Текст книги "Библиотека литературы США"
Автор книги: Кэтрин Портер
Соавторы: Юдора Уэлти
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 59 страниц)
– Дело в том, что я вынужден подыскать себе еще более дешевую комнату, – сказал он, тщательно подбирая слова. – Только и всего.
– Но у нас цены без запроса, – сказала она и пожевала растрескавшимися губами, едва прикрывавшими торчащие зубы. – Почему вы не хотите остаться?
– Да, цены у вас без запроса, – подтвердил Чарльз, чувствуя, что от нее не отделаться, и, словно признаваясь в чем-то постыдном, добавил: – Только мне они не по карману.
Женщина открыла гроссбух и торопливо принялась что-то оттуда выписывать, лицо ее окаменело от гнева – можно подумать, она поймала его с поличным, когда он залез ей в кошелек.
– Дело ваше, – сказала она, – но в таком случае вам, разумеется, придется платить посуточно.
– Разумеется, – согласился он.
– И пусть это послужит вам уроком – в другой раз хорошенько подумаете, прежде чем менять решение, – сурово, наставительно сказала женщина. – Нерешительность – дорогое удовольствие.
– Похоже, что так, – сказал Чарльз, опасливо косясь на быстро удлиняющийся столбик цифр на листке бумаги.
Она вскинула глаза, но не на него, а куда-то за его плечо, ее лицо приняло прежнюю злобную нахальную мину, и, резко повысив голос, она сказала:
– Сейчас же оплатите счет, не то я вызову полицию.
Чарльз, а он уже заготовил деньги, чтобы уплатить по счету, решил было, что ослышался. Проследив за направлением ее взгляда, он обернулся и увидел в нескольких шагах от себя ее пожилого кубастого партнера. Голова его напоминала мягкий валун, поросший редкой седой щетиной. Засунув руки в карманы, он рассматривал Чарльза, и его тонкогубый рот чуть не до ушей растягивала злорадная улыбка. Чарльз, не веря своим глазам, посмотрел на сумму внизу листка, точно, до последнего пфеннига, отсчитал деньги, подозревая, что не получит сдачу, если даст ей круглую сумму. Она, ни слова не говоря, выхватила деньги у него из рук вместе со счетом.
– Да, пожалуйста, напишите расписку, – попросил Чарльз.
Она не удостоила его ответом, только чуть отодвинулась, а мужчина молча подошел к нему и с издевательской, показной любезностью сказал:
– Прежде чем уедете, не откажите предъявить ваши документы.
Чарльз сказал:
– Я показал их, когда приехал, – и взялся за чемоданы.
– Но не мне, – сказал компаньон, и его белесые заплывшие глазки гнусно, злорадно сверкнули. – Увы, не мне, и, поверьте, мы не выпустим вас отсюда, пока вы не покажете их мне лично.
Ему, похоже, было нелегко скрывать подспудно клокотавшее в нем торжество. Его шея вздулась, налилась кровью, он сжал губы, отчего рот щелью перерезал лицо, и легонько покачивался на носках. Для Чарльза не было новостью, что ему придется смириться с постоянной слежкой: опытные путешественники предупреждали его, что в Европе, и в особенности в Германии, он первое время будет чувствовать себя отпущенным на поруки преступником и должен быть готов по первому требованию предъявить документы. Он поставил чемоданы, пошарил в карманах и тут вспомнил, что сунул портмоне с документами в один из чемоданов. Вот только в какой?
Он отпер тот, что побольше, выставив на обозрение запиханное как попало белье. Парочка наклонилась поглядеть на его пожитки, и женщина презрительно обронила: «So»[9]9
Ах, так (нем.).
[Закрыть].
Чарльз, от ярости лишившись дара речи, запер первый чемодан, отпер второй. Протянул портмоне компаньону – тот с приводящей в бешенство медлительностью вытаскивал из него паспорта, другие документы и недоверчиво их разглядывал, то надувая щеки, то прищелкивая языком. Потом вальяжно протянул Чарльзу документы и сказал:
– Отлично. А теперь можете идти, – с оскорбительной снисходительностью мелкого чиновника, величающегося перед подчиненным.
Они все смотрели на него молча, ненавистно, нелепо перекосив лица в усилиях передать всю глубину своей злобы. То ли не могли определить – так он держался, – понимает ли он, как бессовестно его обхамили и обобрали, то ли, взяв над ним перевес, провоцировали на скандал, с тем чтобы и вовсе прищучить. Под их неотрывными взглядами Чарльз кое-как запихнул документы в чемодан и, повозившись с неподатливыми замками, закрыл его. Не успел он затворить дверь, как они нарочито громко – не дай бог он не услышит – зашлись за его спиной хохотом – ну гиены и гиены.
Он вдруг решил, что такси ему не по средствам, и пошел пешком, волоча свои жалкие пожитки – они чем дальше, тем больше оттягивали ему руки, дорога казалась все длинней, и его все сильней одолевала мысль, хотя нить ее он постоянно терял: почему с ним так обошлись. Он был хорошего роста, недурной наружности, ни его внешность, ни манеры не могли внушать антипатии, но сейчас, насупленный, в низко нахлобученной шляпе, он казался угрюмым и недобрым. Он рванулся заехать пузану в зубы, но мигом овладел собой, ума не потерял, у него хватило хладнокровия и трезвости понять, что он загнан в угол, что ничего не исправить и ему остается только убраться подобру-поздорову подальше от этих разбойников, иначе не миновать неприятностей посерьезнее. Но злость не ушла, засела в душе, пустила корни – и это было ему внове.
Дверь ему снова открыла хозяйка. А прислуги у нее, похоже, нет, заметил он. Перебросившись с ней парой приличествующих случаю фраз, он ушел, убедив себя, что оброс и пора наведаться в парикмахерскую, – ему не сиделось на месте. Сверившись с картой, он направился к Курфюрстендамм. Солнце зашло, похолодало, снова повалил снег, гладкие темные мостовые под фонарями сверкали, будто их надраили. Тяжеловесный, громоздкий город в рано опустившейся темноте впал в спячку.
Парикмахерская, крохотная, чистенькая, увешанная белоснежными полотенцами, слепила блеском зеркал, обволакивала теплым мыльным паром. Тщедушный парикмахер с синюшным лицом тут же подскочил к нему, стал засовывать простыню за воротник. Редкие унылые волосенки цвета пакли, дурной запашок изо рта. Он рвался свести Чарльзу волосы на нет на затылке, скосить над ушами, а верх оставить подлиннее. Сам он носил такую же стрижку, так же были острижены чуть не все прохожие, и на вырезанной из газеты фотографии, заткнутой за рамку зеркала, красовался надрывающий глотку политикан с хохлом на макушке, с квадратными усишками над разинутым ртом – мода на эту стрижку явно пошла от него. Чарльзу пришлось долго мотать головой, лихорадочно подыскивать немецкие слова, тыкать в другие фотографии в имевшемся у парикмахера модном журнале, прежде чем удалось склонить его к более приемлемому варианту.
Парикмахер, грустный, как он ни тужился бодриться, пока мало-помалу подравнивал Чарльзу затылок, сник еще больше и, чтобы переменить тему, заговорил о погоде. День-другой стояла теплынь, никто не мог подумать, что будет тепло, даже аистов и тех обманула погода. В утренних газетах сообщили, что над городом летают аисты, а это верная примета, она сулит хорошую погоду и раннюю весну. Вы обратили внимание на сообщение из Нью-Йорка, где говорится, что в Центральном парке на деревьях проклюнулись почки – и это посреди зимы!
– В Тиргартене сейчас ничего подобного не увидишь, – со вздохом сказал парикмахер. – У нас зимой такая темень. Мне довелось жить в Малаге, я там проработал в парикмахерской целый год, точнее, без малого тридцать месяцев. В парикмахерских там грязища, не то что здесь, зато выйдешь на улицу – там и в декабре цветут цветы. Там в бриллиантин кладут миндальное масло, ей-ей. А уж ихнему розмариновому экстракту и вовсе нет равных. Ну а те, кто победнее, и волосы смазывают маслом, и готовят на нем же. Нет, вы только представьте себе, почем у нас оливковое масло, а они льют его себе на голову. «Употребляй оливковое масло снаружи и вовнутрь, и волосы у тебя будут густые-прегустые» – так они говорят. Может, оно и верно, кто знает. Здесь волосы ничем не мажут и в основном, – снова поднял он неприятную тему, – предпочитают височки покороче, а верх попышнее. Будем считать, у нас, немцев, плохой вкус, – кисло обронил он. – В Малаге я за всю зиму ни разу не надел пальто. Даже забыл, что на дворе зима. – Пальцы у него были липкие, передние зубы такие мелкие, словно они плохо росли. – Конечно, многое казалось мне чудным, оно и понятно – там ведь все совсем иначе, им, правда, не приходится ломать себе голову, как прожить, не то что нам. В Малаге я иногда суну руку в карман – там последняя песета, а мне и горя мало, другое дело – здесь. Думал, потрачу эти деньги, заработаю еще. И что бы мне подкопить там деньжат на черный день, – сказал он покаянно, – так нет же, а здесь коплю-коплю, и все без толку. – Он закашлялся, отвернул голову. – В Малаге, – он говорил о Малаге как о покинутой родине, – я никогда не кашлял, а здесь кашляю и кашляю.
– Грипп? – спросил Чарльз из-под полотенец.
– Нет, газ, – просто ответил парикмахер. – Война.
После неловкой паузы Чарльз сказал:
– Я обратил внимание, что этой зимой и в Малаге стояли холода.
– Да, было такое дело, но холода продержались всего несколько дней. – согласился парикмахер, степенно покачивая головой, – было такое дело…
Чарльз долго шарил по карманам в поисках монеты помельче: ему было неловко, но он нервничал – боялся уменьшить свою наличность, передав лишний пфенниг, – однако парикмахер, протянув ему утлую синюшную руку, исподтишка заглянул в нее, улыбнулся и рассыпался в неподдельных благодарностях.
– Спасибо, огромное вам спасибо.
Чарльз устыдился, кивнул и поторопился уйти.
Едва Чарльз с ключом в руке нагнулся к замку, ручку повернули изнутри, дверь распахнули, и хозяйка приветственно заворковала. Она давно его ждет и все гадает, что могло его задержать, она проходила по коридору и услышала его шаги на лестнице. Она, как ей кажется, все у него очень славно устроила, и когда ему предпочтительнее пить послеобеденный кофе? Часов в пять, сказал Чарльз, будет в самый раз.
– So. – Она улыбнулась, кивнула, в ее улыбке Чарльзу почудилось нечто чересчур интимное, собственническое.
И, так и не стерев улыбки, вдруг бросилась в дальний конец коридора и забарабанила там в дверь.
Дверь тут же открылась, и глазам Чарльза предстал понурый, крепко сколоченный молодой человек, с большой коротко стриженной головой и грубыми чертами лица. Хозяйка метнулась мимо него в комнату и заговорила с ним отрывисто, властно, словно отдавала приказания. Чарльз с облегчением закрыл дверь в свою комнату и огляделся по сторонам: где же его чемоданы? Чемоданов не было. Он заглянул в огромный гардероб и поежился от хозяйкиной бесцеремонности, увидев, что его вещи распакованы – ключи он давным-давно посеял, и вдобавок у него и в заводе не было ничего закрывать – и разложены с аккуратностью, лишь подчеркивающей их дешевизну и потрепанность. Ботинки – их давно пора было починить, да, кстати, и почистить, – распялены на деревянных колодках. Два других его костюма, на твидовом ко всему прочему пуговицы болтались на ниточках, висят на обитых шелком вешалках. Убогий туалетный прибор, облысевшие щетки для волос и потерявшие форму кожаные футляры аккуратно расставлены на второй полке. Среди них выделялась – здесь она выглядела почему-то неприлично – на треть опорожненная бутылка коньяку, и он вдруг осознал, что, пока искал комнату, успел пристраститься к выпивке. Он глянул в висевший на крючке туго набитый мешок для грязного белья – и все его мужское естество возмутилось. Эта пахучая кипенная белизна служила вместилищем дырявым носкам, грязным рубашкам – экономя на стирке, он редко менял их – и растянувшемуся исподнему. На подушке, почти заслонив собой зовущие к неге пышные кружевные оборки, лежала тщательно сложенная чистая пижама.
И в довершение всего – нет, какая неслыханная наглость! – хозяйка распаковала его бумаги, краски, картонные папки с неоконченными работами. Уж не заглядывала ли она в них? То-то позабавилась, надо думать. Рисунки его по большей части не предназначались для печати. Все его бумаги были старательно разложены, причем во главу угла были поставлены соображения аккуратности и симметрии. Чарльз и раньше замечал, что хозяйственные женщины почему-то терпеть не могут бумаг. Похоже, они видят в них врагов порядка, ненужных накопителей пыли. Дома он вел из-за бумаг непрекращающуюся молчаливую войну с матерью и прислугой. Они стремились навести в его бумагах порядок, а если удавалось, то и запихнуть их в самые дальние закоулки чулана. Он умолял их христом-богом не прикасаться к его работе. Но нет, они ничего не могли с собой поделать; тот же случай и здесь – это ясно как божий день. И он, то и дело сверяясь с карманным разговорничком, стал сооружать, попутно затверживая ее, вежливую фразу, начинающуюся словами: «Пожалуйста, не трудитесь убирать на моем столе…»
Стол, ничего не скажешь, она дала ему большой, хотя простым его никак не назовешь, лампу сносную, но вот стулу, хлипкому, на чахлых кривых ножках, с залатанным гобеленовым сиденьем и жесткой спинкой, место в музее, не иначе, решил Чарльз и для пробы опустился на него. Ничего, ножки не подломились. Чарльз решил пренебречь неприятностями, презреть их, привести в порядок бумаги и засесть за работу. Для начала он выудил из карманов накопившиеся там записки, наброски, квитанции, адреса ресторанов, открытки с репродукциями картин, купленные в музеях, и договор, обязывающий его прожить здесь не меньше трех месяцев. Хозяйкино имя, Роза Райхль, было выведено на нем размашистой, с росчерком, изящной рукой. Ему показалось, что эти три месяца никогда не кончатся. Он ощущал разом и слепое бешенство, еще больше усугублявшееся оттого, что его не на ком было выместить, и бессилие, какое овладевает, когда последуешь неверному совету и попадешь впросак. Смутно, но мучительно ощущал, что его бросил в беде человек, которому он доверял, – дичь какая-то, как говаривал Куно. «Дичь какая-то», – часто повторял Куно, особенно часто по возвращении из-за границы.
Голоса в соседней комнате не затихали, становились громче, напряженней: сказывалось волнение, а может быть, и злость. Чарльз внимательно ловил слова, не смущаясь тем, что подслушивает, его не переставало удивлять, как хорошо он понимает по-немецки и с каким трудом объясняется на нем.
– Герр Буссен, герр Буссен. – Фрау Райхль сорвалась, в ее исступленном голосе почти не слышалось легкого призвука венского выговора. – Как вы позволяете себе обращаться с моими лучшими стульями, прекрасными старинными стульями, которые у меня с незапамятных времен, мало у меня огорчений, так вы хотите к ним добавить еще и эти? Как вам не стыдно, вы же знаете, что мне никогда больше не купить таких стульев?
Чарльз – а он уже начал пробовать мелки и точить карандаши – прервался, закурил, откинулся назад. И, какую-то долю секунды, не больше, покачавшись на стуле, опустился – хлипкие ножки стукнули об пол, застонали совсем по-человечьи, и у него чуть не оборвалось сердце.
Герр Буссен поначалу слабо отбивался, но вскоре сдался и смиренно принял головомойку как должное, так, словно его укоряла не фрау Райхль, а мать или голос совести. Да нет, что же он не понимает, оправдывался он с сильным нижненемецким выговором, она, может быть, ему и не верит, но он получил хорошее воспитание. У его матери тоже есть такие стулья, он никогда больше не позволит себе ничего подобного. На слух Чарльза речь герра Буссена походила на какой-то корявый английский диалект, но на каком бы языке ни говорил герр Буссен, фрау Райхль ему бы все равно не одолеть. Чарльз проникся к нему жалостью: бедняга бесконечно путался в извинениях, умолял на этот раз простить его.
– На этот раз, – подхватила фрау Райхль, она разбушевалась вовсю, куда только подевалась ее любезность, – на этот раз, а сколько уже раз мне приходилось вас прощать и сколько раз еще придется?
Герр Буссен не нашелся что ответить. Фрау Райхль минуту-другую молча смаковала свою победу, потом прошелестела мимо двери Чарльза – он застыл в тягостном ожидании, опасаясь, не остановится ли она около его комнаты, – и постучалась в дверь справа.
– Jawohl[10]10
Да (нем.).
[Закрыть], – ответил ей обморочный голос молодого человека: его, видно, неожиданно выдернули из глубокого сна. – Входите же! – И сразу тот же голос, но уже веселый и звонкий, добавил: – Это вы, Роза, душечка? А мне померещилось, уж не пожар ли?
Роза, вот оно что, думал Чарльз, слушая, как их голоса текут рядом, торопливо, приглушенно, порой ненадолго сливаясь в добродушном смехе. Роза, похоже, и впрямь была в приподнятом настроении, разговаривая, она порхала по комнате, то и дело бегала через коридор в свою комнату и обратно. Наконец она сказала:
– Обязательно позовите меня, если вам что-нибудь понадобится, хорошо? Только льда не просите. Льда больше нет.
– А мне что за дело? – отозвался молодой человек, и Роза снова закатилась смехом.
Чарльз решил, что Роза, как он стал про себя называть хозяйку, должно быть, порядочная зануда, если целый день так вяжется к жильцам.
Стемнело. Чарльз пристроился поудобнее с рисунком под лампой, которая, кстати, оказалась куда удобнее, чем он ожидал. Начал он с мелких забот – их накопилось немало. Что будет, если редактор пойдет на попятный? Что будет, если его рисунки не опубликуют и он соответственно не получит за них деньги? Сколько еще отец может помогать ему? Сколько еще – и это беспокоило его всерьез, беспокоило пуще всего, – сколько еще позволительно брать деньги у отца? И нужно ли было ему вообще приезжать в Европу? Вон сколько прекрасных художников не видели Европы. Попытался припомнить хоть одного. Но, как бы там ни было, он в Европе, и, хоть на душе у него муторно и тяжело – что есть, то есть, – нельзя не признать, что этот город ошарашил его так, как он и не ожидал. По крайней мере надо определить, зачем он сюда приехал, иначе вся эта затея может окончиться пшиком. Он решил отключиться от посторонних звуков, вперил глаза в одну точку на бумаге, вспомнил, какие задачи ставил себе, и принялся за работу. Вся его сила, казалось, перешла в правую руку, сосредоточилась в ней, он прекратил метаться, обрел уверенность, знал, что делает. А там и вовсе забыл о себе. Немного погодя он откинулся назад и посмотрел на рисунок. Нет, так дело не пойдет, все ни к черту.
Избавление принес легкий стук в дверь. Отличный повод отвлечься, перевернуть рисунок – пусть отлежится, а там можно снова приглядеться к нему. Не дожидаясь разрешения, вошла Роза. Метнула взгляд сначала на зажженную лампу, потом на стол, где уже воцарился беспорядок.
– Я вижу, вы рано зажигаете свет, – заметила она, неопределенно улыбнулась и укоризненно покачала головой. – Герр Буссен по вечерам работает только после ужина. Герр Мей, молодой человек из Польши, по большей части предпочитает играть в темноте. А нашему юному студенту из Гейдельберга хватает забот с лицом – его чем хуже видно, тем лучше, так что ему свет и вовсе не нужен. На него смотреть страшно! Правда, – продолжала она умильно и интригующе, – он молодой, это у него в первый раз, вперед будет знать, на что идет. Вот только рана, понимаете ли, загноилась, и он приехал лечиться. Ах, молодежь, молодежь, – сказала она прочувствованно, прижимая руки к груди, – днем он храбрится, а едва стемнеет, падает духом. Он такой юный, такой чувствительный, – от гордости и жалости она едва не прослезилась, – но все получилось как нельзя лучше. Да вы и сами увидите! У него будет прелесть что за шрам!
Разговаривая, она порхала по комнате – где поставит стулья в ряд, где взобьет подушку, где расправит портьеры. Постояла около Чарльза, предприняла из-за его спины слабый наскок на бумаги, учинила легкий кавардак, сдвинув со своих мест пепельницу и бутылку с тушью.
– Солнца больше не будет – это ясно, – вынуждена была признать она, – а раз вы рисуете, вам нужен свет, спорить не приходится. Ну а теперь я вам быстренько принесу кофе, – радостно объявила она и, сделав вид, будто ей страшно некогда, удалилась.
Солнца больше не будет. Чарльз в полной растерянности, словно он играл роль в какой-то пьесе и реплики начисто забыл, а может быть, и не знал, ожидая кофе, смотрел в окно на улицу, примолкшую под сеющимся снегом, пустынную в морозном мерцании угловых фонарей. В домах напротив загоралось одно окно за другим.
Последние несколько дней он каждое утро при свете фонарей смотрел, как тусклое солнце выползает все позже и позже, с трудом взбирается на крыши домов и неспешно, прочертив пологую дугу, скатывается вниз, а часам к трем и вовсе исчезает из виду. Долгими ночами его мучили неподвластные разуму ужасные предчувствия. Тьма стискивала незнакомый город, точно мощный кулак и доныне полного сил врага, безгласного чудища, дошедшего до нас из более древней, холодной и угрюмой эпохи, когда человека еще не было и в помине. «Просто я родом из солнечных краев и воспринимаю лето как нечто само собою разумеющееся – вот чем все объясняется», – уговаривал себя Чарльз. Но этим не объяснялось, почему он, вместо того чтобы порадоваться, подивиться непривычной погоде – ведь ничего подобного он не видел: все-таки и другая страна, и другой климат, – даже притерпеться к ней не хочет. Но погода, разумеется, тут ни при чем. Кому какое дело до погоды, если ты хорошо экипирован; ему припомнились слова его учителя, однажды обронившего: все великие города строятся в непригодных для жилья местах. Он знал, что людям по душе самый мерзкий климат в родных краях и они не могут взять в толк, почему им так возмущаются чужаки. У себя в Техасе он наблюдал, как северяне кляли южный климат с яростью бессилия: погода служила удобным поводом ненавидеть заодно и все остальное, что им было ненавистно в этих краях. Чего уж легче и проще, если б он мог найти выход, сказав: «Мне тут не прижиться, потому что в декабре солнце всходит только в одиннадцатом часу», но его огорчало здесь вовсе не это.
А лица. Пустоглазые лица. И эти пустоглазы, белесые, тусклые, смотрели со скукоженных, казалось, начисто изглоданных изнутри лиц или, хуже того, еле видные из-под набрякших век, подслеповато пялились с заплывших жиром лиц, и казалось, что еда, эти тарелки с грудами вареной картошки, свиных ножек и капусты, которой они набивали переваливающиеся с боку на бок тела, пригибала к земле, шла не впрок. Пустоглазы на женских лицах готовы были в любой момент пустить слезу. В первый же его день в Берлине с Чарльзом случилось происшествие, поставившее его в тупик. Он купил себе дешевые носки в одной лавчонке. В гостинице обнаружилось, что носки ему малы, и он вернулся обменять их на носки большего размера. Владелица лавчонки увидела его на пороге со свертком в руках и, узнав, остолбенела, глаза ее наполнились слезами. Пока он, совершенно растерявшись, пытался втолковать, что всего-навсего хочет носки размером побольше взамен купленных, по щекам ее катились слезы.
– У меня нет носков размером побольше, – сказала она.
– А вы не могли бы заказать их? – попросил Чарльз.
Но она с такой мукой выдавила из себя: «Да, да», что Чарльз сконфузился, сказал: «Не трудитесь. Сойдут и эти» – и выскочил на улицу, раздосадованный и озадаченный. Через день-другой происшествие разъяснилось, перестало казаться чем-то необычным. Владелице лавчонки во что бы то ни стало нужно было продать товар. Она просто не могла себе позволить заказать хотя бы еще несколько пар носков. Боялась остаться с непроданным товаром на руках и поэтому сознательно всучила ему носки того размера, какие у нее имелись, в надежде, что он – чужой в городе человек, турист, и, следовательно, не найдет дорогу назад и не заявит претензию.
Людям, торговавшим вином и фруктами в крохотных закутках, похоже, не приносили процветания их роскошные, а также горячительные товары, во всяком случае, не шли им в тук, и сами они не могли их отведать. Молчаливые, по преимуществу в летах, до крайности хмурые, они, если Чарльзу случалось обратиться к ним с вопросом, узнав в нем иностранца, отвечали, срываясь на крик, словно их душила ярость, хотя сами ответы ничего обидного не содержали. Между собой они говорили мертвенными голосами, в которых звучала безнадежность – по всей видимости, застарелая. Денег у Чарльза было в обрез, и он вообще опасался заходить в магазины. И по бедности заходил в магазинчики победнее и на этом горел, потому что его не выпускали без покупки. Ему всячески пытались сбыть вещи, которые он не испытывал ни желания, ни нужды купить, не знал, куда девать, и не мог себе позволить. Но объяснить это владельцам не представлялось возможным. Они не слушали его.
Солнца больше не будет. Льда больше не будет. Не будет больше обитых гобеленом стульев с хилыми ножками, которые ломаются, стоит откинуться назад. Не будет больше шелковых скатертей в мерзостных, приторных тонах. А если хорошенько толкануть угловую полку, не будет больше и дурацких безделушек – и туда им и дорога, думал Чарльз, ожесточаясь сердцем.
– А вот и кофе! – На этот раз Роза вошла без стука – принесла кокетливо убранный поднос.
Кофе в пять часов больше не будет, его подают, только если ты иностранец, а следовательно, само собой разумеется, богатей. Чарльз чувствовал, что участвует в надувательстве, причем самого презренного толка, которое был приучен презирать с детства.
Я беднее ее, думал он, глядя, как Роза ставит чашку прозрачного фарфора с ручкой в форме бабочки, расстилает тончайшего полотна скатерть. Да нет, ерунда. Ко мне плывет пароход из Америки, а к ней никакой пароход не плывет. Ко мне одному во всем этом доме плывет пароход из Америки, везет деньги. Я могу, если выдержу, пожить здесь, могу уехать отсюда, когда мне заблагорассудится, в любой момент могу уехать домой…
Он ощущал себя таким юным, неопытным, неумелым: ему столькому еще надо было научиться, что он не знал, за что взяться. Он в любой момент может уехать домой, но не в этом суть. Отсюда до дома путь был не близкий – в этом он отдавал себе отчет. И падающей Пизанской башни больше нет, покаянно вспомнил он, когда Роза в последний раз суетливо пригладила скатерть – она все наводила красоту, хотела накрыть стол получше, – но вот наконец отступила назад и сказала:
– Ну а теперь садитесь, я налью вам кофе. Какая жалость, что мы не в Вене. – Она состроила веселую гримаску. – Там я напоила бы вас настоящим кофе. Но и этот, смею вас заверить, недурен. – И умчалась, оставив после себя суматоху, которая улеглась далеко не сразу.
Кофе и впрямь был хорош, даже слишком хорош – Чарльзу такого не доводилось пить, но едва он отхлебнул первый глоток, как из коридора послышался голос герра Буссена.
– Экая вонь от вашего кофе, – разнесся его грохочущий нижненемецкий говор.
– Даже если б и так, вам бы он все равно понравился, – Роза не знала пощады, – вы же сосете молочко, как младенец, и еще прячете грязные бутылки под кровать. Стыд и срам, герр Буссен!
Их заглушили звуки рояля – поначалу кто-то уверенно, но негромко ударил по клавишам, и чуть не сразу полилась, зажурчала музыка. Чарльз – а он любил музыку, хотя никогда не смог бы объяснить за что и почему, – внимательно слушал. Играл, конечно же, польский студент, и Чарльзу казалось, что играет он хорошо. Приятно удивленный, Чарльз откинулся на спинку стула – его завораживал четкий ритм, восхищала стремительная мелодия, за которой было легко следить. Роза постучала в дверь, прокралась на цыпочках – палец приложен к губам, брови вскинуты, глаза сияют. Подошла к столу, изящно, проворно собрала на поднос скатерть, серебро.
– Герр Мей, – шепнула она и чуть погодя – благоговейно: – Шопен!
Чарльз не успел придумать, что бы ей ответить, а она уже подхватила поднос и на цыпочках удалилась.
Чарльз прикорнул, ему снилось, что дом горит – он ожил, хоть и немотствует, и каждый его закоулок пульсирует, охваченный пламенем. Не ведая ни страха, ни сомнений, Чарльз с чемоданом в руке прошел сквозь полыхающие стены и вышел на широкую, ярко освещенную улицу; хотя чемодан бил его по коленкам, оттягивал руку, бросить его он не мог: в нем хранились рисунки, над которыми ему предстояло работать всю жизнь. Он отошел от дома на безопасное расстояние и стал смотреть на темный, высоченный, что твоя башня, остов, залитый огненными струями. Увидев, что вокруг никого нет, он не без удивления отметил: «А они, оказывается, тоже убежали», – и тут у него в ушах раздался громкий нечеловеческий стон. Он повернулся – никого. И опять, на этот раз над головой, послышался стон, и он вмиг проснулся. Оказывается, он утонул в душной перине, запарился и едва не задохнулся. Он выпростался из-под перины, присел на кровати, прислушался, повертел головой туда-сюда – хотел определить, откуда идет стон.
– Ой-ей-ей, – донесся отчаянный стон из комнаты справа и, изойдя тяжким, усталым выдохом, затих, замер. Чарльз, не сознавая, что делает, кинулся в коридор и деликатно, едва касаясь двери, постучал.
– Что еще надо? – послышался сонный, но нешуточно сердитый голос.
– Я могу вам чем-нибудь помочь? – спросил Чарльз.
– Нет-нет, – ответил голос отчаянно. – Нет, благодарю вас, ничего не нужно.
– Прошу прощения, – сказал Чарльз и вдруг сообразил, что с тех самых пор, как приехал в этот город, только и делает, что просит прощения то у одного, то у другого – в мыслях, в душе своей, весь день, всякий день. Босые ноги на голом полу пронизывало иголками.
– Входите же, прошу вас. – Теперь голос звучал чуть ли не любезно.
На краю разворошенной постели сидел до крайности белесый молодой человек – среди здешних молодых людей Чарльзу встречалось множество таких. Волосы, брови, ресницы у него были рыжеватые, цвета молочной ириски, кожа того же оттенка, но посветлее и весьма маловыразительные, если б не чуть приподнятые уголки, придававшие ему сходство с хитрым лисенком, тусклые серо-голубые глаза… Узкий, вытянутый череп, четкие, резкие черты лица того типа, который Чарльз почему-то считал аристократическим. Пожалуй, недурной собой юнец, примерно двадцати одного года; когда он неторопливо поднялся, оказалось, что ростом он Чарльзу – а в том было метр восемьдесят – до бровей. Портило его одно: левая щека у него чудовищно раздулась, едва не закрыв глаз, и от уха ко рту тянулась полоска лейкопластыря шириной в два пальца, из-под которой расползались грязно-синие, зеленые и лиловые пятна. Это был не кто иной, как гейдельбергский студент. Он прикрывал щеку рукой, стараясь не касаться ее.
– Ну вот, да вы и сами видите, – сказал он, еле шевеля губами, и его глаза из-под пушистых светлых бровей уставились на Чарльза. – Чепуха, не о чем говорить, но он меня вконец замучил. Совсем как зубная боль. Я кричал во сне, сам слышал, – сказал он, и в его невозмутимом взгляде мелькнул вызов: мол, попробуй только не поверить. – Меня разбудили собственные стоны. Когда вы постучали, я, по правде говоря, решил, что это Роза принесла пузырь со льдом. А мне осточертели пузыри со льдом. Присаживайтесь, прошу вас.