355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Кэтрин Портер » Библиотека литературы США » Текст книги (страница 27)
Библиотека литературы США
  • Текст добавлен: 9 апреля 2017, 18:30

Текст книги "Библиотека литературы США"


Автор книги: Кэтрин Портер


Соавторы: Юдора Уэлти
сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 59 страниц)

Интересно, как им это удалось, подумала я. В Калифорнии они числились политически неблагонадежными, и подозрение это перекочевало за ними и сюда. Нелепые слухи опережали их. Говорили, что они снимают фильм по приглашению правительства. Говорили, что они снимают фильм отнюдь не по приглашению правительства, а, напротив, по заказу коммунистов и тому подобных сомнительных организаций. Мексиканское правительство платит им большие деньги; Москва платит мексиканскому правительству за право снимать фильм; у Москвы еще не было такого опасного агента, как Успенский; Москва вот-вот отречется от Успенского; Успенскому вряд ли разрешат вернуться в Россию. На поверку он вовсе не коммунист, а немецкий шпион. Американские коммунисты оплачивают фильм, мексиканская антиправительственная партия втайне симпатизирует России и втихомолку отвалила русским огромный куш за картину с целью скомпрометировать правительство. У правительственных чиновников, как видно, голова пошла кругом. Они соглашались со всеми сразу. Делегация чиновников встретила русских прямо у трапа парохода и препроводила их в тюрьму. В тюрьме было душно и противно. Успенский, Андреев и Степанов беспокоились, не пострадает ли их аппаратура – ее подвергли строжайшему таможенному досмотру. Кеннерли беспокоился, не пострадает ли его репутация. Ему было слишком хорошо известно, какими безупречно чистыми методами обделывает свои делишки взысканный Богом Голливуд, и он трепетал при мысли, чем это может для него обернуться. Насколько он мог судить, до отъезда из Калифорнии все переговоры велись через него. Сейчас он уже ни в чем не был уверен. Слух, что Успенский не член партии, а один из троих и вовсе не русский, распустил сам Кеннерли. Он надеялся, что это как-то их реабилитирует в общем мнении. После безумной ночи в тюрьму явилась другая группа чиновников, более представительная, чем первая, и, расплываясь в улыбках и рассыпаясь в извинениях, вернула им свободу. И тут кто-то пустил слух, что русских посадили в тюрьму с чисто рекламными целями.

Тем не менее правительственные чиновники решили не рисковать. Не упускать же случай снять фильм о славной истории Мексики, ее унижениях, страданиях и венчающем их торжестве, которое стало возможным лишь благодаря победе последней революции, и русских совершенно изолировали, окружив целым штатом профессиональных пропагандистов, предоставленных в их распоряжение на время визита. Десятки услужливых наблюдателей – искусствоведов, фотографов, одаренных литераторов и туристских гидов – роем роились вокруг, дабы направить их куда надо, показать им все что ни на есть самое прекрасное, значительное, характерное в жизни и душе народа; если же камера все-таки наталкивалась на нечто далеко не прекрасное, на этот случай имелся весьма сведущий и зоркий цензорский совет, чьим долгом было следить за тем, чтобы эти порочащие сведения не вышли за пределы монтажной.

– До чего же здесь все преданы искусству – вот уж чего я никак не ожидал, – сказал Андреев.

Кеннерли вздрогнул, что-то пробормотал, открыл глаза и снова закрыл их. Голова его резко мотнулась.

– Осторожно. Он проснется, – шепнула я.

Притихнув, мы вглядывались в Кеннерли.

– Вряд ли, – сказал Андреев. – Все до крайности сложно и, чем дальше, тем больше запутывается.

Мы немного посидели молча, Андреев все так же изучающе вглядывался в Кеннерли.

– В зоопарке он был бы довольно мил, – сказал Андреев беззлобно. – Но возить его без клетки – сущее наказание. – И, помолчав, продолжал свой рассказ о России.

На последней перед гасиендой остановке в поезд сел молодой индеец, исполнявший в фильме главную роль; он разыскивал нас. Он влетел в вагон, как на сцену, следом за ним ввалилась целая свита поклонников, оборванных заморышей, счастливых возможностью погреться в лучах его славы. Если бы он только снимался в кино, их обожание было бы ему уже обеспечено, но его и без того почитали в деревне – он был боксер, и притом хороший боксер. Бой быков несколько устарел, последним криком моды был бокс, и по-настоящему честолюбивый молодой человек спортивного склада, если Господь не обделил его силой, шел не в тореадоры, а в боксеры. Двоякая слава придавала парнишке замечательный апломб, и он, насупившись, уверенно подошел к нам, как бывалый путешественник, которому не впервой разыскивать друзей по поездам.

Однако долго хранить серьезность ему не удалось. Его лицо, от высоких скул до квадратного подбородка, от крупных вывернутых губ до низкого лба, на котором застыло выражение нарочитой свирепости, какую нередко видишь у профессиональных боксеров, расплылось в обаятельной улыбке, выдававшей простодушное волнение. Он радовался, что снова видит Андреева, но прежде всего он радовался тому, что принес интересные новости и первый сообщит их!

Ну и заваруха поднялась сегодня утром на гасиенде! Он не мог дождаться, пока мы кончим пожимать руки, так ему не терпелось выложить новости.

– Хустино, помните Хустино? Так вот, он убил свою сестру. Застрелил ее и сбежал в горы. Висенте – знаете, какой он из себя? – вскочил на лошадь, погнался за ним и приволок назад. Теперь Хустино сидит в тюрьме, в той самой деревне, где сейчас наш поезд.

Желаемого эффекта он достиг – ошеломленные, мы закидали его вопросами. Да, сегодня утром и убил, часов в десять… Нет, они не ругались, никто ни о чем таком не слыхал. Нет. Хустино ни с кем не ссорился. Никто не видел, как он ее застрелил. Утром он был веселый, работал, снимался в массовке.

Ни Андреев, ни Кеннерли не говорили по-испански. Парнишка же говорил на наречии, которое и я разбирала с трудом, но суть его слов я все же уловила и постаралась побыстрее перевести. Кеннерли подскочил, глаза его бешено выкатились: – В массовке? Вот те на! Мы разорены!

– Разорены? Почему?

– Ее семья подаст на нас в суд, потребует возмещения убытков.

Парнишка попросил объяснить ему, что это значит.

– Таков закон! Таков закон! – стенал Кеннерли. – Им причитаются деньги за потерю дочери. Обвинить нас в этом ничего не стоит.

У парнишки голова и вовсе пошла кругом.

– Он говорит, что ничего не понимает, – перевела я Кеннерли. – Он говорит, никто ни о чем подобном здесь не слышал. Он говорит, Хустино был у себя дома, когда это случилось, и тут никого, даже Хустино, нельзя винить.

– Ах, вот как! – сказал Кеннерли. – Понимаю. Ладно, пусть расскажет, что было дальше. Раз он убил ее не на съемках, остальное пустяки.

Он вмиг успокоился и сел.

– Сидите, сидите, – мягко сказал Андреев, ядовито глянув на Кеннерли. Парнишка перехватил взгляд Андреева, явственно перевернул его в уме – очевидно, заподозрил, что он адресован ему, – и застыл на месте, переводя взгляд с одного на другого; его глубоко посаженные глаза поугрюмели, насторожились.

– Сидите, сидите, и не забивайте им головы нелепостями, от которых всем одна морока, – сказал Андреев.

Протянув руку, он подтолкнул парнишку к подлокотнику кресла. Остальные ребята скучились у двери.

– Расскажите, что было дальше, – велел Андреев.

Чуть погодя паренек отошел, у него развязался язык:

– В полдень Хустино пошел домой обедать. Сестра его молола кукурузу на лепешки, а он стоял поодаль и переводил время – подбрасывал пистолет в воздух и ловил его. Пистолет выстрелил, пуля прошла у нее вот тут… – он тронул грудь у сердца. – Она замертво повалилась прямо на жернов. Тут же со всех сторон сбежался народ. Хустино как увидел, что натворил, пустился бежать. Он несся огромными скачками, как полоумный, пистолет бросил и прямиком через поля агав подался в горы. Висенте, дружок его, вскочил на лошадь и ну за ним, грозил винтовкой, кричал: «Стой, стрелять буду!» – а Хустино ему: «Стреляй, нашел чем пугать!» Только стрелять Висенте, конечно, не стрелял, а как догнал Хустино, двинул его прикладом по голове, кинул через седло и привез в деревню. Тут Хустино сразу посадили в тюрьму, но дон Хенаро примчался в деревню – старается его вызволить. Ведь Хустино застрелил сестру нечаянно.

– Снова все затягивается, буквально все! – сказал Кеннерли. – Потерянное попусту время – вот что это значит.

– Но этим дело не кончилось, – сказал парнишка. Он многозначительно улыбнулся, понизил голос и таинственно, заговорщически сказал: – Актриса тоже тю-тю. Вернулась в столицу. Уж три дня как.

– Поссорилась с доньей Хулией? – спросил Андреев.

– Нет, – сказал парнишка. – Совсем не с доньей Хулией, а с доном Хенаро.

Все трое дружно захохотали, а Андреев обратился ко мне:

– Да вы же знаете эту буянку из Великолепного театра.

– А все потому, что дон Хенаро отлучился когда не надо, – сказал парнишка еще более таинственно, чем раньше.

Кеннерли свирепо напыжил подбородок, только что не состроил рожу – так ему хотелось заставить Андреева и мальчишку замолчать. Андреев нахально ответил ему взглядом, исполненным глубокой невинности. Парнишка заметил взгляд Андреева, снова погрузился в молчание и принял горделивую позу – подбоченился и даже чуть отвернул от нас лицо. Едва поезд притормозил, он вскочил и опрометью кинулся вон.

Когда мы наконец попрыгали с высокой подножки, он уже стоял около запряженной мулом тележки и здоровался с двумя индейцами, приехавшими нас встречать. Его юные прихвостни, помахав нам шляпами, пустились напрямик домой полями агав.

Кеннерли развернул бурную деятельность – сунув индейцам наши сумки, чтобы они уложили их в видавшей виды тележке, рассадил всех как следует, меня поместил между собой и Андреевым, назойливо подтыкал мою юбку, дабы и краем подола я не коснулась заразных иноземцев напротив.

Мелкорослый мул упирался острыми копытцами в камни, в дорожную траву, мыкался-мыкался, пока не набрел на шпалу, и, решив, что на худой конец и она сойдет, взял ровную щеголеватую рысь, колокольчики на его хомуте позвякивали, как бубен.

И так, с трудом уместившись по трое в ряд друг против друга, – сумки были рассованы под скамейки – мы, роняя солому из подстилок, понеслись от станции вскачь. Кучер время от времени поворачивался к мулу и, щелканув его поводьями по крупу, кидал: – Невезучая семья. У них уже вторая дочь гибнет от братней руки. Мать с горя едва не отдала Богу душу, а Хустино, такого хорошего парня, посадили в тюрьму.

Рослый здоровяк рядом с кучером, в полосатых бриджах и в шляпе, завязанной под подбородком тесьмой с красными кисточками на концах, вставил, что теперь Хустино, Господь спаси его и помилуй, не выпутаться. Интересно, где он ухитрился раздобыть пистолет? Не иначе как свистнул на съемках. По правде сказать, трогать оружие ему было не след, и тут он допустил первую промашку. Он-то думал сразу вернуть пистолет на место, да сами знаете, мальчишку на семнадцатом году хлебом не корми, а дай побаловаться оружием. И у кого повернется язык его винить… Девчонке двадцатый год пошел. Ее уже отвезли хоронить в деревню. Столько шуму, не приведи Господь, а пока девчонка была жива, до нее никому не было дела. Сам дон Хенаро, как положено обычаем, пришел скрестить ей руки на груди, закрыть глаза и зажечь около нее свечу.

Все идет путем, говорили они благоговейно, и в глазах их плясали плотоядные огоньки. Когда твой знакомый становится героем такой драматической истории, испытываешь разом и жалость, и возбуждение. Но мы-то остались в живых и, позвякивая колокольцами, катили вдаль под бездонным небом сквозь желтеющие поля цветущей горчицы, и колючие агавы, мельтеша перед глазами, складывались в узоры – прямые линии превращались в углы, углы в ромбы, потом в обратном порядке, – и так километр за километром они тянулись вдаль, вплоть до давящей громады гор.

– Но разве среди реквизита мог оказаться заряженный пистолет? – огорошила я вопросом здоровяка в шляпе с красными кисточками.

Он открыл рот для ответа и сразу закрыл. Наступила тишина. Все замолчали. И тут неловко стало мне: я заметила, что они переглянулись.

На лица индейцев возвратилось настороженное, недоверчивое выражение. Воцарилось тягостное молчание.

Андреев, который отважно пробовал свои силы в испанском, сказал: «Пусть я не могу говорить, но петь-то я могу», и на русский манер громко, разудало завел: «Ay, Sandunga, Sandunga, Mamá рог Diós»[27]27
  Ох и веселье у нас, мамаша, ей-богу (исп.).


[Закрыть]
. Индейцы радостно загалдели, так им понравилось, как выворачивает знакомые слова его непривычный язык. Андреев засмеялся. Его смех расположил их к нему. Молодой боксер грянул русскую песню, в свою очередь дав Андрееву повод посмеяться.

Тут уж все, даже Кеннерли, разом грохнули, обрадовавшись возможности посмеяться вместе. Глаза смотрели в глаза из-под прикрытия сведенных век, а мелкорослый мул, напружив ноги, без понуканий перешел в галоп.

Через дорогу метнулся крупный кролик, за ним гнались тощие, оголодавшие псы. Казалось, сердце его вот-вот разорвется, глаза хрустальными шариками торчали из орбит.

– Давай-давай, кролик! – подгоняла я.

– Давай-давай, собаки! – подзадоривал рослый индеец в шляпе с красными тесемками – в нем проснулся азарт. Он повернулся ко мне, глаза его сверкали: – Вы на кого поставите, сеньорита?

Тут перед нами выросла гасиенда – монастырь, обнесенная стеной крепость, тускло-рыжая и медно-красная, – она высилась у подножия горы. Старуха, замотанная шалью, отворила массивные двустворчатые ворота, и мы въехали на главный скотный двор. В той части дома, что ближе к нам, во всех верхних окнах горел свет. На одном балконе стоял Степанов, на другом Бетанкур, на третий на минуту выскочил прославленный Успенский – он размахивал руками. Они приветствовали нас, не успев даже толком разглядеть, кто приехал, – так их обрадовало, что кто-то из своих вернулся из города и хоть отчасти нарушится однообразие этого затянувшегося дня, непоправимо разбитого несчастным случаем. Стройные лошади с крутыми лоснящимися крупами, длинными волнистыми гривами и хвостами стояли в патио под седлом. Крупные, вышколенные псы дорогих пород вышли нам навстречу и вальяжно проследовали вместе с нами по широким ступеням пологой лестницы.

В зале было холодно. Лампа под круглым абажуром, свисавшая с потолка, почти не рассеивала мрак. Дверные проемы в стиле порфирианской готики – этот период гражданской архитектуры нарекли в честь Порфирио Диаса – в облаке тисненных золотом обоев уходили ввысь над чащей малиновых, красных, оранжевых плюшевых кресел с пружинными сиденьями, увешанными бахромой и кистями. Такие покои, предназначенные для малых приемов, вносили некоторое разнообразие в унылые ряды промозглых, мрачных комнат, десятками выстроившихся вдоль крытых галерей, которые окаймляли патио, сады и загоны. В одном углу стояла пианола светлого дерева – ничем не накрытая. Мы столпились около нее и, сдвинув головы, беседовали о погибшей девушке, о невзгодах Хустино; голоса наши звучали глухо – так действовала на нас неистребимая скука, разлитая в здешнем воздухе.

Кеннерли все волновался, не подадут ли на нас в суд.

– Здесь ни о чем подобном и не слыхали, – заверил его Бетанкур. – А потом, при чем тут мы?

Русские рассуждали, как быть дальше. Мало того, что девушка погибла, так еще они с братом снимались в картине. У брата была заметная роль, значит, съемки придется приостановить, пока он не вернется, а если он и вообще не вернется, тогда придется переснимать все.

Бетанкур – по рождению мексиканец, по происхождению смешанных испано-французских кровей, по воспитанию француз – всей душой стремился к изысканности и отрешенности, но этот его идеал находился в вечном противоборстве со своеобразным мексиканским национализмом, точившим его наподобие наследственного психического недуга. Как человека утонченных вкусов и заслуживающего доверия, Бетанкура официально отрядили присматривать, чтобы иностранные операторы не запечатлели ничего оскорбительного для национального достоинства. Двойственность его положения, похоже, ничуть не смущала Бетанкура. Он был откровенно счастлив и впервые за многие годы чувствовал себя на своем месте. Кто бы ни встретился нам на пути: нищие, бедняки, калеки, старики, уроды, – Бетанкур всех без исключения отгонял.

– Мне жаль, что так получилось, – говорил он и величаво помавал рукой, отгоняя пошлую человеческую жалость, назойливо, точно муха, жужжавшую где-то на задворках его сознания. – Но когда подумаешь, на какую жизнь она была здесь обречена, – и он отвесил почти незаметный поклон, отдавая дань тому социальному подходу, представителями которого считал русских, – понимаешь, что ей лучше было умереть.

Глаза его горели фанатическим огнем, крохотный ротик трепетал. Ноги и руки у него были как спички.

– Конечно, это трагедия, но у нас они случаются сплошь и рядом, – сказал он.

И так, походя, разделался с девушкой, похоронил и, безымянную, предал земле.

Молча вошла донья Хулия, неслышно ступая крохотными, как у китаянки, ножками, обутыми в шитые туфли. Ей было лет двадцать от силы. Черные волосы плотно облегали круглую головку, на неживом восковом личике выделялись грубо намалеванные глаза.

– Мы здесь почти и не живем, – безмятежно лепетала она, рассеянно блуждая взглядом по чуждой ей обстановке, на фоне которой она казалась диковинной говорящей куклой. – Страхота, конечно, вы уж не взыщите. Дом запущенный, но кому охота стараться попусту? Индейцы ужасные лентяи, они все приводят в негодность. Здесь такая скучища, мы только из-за картины тут и сидим. Кому не хочется посмотреть, как снимают кино? – И добавила: – Нехорошо-то как получилось с этой бедной девушкой. Теперь не расхлебать неприятностей. И с братом ее тоже. – В столовую мы пошли вместе, и я все время слышала, как она бормочет под нос: —…нехорошо… нехорошо… нехорошо-то как…

Дед дона Хенаро, которого мне охарактеризовали как джентльмена самой что ни на есть старой закалки, был в длительной отлучке. Он строго порицал свою внучатую невестку: в его пору ни одна дама и мыслить не могла показаться в таком виде на люди – ее вид оскорблял его: как светский человек, он обладал врожденным умением с одного взгляда оценить, определить женщину и поместить ее в соответствующую категорию. Без короткой интрижки с такой особой воспитание ни одного молодого человека нельзя счесть законченным. Но при чем тут брак? В его времена она в лучшем случае могла бы подвизаться на сцене. Деда утихомирили, однако неожиданный брак единственного внука, а следовательно, и неизбежного наследника, который уже сейчас держался словно он глава семьи и не обязан ни перед кем отчитываться, ошеломил деда, но никоим образом не поколебал его убежденности в своей правоте. Он не понимал мальчика и не пытался его понять, зная наперед, что это пустая трата времени. И он перебрался вместе с мебелью и дорогими ему как память пожитками в самое дальнее патио старого сада, от которого уступами шли вниз вырубленные в горе площадки, и гордо пребывал там в мрачном одиночестве, отказавшись и от надежд, и от взглядов, а возможно презрев и те, и другие, и встречаясь с семьей лишь за столом. Сейчас место его на конце стола пустовало, толпа зевак, одолевавшая нас по воскресеньям, схлынула, и мы едва заполнили другую половину стола.

На Успенском был неизменный полосатый комбинезон, лицо нечеловечески мудрой обезьянки сильно обросло пушистой, самой что ни на есть обезьяньей бородой.

Он выработал свое, по-обезьяньи проказливое, отношение к жизни, чуть ли не философию. Она помогала ему избавляться от объяснений и отделываться от совсем уж несносных зануд. Он развлекался в самых низкопробных театриках столицы и, льстя самолюбию мексиканцев, говорил, что по скабрезности их театры первые в мире. Ему нравилось разыгрывать посреди дня под открытым небом комические сценки из русской народной жизни с актерами, одетыми в мексиканские костюмы. Он смачно выкрикивал реплики и веселился до упаду, тыча в зад многострадального ослика, привыкшего к мытарствам и унижениям, членоподобной формы тыквой.

– Ну как же, вы те самые дамы, которых вечно насилуют эти звери негры, – рассыпался он в любезностях, когда его знакомили с южанками.

Но сегодня его лихорадило, он не находил себе места, все больше помалкивал, даже грубыми шутками, которыми обычно прикрывал, маскировал всевозможные перепады своего настроения, перестал сыпать.

На Степанове, превосходном теннисисте, были фланелевые теннисные брюки и трикотажная тенниска. На Бетанкуре – элегантные бриджи и краги, но не потому, что он так уж любил ездить верхом, напротив, он по мере сил всячески этого избегал, просто в бытность свою в 1921 году в Калифорнии он понял, что именно так приличествует одеваться кинорежиссеру; режиссером, правда, он еще не был, но каким-то боком был причастен к созданию фильма, поэтому, когда съемки начинались, он завершал свой наряд пробковым шлемом на зеленой подкладке для окончательной полноты некой дорогой его сердцу иллюзии, которую питал относительно себя. Невзрачная шерстяная рубашка Андреева соседствовала с кричащим твидом Кеннерли. Я была в вязаном одеянии того типа, что хороши на все случаи жизни, кроме тех, когда их надеваешь. Словом, вместе взятые, мы являли сногсшибательный контраст сидящей во главе стола донье Хулии, будто выпорхнувшей из голливудской комедии в своей черной атласной, в бантах радужной расцветки пижаме, в просторных рукавах которой путались ее детские ручонки с острыми алыми коготками.

– Не стоит ждать моего мужа, – сказала донья Хулия. – Он всегда занят и всегда опаздывает.

– Всегда гонит со скоростью семьдесят километров в час как минимум и никогда и никуда не поспевает вовремя, – любезно поддержал ее Бетанкур.

Его коньком была точность – он имел разные теории насчет скорости, как ее следует и как не следует использовать. Если бы человек заботился прежде всего о своем духовном развитии, ему не понадобилось бы прибегать ни к каким механизмам, он и без них сумел бы покорить время и пространство. И вместе с тем он вынужден признать, что ему самому – а ведь он может телепатически установить связь, с кем его душе угодно, и даже как-то раз одним усилием воли воспарил на целый метр над землей, – ему самому умение подчинить себе механизмы доставляет огромное, захватывающее удовольствие. Почему ему доставляет такое удовольствие водить автомобиль, мне кое-что было известно. Взять хотя бы его привычку выжимать газ и переезжать пути прямо перед мчащимся поездом. Современность, говорил он, требует скорости, и каждый должен быть современным, насколько это ему по карману. Из речей Бетанкура я вывела, что дону Хенаро по карману быть в два раза современней, чем Бетанкуру. Он мог покупать мощные автомобили, перед которыми в испуге сторонились другие водители, он подумывал купить аэроплан, чтобы сократить расстояние между гасиендой и столицей; его идеалом были скорость и невесомость. На дона Хенаро не угодишь, говорил Бетанкур, лошадь ли, собака ли, женщина ли, машина, дону Хенаро все кажется, что они могли бы быть побыстрее. Донья Хулия поощрительно улыбалась: раз, как ей казалось, хвалы расточаются ее мужу, следовательно, они распространяются и на нее, а это всегда приятно.

Суматоха поднялась в коридоре, выплеснулась через порог в комнату. Слуги расступились, отпрянули назад, ринулись вперед, отталкивая друг друга, бросились за стулом, и в комнату влетел дон Хенаро в мексиканском костюме для верховой езды – серой куртке из оленьей кожи и тугих серых брюках на штрипках. Дон Хенаро оказался рослым, нравным молодым испанцем, голубоглазым, худощавым, узкогубым и изящным – сейчас он весь клокотал от возмущения. Он не сомневался, что мы разделим его возмущение; пока он не поздоровался со всеми, он держал себя в руках, потом опустился в кресло рядом с женой и, стукнув кулаком по столу, дал волю гневу.

Похоже на то, что этот балбес деревенский судья не отдаст ему Хустино. Похоже на то, что существует какой-то закон о преступной неосторожности. Для закона, сказал ему судья, не существует несчастных случаев в обыденном смысле этого слова. Закон требует провести тщательное расследование, исходя из того, что родственники жертвы всегда под подозрением. Дон Хенаро передразнил этого балбеса судью, показал, как тот разглагольствует, щеголяя своими юридическими познаниями. Потопы, извержения вулканов, революции, беглые лошади, оспа, поезда, сошедшие с рельсов, уличные драки и все тому подобное – от Бога, сказал судья. А вот когда один человек стреляет в другого, это совсем иное дело. Такие случаи надлежит строжайшим образом расследовать.

– Я заявил ему, что к нашему случаю это не имеет никакого отношения, – рассказывал дон Хенаро. – Хустино, сказал я ему, мой пеон, его семья живет у нас в гасиенде добрые три сотни лет, и я разберусь с ним сам. Я знаю, что и как там произошло, а вы ничего не знаете, и от вас требуется одно – отдать мне Хустино, и все. Причем сегодня же, завтра будет поздно, сказал я ему. Так нет же, судья запросил две тысячи песо, иначе он не соглашался отпустить Хустино. Две тысячи песо! Вы слышали что-нибудь подобное? – взревел дон Хенаро и грохнул кулаком по столу.

– Какая дичь! – сказала его жена участливо и одарила его ослепительной улыбкой. Он посмотрел на нее долгим взглядом, будто не мог припомнить, кто она такая. Она вернула ему взгляд – глаза ее искрились, неуверенная усмешечка растягивала углы рта, в которых размазалась помада. Он в бешенстве отвернулся, передернул плечами, будто стряхнув молчание, и взахлеб, потрясенно, недоуменно продолжал свой рассказ, по ходу обращаясь то к одному, то к другому. За двумя тысячами песо он бы не постоял, просто ему опостылело, что с него везде и всюду дерут деньги, уму непостижимо, за что только с него не дерут – куда ни сунься, какой-нибудь ворюга политик уже тянет к тебе лапу.

– Видно, выход тут один. Если заплатить судье, с ним потом не справиться. Он будет арестовывать моих пеонов, стоит кому-нибудь из них показаться в деревне. Съезжу-ка я в Мехико, повидаюсь с Веларде…

Все согласились: Веларде именно тот человек, что нужно. Более влиятельного и удачливого революционера в Мексике не сыскать. Ему принадлежали две гасиенды, где производят пульке, – они перепали Веларде при великом переделе земель. Заправлял он и двумя крупнейшими молочными фермами в стране, поставлял молоко, масло и сыр во все благотворительные заведения страны: сиротские дома, психиатрические больницы, исправительные колонии, тюрьмы, – запрашивая вдвое против других ферм. Принадлежала ему и большая гасиенда, где выращивали авокадо; подвластны ему были и армия, и могущественный банк; президент республики не проводил ни одного назначения, не посоветовавшись с Веларде. Каждый день на первых страницах двадцати газет он разил контрреволюцию и продажных политиков – для чего же иначе он их купил? На него работали три тысячи пеонов. Сам работодатель, он поймет, с чем ведет борьбу дон Хенаро. Сам честный революционер, он сумеет найти управу на этого мелкого взяточника судью.

– Поеду повидаюсь с Веларде, – сказал дон Хенаро неожиданно потухшим голосом, так, словно надежда оставила его или разговор до того наскучил, что расхотелось его продолжать. Он откинулся на спинку стула и холодно оглядел гостей. Все по очереди высказались, но слова их были ему безразличны. События этого утра уже отодвинулись так далеко, что нечего было их держать в голове.

Успенский чихнул, прикрыв лицо руками. На заре он простоял битых два часа по пояс в ледяном источнике, куда водили коней на водопой, на узенькой каменной приступке которого поместил Степанова с камерой – так он руководил съемкой эпизода: по его глубокому убеждению, этот эпизод можно было снимать только оттуда. И конечно, подхватил простуду; теперь он сжевал ложку жареных бобов, осушил разом полстакана пива и тишком сполз с длинной скамьи. Два прыжка – и его расчерченный слишком крупными полосками комбинезон скрылся за ближайшей дверью. Он рванул отсюда так, будто не мог больше дышать здешним воздухом.

– Его явно лихорадит, – сказал Андреев. – Если он сегодня не поправится, придется послать за доктором Волком.

Грузный увалень в линялом синем комбинезоне и шерстяной рубашке сел на свободное место на другом конце стола. Он отвесил поклон всем и никому в частности; педантичный Бетанкур не преминул поклониться ему в ответ.

– Смотрите, а вы его не узнали! – понизив голос, сказал Бетанкур. – Это же Карлос Монтанья. Сильно изменился, правда?

Ему очень хотелось, чтобы я с ним согласилась. Все мы, наверное, изменились за десять лет, сказала я. Вдобавок Карлос отпустил бороду. Взгляд Бетанкура недвусмысленно дал мне понять, что я, как и Карлос, тоже изменилась к худшему, но Бетанкур не допускал и мысли, что и сам он изменился.

– Не исключено, – нехотя признал он, – но большинство из нас изменилось только к лучшему. А вот Карлосу не повезло. И не в том причина, что он отпустил бороду и разжирел. А в том, что он законченный неудачник.

– Вчера я полчаса летал на «Мотыльке», блеск, ничего не скажешь, – обратился к Степанову дон Хенаро. – Я, наверное, куплю его. Мне нужен по-настоящему быстрый аэроплан. Непременно быстрый, и притом не махина какая-нибудь. Такой, чтобы всегда был к твоим услугам.

Степанов славился своим умением водить аэроплан. Он отличался во всех областях, которые пользовались уважением дона Хенаро. Дон Хенаро почтительно слушал Степанова, а тот давал ему четкие, разумные советы: какой аэроплан лучше купить, как его содержать и с какими вообще мерками следует подходить к аэропланам.

– Кстати, об аэропланах, – вмешался в их разговор Кеннерли. – Я бы лично с мексиканским пилотом нипочем не полетел…

– Аэроплан! Наконец-то! – по-детски радостно залепетала донья Хулия.

Она перегнулась через стол и ласковым голосом, каким будят поутру, окликнула по-испански:

– Карлос! Вы слышите? Хенарито надумал подарить мне аэроплан!

Дон Хенаро, будто не слыша ее, продолжал разговаривать со Степановым.

– А зачем вам аэроплан? – спросил Карлос, его круглые глаза благодушно лучились из-под кустистых бровей. Не поднимая головы, ложкой, как едят мексиканские крестьяне, он продолжал с аппетитом наворачивать жареные бобы под томатным соусом.

– Кувыркаться буду в нем, – сказала донья Хулия.

– Законченный неудачник, – повторил Бетанкур по-английски, чтобы Карлос его не понял, – хотя, надо сказать, сегодня он выглядит хуже обычного. Утром он поскользнулся в ванной и ушибся. – Бетанкур сказал это так, будто привел еще одно свидетельство против Карлоса, еще одно знаменательное доказательство его роковой склонности катиться вниз.

– По-моему, он написал чуть не половину популярных мексиканских песен, – сказала я. – Лет десять назад тут только его песни и пели. Что с ним стряслось?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю