее виновной! – подумала Лоурел, слыша, как птица бьется о двери, и чувствуя, как сотрясается весь дом от порывов ветра и дождя. Фэй выдала себя с головой; теперь я освободилась, дрожа, подумала Лоурел. И оттого что она нашла точное название своему чувству, все остальные ощущения стали яснее, точнее. Но ведь освободиться – значит кому-то рассказать, свалить с себя тяжкий груз.

Но кому же она могла все поведать? Матери. Только своей покойной матери. В глубине души Лоурел знала это с самого начала. Она подошла к креслу, прислонилась к нему. Все доказательства, все уничтожающие улики были у нее наготове для матери. И тут ее охватила тоска: теперь уже ничего не расскажешь и некому утешить ее. Желание все сказать матери обернулось другой стороной: она поняла, как все это страшно. Теряя зрение, отец все больше становился похож на мать, но я-то, неужели я становлюсь похожей на Фэй? Сцена, которую Лоурел только что представила себе: как она рассказывает матери об этом оскорблении, рассказывает со всей нежностью, – нет, эта сцена еще убийственней, чем та, которую Фэй разыграла в больнице. Вот что я готова была натворить, лишь бы найти утешение, подумала Лоурел.

Она услышала, как птица колотится в дверь то сверху, то снизу, сжала голову руками и стала отступать, отступать вон из комнаты, в смежную комнатушку.

В маленькой бельевой было совсем темно. Лоурел ощупью нашла лампу. Она зажгла свет – ее старая школьная лампа на гибкой ножке стояла на низком столике. При свете Лоурел увидала, что сюда убрали секретер ее матери и ее собственный письменный столик вместе с креслом на колесиках. Там же стоял окованный медью сундук с тремя отделениями и швейная машина.

До того как тут устроили бельевую, Лоурел спала здесь, пока не доросла до собственной комнаты по другую сторону площадки. Сейчас тут было холодно, словно всю зиму не топили, камин, конечно, был пуст. Как мерзли, наверно, руки у мисс Верны Лонгмайер, подумала Лоурел, когда она приходила сюда шить и сочиняла всякие небылицы и путала все, что видела и слышала. Холодная у нее была жизнь – целыми днями сидеть в чужих домах.

Нет, тогда здесь было тепло, очень тепло. Лоурел представила себе сухопарую спину отца – он сидит на корточках и, разводя огонь, кладет газету у самого дымохода, так что пламя сразу с гуденьем рвется вверх. Тогда он был молод и любое дело у него спорилось.

Пламя камина и тепло – вот что вернула ей память. Там, где сейчас стоял секретер, помещалась ее детская кроватка с сеткой по бокам, верхнюю перекладину можно было поднимать по ее росту, когда она, стоя в кроватке, протягивала руки, чтобы ее оттуда взяли. Швейная машина осталась на своем прежнем месте, у единственного окошка. Швея приходила только изредка, когда ее вызывали, и за шитьем обычно сидела мать. Под мерное жужжанье и постукивание педали Лоурел, расположившись на полу, подбирала разноцветные лоскутки и складывала из них звездочки, цветы, птиц, фигурки людей – для всего у нее было свое название, – располагала их рядами, отдельными кучками, узорами, семействами, и так сладко пахла циновка на полу, и огонь в камине или луч летнего солнца освещали мать, ребенка и нехитрые их занятия.

Тут было гораздо тише. Ветер остался за углом, от птицы и от тревожной тьмы ее отделяла большая комната. Казалось, что эта комнатушка так же далека от остального дома, как Маунт-Салюс от Чикаго.

Лоурел села в кресло. Лампа на гибкой ножке бросала затененный свет на теплую темную поверхность секретера. Он был сделан давным-давно из вишневого дерева, еще в имении Мак-Келва. На откидной доске цифра 1817 была врезана в не очень ровный овал из другого дерева – желтоватого и гладкого, как шелковый лоскуток. Секретер предназначался для конторы на плантации, но был невелик и сделан так изящно, что вполне годился для молодой дамы; и мать Лоурел завладела им раз и навсегда. Наверху распростер крылья металлический орел, державший в когтях земной шар. Размах его крыльев был не больше раскрытой ладони самой хозяйки. В двойных дверцах ключей не было. Да разве когда-нибудь секретер запирался на ключ? Лоурел не помнила, чтобы ее мать что-нибудь держала на запоре. Ее личные вещи в замках не нуждались. Она просто знала, что все неприкосновенно. А вдруг Лоурел и тут ничего не найдет?

Бюро отца она долго не решалась открыть, но тут она не стала раздумывать – не время. Она взялась за дверцы там, где они сходились, и дверцы распахнулись обе вместе. Внутри секретер был похож на полку на сельской почте, куда годами никто не заходил за письмами. Почему все бумаги так и остались лежать под милосердным слоем пыли, избежав уничтожения? Лоурел твердо знала ответ: отец ни за что не стал бы их трогать, а для Фэй это была просто чья-то писанина, и тех, кто ощущал потребность писать, Фэй заранее считала побежденными соперниками.

Лоурел выдвинула доску секретера и стала вынимать письма и бумаги по очереди из разных отделений. Таких отделений в секретере было двадцать шесть, но Лоурел увидела, что мать распределила письма не по алфавиту, а по времени и месту получения. Только отцовские письма были сложены вместе – должно быть, тут лежало все, что он написал ей с первого до последнего дня, начиная с самых старых, пожелтевших конвертов. Лоурел вытащила один из них и, немного вытянув листок письма, успела прочесть только первую строчку: «Родная моя, любимая» – и сразу положила конверт на место. Письма были отправлены из разных городов, где отец вел судебные дела, или из Маунт-Салюса, когда мать уезжала «туда, домой», в Западную Виргинию, а под этими конвертами лежали письма, адресованные еще «Мисс Бекки Тэрстон», они были перевязаны почти прозрачными ленточками, ветхие, в желтоватых пятнышках, как кожа на руках ее матери перед смертью. В глубине ящичка с этими письмами лежало что-то твердое, и, не успев еще рассмотреть этот маленький кусочек, Лоурел уже на ощупь узнала его. Это был двухдюймовый сланцевый камешек, тщательно обструганный перочинным ножичком. Он лег на ладонь Лоурел, такой же теплый и шелковистый, как ее кожа, будто сохранил тепло, лежа в своем тайничке. «Тарелочка!» – восхитилась когда-то в детстве Лоурел, подумав, что камешек обточил какой-то малыш. «Лодочка!» – серьезно поправила девочку мать. На дне были вырезаны инициалы отца – лодочку сделал он сам, и она перешла из его руки в руку его невесты: камешек они нашли у реки, «там, дома», когда отец за ней ухаживал.

Фотографии тех времен были тщательно наклеены в альбом. Лоурел провела рукой по полке над отделениями, нащупала твердый переплет, шелковый шнур и сняла альбом с полки.

На первых страницах все еще держались два любительских снимка, мутные и посеревшие: Клинтон и Бекки, «там, дома». Они сфотографировали друг дружку на одном и том же месте, возле железной дороги, на лесной полянке: он, стройный, как трость, поставил ногу на придорожный камень и взмахнул соломенной шляпой, она – с огромным букетом полевых цветов, которые они собрали по пути.

– Такой красивой блузки у меня больше никогда в жизни не было, сама шила, а холст моя мама соткала и выкрасила в темно-розовый цвет и краску сама варила из лесных ягод, – объясняла мать Лоурел, и голос у нее становился важным, как всегда при воспоминании о «доме». – Никогда ни одной вещи я с таким удовольствием не носила.

Какой прелестной, какой кокетливой она была в молодости! – подумала Лоурел. Сама сшила блузку, сама проявила и отпечатала фотографии – а почему бы и нет? Она и клей, наверно, сама сварила, чтобы их наклеить.

Судья Мак-Келва, как и его отец, учился в университете штата Западная Виргиния и встретил ее летом того беззаботного студенческого года, когда он работал лесорубом в лесном лагере возле Буковой речки, где она учительствовала в школе.

– Нашу лошадь звали Селим, – рассказывала мать, когда они с маленькой Лоурел шили в бельевой. – Ну-ка повтори: Селим. Я ездила верхом в школу. Семь миль через гору Девятимильную, семь миль обратно домой. А чтобы не скучать по пути, я все время читала вслух стихи. Я их без труда запоминала, душенька, – ответила она на удивленный вопрос дочки. – Моему отцу я доставляла много забот – там, у нас дома, книжки доставать было нелегко.

Лоурел каждое лето – она даже не помнила, с каких пор, – возили «домой». Дом стоял на вершине горы, высокой, как самая высокая крыша на свете. На мягкой зеленой траве прямо под открытым небом стояли качалки. Сидя в качалке, можно было увидеть изгиб реки там, где она обегала подножие холма. Но, только спустившись вниз крутой, извилистой тропой, можно было услышать реку. Она что-то пела – будто целый класс школьников, как зачарованный, хором скандировал стихи перед учителем. Это место на реке называлось Королевской отмелью.

И отец и мать Бекки родились в Виргинии. Семья матери, давшая несколько поколений священников и учителей, собрав свое имущество, перешла границу штата в год отделения Севера от Юга. Отец Бекки тоже был адвокатом. Их дом стоял на холме высоко-высоко над крышей суда внизу, и река обегала холм, как дорога. Других дорог там и не было.

Наверно, и у холма и у реки были свои названия. Лоурел их никогда не слыхала. Говорили просто «холм», или «река», или «суд», и все это было «там, дома».

Ранним утром с ближней горы, из тишины в тишину, доносился удар топора, за ним – эхо, отставшее от удара, потом еще удар, опять эхо и громкий голос, перекликавшийся сам с собой, и все начиналось сызнова.

– Мама, что они там делают? – спрашивала Лоурел.

– Там только один старик, рубит дрова, – говорили «мальчики».

– Он молится, – добавляла мать.

– Старый отшельник, – объясняла бабушка, – у него в целом свете никого нет.

«Мальчики» – их было шестеро – седлали лошадку для сестры и выезжали вместе с ней. Потом все устраивались под старой яблоней, и, лежа на седлах и потниках, братья играли для Бекки на банджо. Они рассказывали ей уйму разных историй про всяких людей, которых знали только они сами да Бекки, так что частенько доводили ее до слез. А когда плакать было не над чем, она помирала со смеху. О своем самом младшем брате – он любил петь «Билли-бой», уморительно бренча на гитаре, – Бекки говорила: «Славный он был. А когда я выходила замуж, он убежал, бросился на землю и заплакал».

Недалеко от крыльца на высоком столбе висел чугунный колокол. Случись что-нибудь в доме, бабушке достаточно было ударить в этот колокол.

В тот приезд, который Лоурел уже помнила – раньше она просто вдруг оказывалась у бабушки, – они с матерью сошли на платформу ранним утром, и поезд ушел, а они остались стоять на крутом обрыве, и в утреннем тумане виден был только обрыв и станционный столб с колоколом. Река вилась у самых их ног. Мать потянула свисавшую вниз веревку, и звук еще не успел затихнуть, как тут же, совсем близко внизу, появилась большая серая лодка с двумя братьями на веслах. Лодка надвинулась на них из тумана, и они спустились в нее. Так же неожиданно приходило к Лоурел все новое в ее жизни.

В густой зелени луга, одевавшего склон их горы, сновали охотничьи собаки, и мягкая высокая трава щекотала им носы. Когда на горе еще медлил день, касаясь щеки теплым лучом, долина внизу уже наливалась синевой. Когда кто-нибудь из «мальчиков» подымался в гору, его белая рубашка долго светилась на виду, почти не двигаясь, как Вечерняя звезда на темном небе в Маунт-Салюсе, а бабушка, мать и маленькая девочка сидели дотемна, дожидаясь, пока «мальчик» поднимется домой.

И снова – шум крыльев. Там, над крышей, над головой девочки, высоко в синем небе, голуби сбились в стаю, сверкая и переливаясь, как одно существо. Словно большое полотнище, бьющееся на ветру, они хлопали крыльями, и ветер, поднятый ими, врывался ей в уши, и они, слетев к ее ногам, расхаживали по двору. Лоурел боялась птиц, но ей дали коржики со стола, чтобы она их покрошила голубям. А те ходили вокруг нее, переливчатые, плотные, на розовых, как червяки, лапках, каждый расцвечен по-иному, и у всех тихие, почти человечьи голоса. Лоурел стояла, окаменев от страха, умоляюще протягивая крошки голубям.

– Да это же бабушкины голубки! – И бабушка, пригладив и без того прямые волосы девочки и заложив пряди за уши, добавила: – Они просто проголодались.

Но Лоурел уже успела посмотреть голубей в их голубятне и уже видела, как два голубя запускали клювы друг другу в глотки, таская из чужого зоба уже переваренные комки пищи. В первый раз она понадеялась, что больше этого не будет, но и на следующий день все повторилось, и другие голуби делали то же самое. Им никак не уйти друг от дружки, да и от них не уйдешь, решила девочка. И когда они слетели к ее ногам, она пыталась спрятаться за бабушкину юбку – длинную, черную, – но бабушка только повторила:

– Они просто есть хотят, как и мы с тобой.

Лоурел тогда не знала, что река несет чистую воду и поет на перекатах, а мама, видно, не знала, что бабушкины голуби готовы выклевать друг у друга языки[40]40
  Взрослые голуби выкармливают маленьких птенцов творожистой массой, образующейся у них в зобу.


[Закрыть]
. Мать Лоурел была слишком счастлива «дома», как ее девочка – в Маунт-Салюсе, оттого и не замечала, что происходит в остальном мире. А кроме того, если мать Лоурел и вглядывалась в окружающее, то совсем не для того, чтобы наблюдать голубей; она постоянно проверяла, все ли правильно, без ошибок, делает она сама или другие. Лоурел стеснялась рассказывать кому-нибудь про голубей, раз она и с матерью не поделилась. Вот и вышло так, что голубей стали считать любимчиками Лоурел.

– Погоди! – кричали «мальчики» бабушке. – Пусть девчонка сама покормит своих голубей.

А девочке казалось, что родители и дети вечно меняются местами – то защищают друг друга, то в чем-то упрекают.

Иногда вершина горы казалась выше стаи летящих птиц. Бывало, облака лежали на склонах, закрывая верхушки деревьев, растущих внизу. Самый высокий дом, самый глубокий колодец, звон гитарных струн, сон в облаках, Королевская отмель, самая веселая болтовня на свете – как тут не удивляться, что матери Лоурел больше ничего на свете не нужно.

Потом за ними приезжал отец – его называли «мистер Мак-Келва», – и он увозил их на поезде. С ними был сундук – они его привозили к бабушке, «домой», вот этот самый сундук со всеми платьями, сшитыми в этой бельевой; можно было хоть навсегда остаться «дома». Но отец как будто этого не понимал. И они возвращались в Маунт-Салюс.

– И откуда только они взяли название «Маунт»[41]41
  Mount – гора (англ.).


[Закрыть]
? – презрительно говорила мать Лоурел. – Никакой горы и в помине нет.

Бабушка умерла внезапно, она была одна в доме. Стоя на верхней площадке, Лоурел слышала, как безудержно рыдает ее мать, в первый раз она слышала такие безутешные рыдания, так плакала только она сама, в детстве.

– Без меня! Без меня! Одна!

– Перестань обвинять себя, Бекки, слышишь?

– Нет, Клинтон, не заставляй меня лгать самой себе!

Они заговорили громко, перебивая друг друга, как будто можно было переспорить горе. Когда много позже Лоурел спросила: а как же колокол? – ее мать спокойно сказала, что колокол помогает, только когда дети не слишком далеко.

Потеряв зрение, мать Лоурел лежала на кровати в большой спальне и бормотала про себя стихи, как в шестнадцать лет, когда ездила верхом и пыталась сократить длинный путь через гору. Она не любила, чтобы ей читали вслух; предпочитаю читать сама, говорила она теперь. «Если же соль потеряет силу, то чем сделаешь ее соленою?» – цитировала она с вызывающим выражением на исхудалом лице. Она узнавала шаги доктора Кортленда и встречала его строками: «О гордый человек! Ты, облеченный призрачною властью!»

– Не позволяйте привязывать меня! – прошептала она вечером накануне самой последней операции. – Если меня свяжут, я умру!

Судья Мак-Келва ничего не ответил, но Лоурел сказала:

– Я знаю, ты повторяешь слова своего отца. И мать взволнованно закивала ей в ответ.

Когда ей, Бекки, было пятнадцать лет, она с измученным болью отцом ночью спускалась на плоту, который вел сосед, по забитой льдом реке, чтобы доплыть до железной дороги, помахать фонарем заснеженному поезду, остановить его и доехать до больницы.

– А как вы разожгли костер на плоту? – спросила тогда маленькая Лоурел. Она слушала рассказ матери, лежа на циновке в этой самой бельевой. – Как это костер мог гореть на воде?

– Надо было – и горел, – отвечала мать, подшивая что-то на руках. – Заставляли гореть.

Когда они доехали до Балтимора и попали в больницу, девочка передала докторам то, что ей сказал отец:

– Папа сказал: если ты позволишь им привязать меня, я умру. – Сам он уже ничего докторам сказать не мог, он был в бреду: оказалось, что у него прободение аппендикса.

Два доктора вышли из операционной в коридор, где ждала Бекки. Один из них сказал:

– Ты бы связалась с кем-нибудь из знакомых тут, в Балтиморе, девочка.

– Но я никого не знаю в Балтиморе, сэр.

– Как? Ты никого не знаешь в Балтиморе?..

Вся больница отказывалась верить ей, и это острее всего запомнилось Бекки, хотя потом ей и пришлось одной ехать в товарном вагоне домой, к матери и куче маленьких братишек, и самой привезти им горькую весть вместе с гробом отца.

Мы с ней не спасли наших отцов, подумала Лоурел. Но Бекки была храбрей меня. Я тоже стояла в коридоре, но я уже не верила, что можно спасти хоть кого-нибудь. От других спасенья нет.

Весь дом внезапно вздрогнул и, казалось, еще долго дрожал после раската грома.

– Там, дома, мы любили, когда начиналась большая гроза. Бывало, выскочим во двор и бежим ей навстречу, – рассказывала мать. – Мчимся по горе, где ветер сильнее, руки распахнем ему навстречу, во всю ширь. Чем сильнее ветер, тем больше нам радости.

А когда в Маунт-Салюсе закружил настоящий смерч, Бекки сказала:

– Такого пустячного ветра у нас дома никто не боялся. Мы только радовались хорошей буре.

«Как? Ты никого не знаешь в Балтиморе?..» – удивились врачи.

Зато Бекки знала себя.

В ней было столько уверенности, когда у нее еще только начало портиться зрение. Лоурел вспомнила, как мать рано утром, перед первой глазной операцией, сразу после укола, который должен был ее усыпить, пришла в удивительное веселое, радостное настроение, словно чего-то ждала. Она попросила свой ящичек с косметикой и перед неудобным зеркальцем напудрилась, слегка нарумянилась, тронула губы помадой и даже надушилась любимыми духами, словно собираясь с мужем в гости. Она радостно протянула руку санитару, который пришел за ней с каталкой, как будто стоило только Нэйту Кортленду удалить эту небольшую катаракту в маунт-салюсской больнице, и Бекки проснется уже «там, дома», в Западной Виргинии.

Когда любимый человек пять лет лежит больной и страдает, между здоровыми невольно возникают непредвиденные противоречия. Во время тяжких испытаний, когда мать была прикована к постели, Лоурел – еще совсем молодая, недавно овдовевшая – была одно время настроена против отца: он ей казался таким беспомощным, он так не умел ничего сделать для жены. Он не приходил в безумное отчаяние от тех перемен, которые в ней происходили. Казалось, он принимал их как должное, с той же мягкой покладистостью, потому что считал эти перемены временными и ему они даже были чем-то милы. Он подсмеивался иногда: как все это нелепо!

– Почему ты позволяешь мучить меня? – спрашивала мать.

И Лоурел сражалась с ними обоими, с каждым – ради другого. Она со всей преданностью укоряла свою мать за то, что та начинает поддаваться бурям, все чаще налетающим на нее из мрака угасающего зрения. Пусть мать снова станет сама собой! А отца, ей казалось, нужно было научить осознавать всю трагичность положения.

Какое бремя мы возлагаем на умирающих, думала теперь Лоурел, прислушиваясь к дождю, все быстрее барабанившему по крыше: стараемся получить доказательство какой-то малости, чтобы потом утешаться этой малостью, когда они уже больше ничего не могут чувствовать, но эту малость так же невозможно уловить и удержать, как и поверить в неизменность памяти, в возможность отразить беду, поверить в себя, в надежду на лучшее, поверить друг в друга. Отца, с его обычной мягкостью в быту, приводили в ужас всякие личные столкновения, любое отступление от взаимной приязни, от всего реального, легкообъяснимого, привычного. Он был необычайно деликатным человеком. То, что не было природным свойством его характера, он выработал в себе, стараясь сравняться со своей женой. Он мучился от своей деликатности. С одним только он не мог бороться: с собственным убеждением, что жена непременно выздоровеет и все будет хорошо, потому что нет на свете ничего такого, чего он не сделал бы для нее. А когда его настигло горе, он молча взял шляпу, ушел из дому на работу и час с лишним просидел над какими-то деловыми бумагами.

– Лоурел, открой, пожалуйста, мой секретер, дай мне хрестоматию Мак-Гаффи для пятого класса, – просила иногда мать, когда Лоурел оставалась с ней вдвоем. Хрестоматия стала для них справочником. И сейчас Лоурел привычным жестом выдвинула ящик – хрестоматия так и лежала там. Она взяла книгу и дала ей раскрыться самой. «Лодорский водопад». В каждом слове на этой странице она слышала голос матери – не тот молодой голос, который читал эти стихи «там, дома», на горе, а голос слепой матери, лежавшей в этом доме, в соседней комнате, на своей постели.

 
Гремя и блистая.
Кружась и играя.
Свергаясь, сверкая,
И бьется и вьется,
И брызжет и льется.
Вприпрыжку несется…
Падает, прядает
Гривою пенной
В вечном кипенье;
У камня исторгнет
Слезы восторга;
Ниспровергает,
Ниц повергает…
 

В ее голосе звучало убеждение, что чем больше строк «Лодорского водопада» она вспомнит, тем надежнее сумеет оправдаться перед тем судилищем, которое посягало на ее жизнь.

 
И плещется и мечется.
И вьюжится и кружится.
Взвивается, вздымается.
Сверкающий, блистающий…
 

Возвращаясь домой, отец в беспомощной растерянности стоял у постели жены.

В изнеможении она прошептала:

– Зачем я вышла замуж за труса? – И взяла его за руку, чтобы помочь ему и это вынести.

А потом она уже стала говорить другое – и голос у нее не становился ни слабей, ни резче, только ее душа подсказывала не те слова: «Вы мне только причиняете боль. Хоть бы знать, чем я провинилась. Для чего меня так мучить, почему не объяснить – за что?» Но, и говоря это, она крепко держала их руки – отца и Лоурел. Не жалоба слышалась в ее словах, она сердилась, что от нее что-то скрывают. Она хотела все знать, это был праведный гнев, продиктованный любовью к ним.

– Бекки, все будет хорошо, – шепотом уговаривал ее судья Мак-Келва.

– Это я уже слыхала.

Однажды мать, вконец измученная, задыхаясь, прошептала: «Мне нужен духовный руководитель». Она, всегда с вызовом слушавшая речи миссионеров из семьи Мак-Келва, теперь послала с дочерью просьбу пресвитерианскому пастору посетить ее как можно скорее. В те годы доктор Болт был еще молод и производил большое впечатление на женщин, как рассказывала мисс Теннисон Баллок, но его визит в спальню наверху оказался неудачным. Начал он с чтения вслух псалма, и она вторила ему наизусть. Что бы он ни читал, она опережала его и наконец сказала:

– Все ваши слова я с радостью променяю на то, чтобы хоть еще раз увидеть мою Гору. – И когда он спросил, считает ли она, что Богу это угодно, она тут же съязвила – А на Горе у нас, молодой человек, растет белая земляника, дикая, понимаете, в глуши, надо знать, где ее искать. По-моему, это единственное место на всем свете, где она растет. И я хоть сейчас могла бы вам объяснить, где именно искать, только вряд ли вы нашли бы это место, сколько бы ни ходили. В самой чащобе, нет, вам нипочем не найти. Конечно, вы могли бы случайно на нее наткнуться. Наверно, вы бы выстлали свою шляпу листьями, набрали бы ягод полным-полно и собрались домой. С вас сталось бы: видно, что ничего вы про эти ягоды не понимаете – стоит лишь насыпать их навалом, чуть только ягодка прикоснется к ягодке – и все, вы их погубили. Она пристально всматривалась в него почти слепыми глазами. – И никогда в жизни вы не пробовали таких душистых, таких нежных на вкус ягод, как эта дикая белая земляника; надо было вам найти, где она растет, остаться там и поесть ягод на месте – вот и все.

– Я сам отвезу тебя на твою Гору, Бекки, пообещал отец, глядя в ее изможденное лицо, когда доктор Болт на цыпочках вышел из спальни.

Лоурел была уверена, что он впервые за всю их жизнь дал ей невыполнимое обещание. Да и «дома» на Горе уже в ту пору все равно не было, он давно сгорел. Лоурел тем летом была в школьном лагере, но ее мать жила «там, дома». Она бросилась в огонь и спасла собрание сочинений Диккенса, принадлежавшее ее покойному отцу, спасла, рискуя жизнью, перевезла книги в Маунт-Салюс и освободила для них место в книжном шкафу – там они стояли и сейчас. Но перед смертью она совсем забыла, что дом давно сгорел.

– Я отнесу тебя туда на руках, Бекки!

– Люцифер! – крикнула она. – Лжец!

Именно с тех пор он стал с мрачной насмешкой называть себя оптимистом: видно, он выкопал это слово из лексикона своего детства. Он любил жену. Что бы она ни делала – раз она не могла поступить иначе, – значит, так надо. Какие бы слова у нее ни вырывались – значит, тоже так надо. Но сейчас все было вовсе не так, как надо. Беда крылась именно в ее полном отчаянии. И никто другой не мог привести ее в такое отчаяние, как тот, кого она так отчаянно любила, тот, кто не хотел замечать этого отчаяния. Так он раз за разом предавал ее.

И сегодня, в тоске, Лоурел хотела бы снова вернуть и отца и мать к этим постоянным живым мукам, потому что эти мучения они испытывали вместе, друг из-за друга. Она хотела бы вернуть их к себе – пусть разделят ее горе, как она делила их горести. Она сидела и думала лишь об одном – о том, как мать держала их руки, как они с отцом долго держали руки матери, когда уже совсем нечего было сказать.

Лоурел помнила, как мать подносила свои руки совсем близко к глазам, словно могла видеть пустые, праздные пальцы.

– Бедные, бедные руки… Зимой она шла от колодца, руки в кровь порезаны льдом – да, льдом!

– У кого, мама? – спросила Лоурел.

– У моей матери! – крикнула та с упреком.

После инсульта, еще больше искалечившего ее, она, не видя ни своей комнаты, ни лиц людей, лишенная возможности проверить, посмотреть, вообразила, что ее перевезли куда-то, что теперь она не у себя в доме и не «там, дома», что ее оставили одну, среди чужих, на которых и сердиться бесполезно – все равно не поймут. И умерла она молча, затаясь от всех, в изгнании, в унижении.

А когда она еще узнавала дочь, она ей сказала:

– Ты могла бы спасти жизнь матери. Но ты стояла в стороне и не хотела вмешаться. Мне горько за тебя.

Для нее Балтимор был самым краем света, куда привозишь тех, кого любишь, и там они тебя покидают.

А потом отец Лоурел на семидесятом году женился на Фэй. Обе его избранницы причинили ему страдания – Лоурел видела это по нему. Умер он, измученный обеими женами, словно до самого конца они обе были с ним.

Лежа неподвижно на больничной кровати, он всецело сосредоточился на течении времени – и больше ни на чем. Но в каком направлении текло для него время? Когда он уже был не в силах встать, не в силах подтолкнуть, поторопить бег времени, не обратилось ли оно против него, не повернуло ли вспять, в прошлое?

Однажды Фэй все же назвала Бекки «моя соперница». И Лоурел подумала: нет, соперничество вовсе не в том, в чем его видит Фэй. Это не соперничество между живой и мертвой, между старой женой и новой – это поединок между слишком большой и слишком ничтожной любовью. И нет соперничества горше – Лоурел видела это воочию.

До поздней ночи под неумолчный шум дождя, приглушенный расстоянием, Лоурел сидела над грудой бумаг, освещенных лампой. Она перебирала записные книжки матери – на пожелтевшей бумаге адреса, отметки о полученных и отправленных письмах, имена давно умерших теток и кузин из Виргинии, племянниц и племянников из Западной Виргинии, которые давным-давно переженились и разъехались неизвестно куда – Лоурел окончательно потеряла их следы. Братья матери тоже спустились с горы и переселились в город, в центр, а тот, что так хорошо играл на банджо и знал столько куплетов на мотив «Где же ты был, Билли-бой?», стал банковским чиновником. Только самый младший смог приехать в Маунт-Салюс, на похороны сестры. Он, тот самый, кто казался Вечерней звездой, теперь приковылял на двух костылях к ее могиле и сказал судье Мак-Келва: «Далеко она от Западной Виргинии!..»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю