Текст книги "Библиотека литературы США"
Автор книги: Кэтрин Портер
Соавторы: Юдора Уэлти
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 59 страниц)
Однако и мизантропия чужда ей полностью. В послевоенной американской литературе, пожалуй, не найти другого писателя, который умел бы, как Уэлти, чувствовать бесконечную многоликость и неисчерпаемость бытия. Все усилия Уэлти как художника направлены к тому, чтобы избежать какой бы то ни было одномерности. Мир для нее поистине широк, жизнь никогда не останавливается – минувшее, сегодняшнее, будущее сцеплены тысячами явных, а чаще незримых связей. Их слитность, их взаимопереходы и, главное, движение жизни, которое не прекращается ни на миг, – вот о чем Уэлти пишет уже более полувека.
«В моих рассказах, говорится на страницах автобиографии, – есть мечты, иллюзии, галлюцинации, одержимость и особенно память – самый неубывающий источник моего видения».
Силою исторических обстоятельств для писателей американского Юга, где поступательность развития была насильственно прервана, а время распалось на «до» и «после» капитуляции 1865 года, память приобрела значение совершенно исключительное, и в том, что она занимает такое место в прозе Уэлти, ничего странного нет. Уэлти целиком принадлежит Югу и, вслед за Фолкнером, могла бы повторить, что и для нее «клочок земли величиной в почтовую марку» вмещает не меньше, чем вселенная. Фолкнер подразумевал Оксфорд, а когда дело касается Уэлти, надо назвать другой городок там же, в штате Миссисипи, – Джэксон. Она покидала свои родные места только в юности, и то всего лишь на два года, когда училась в Висконсине, а потом в Нью-Йорке, в коммерческой школе. Бизнесмен из нее не получился. Она родилась прозаиком.
С детства ее захватывало все, что «скорее можно ощутить, чем увидеть», – какие-то почти неуловимые оттенки отношений между людьми, мельчайшие черточки быта и обихода, которые способны так много сказать о каждом человеке, ритмы природы, подчиняющие себе и ритм жизни в городках и на фермах у нее в Миссисипи. Сюжеты многих рассказов, впоследствии прославивших Уэлти, родились из этого внимательного, хотя вначале полуосознанного наблюдения повседневности, и сами рассказы могут показаться просто неприхотливыми зарисовками, записями разговоров где-нибудь в местной парикмахерской или в больнице, куда приходят за лекарствами со всей округи, – случайными, как бы наугад выхваченными эпизодами из достаточно однообразных будней южного штата. В повествовании Уэлти прием, писательское мастерство глубоко спрятаны, безыскусность, с какой ведется рассказ, иной раз напомнит полотна примитивистов. Лишь неспешное чтение открывает всю сложность художественной ткани, таящуюся за этой подчеркнутой непритязательностью и фабулы, и героев. Прозрачная ясность стилистики Уэлти обманчива, и мы почти не замечаем, что, по сути, эти картинки будничности в гораздо большей степени принадлежат искусству гротеска, чем литературе достоверного бытописания.
Изредка, как в «Окаменелом человеке» или «Золотом дожде», гротескный характер образности вполне нагляден, гораздо чаще его уловит лишь достаточно зоркий глаз, но в той или иной степени гротеском расцвечено множество рассказов и все три романа Уэлти. Для нее стихия гротеска столь же органична, как лиризм, второе главенствующее начало ее прозы. Из синтеза обоих начал рождаются ее самые характерные метафоры. А рассказы, где этот синтез достигнут, давно стали современной классикой.
В статье «Как я пишу» Уэлти призналась, что ее не привлекает искусство, «похожее на елку, симметрично украшенную со всех сторон и для опрятности увенчанную звездой на макушке». У нее самой повествование «ветвится непредсказуемо» и почти всегда содержит в себе нечто загадочное: не по материалу, так по художественному смыслу. Загадочна белая цапля в «Остановленном мгновении», и конкретизировать этот символ с убедительностью не удалось никому из комментаторов. Загадочна гроза в рассказе «По весне», какою-то неведомой силой на миг соединившая несколько жизненных путей, которые затем снова разойдутся далеко один от другого.
Одюбон, знаменитый орнитолог и художник, ставший одним из героев «Остановленного мгновения», подумает: «Быть может, в том-то как раз и дело, что тайна жизни не подлежит истинному постижению». Уэлти не раз высказывала ту же мысль и впрямую. Да и по тем ее лейтмотивам, которые особенно устойчивы, можно догадаться, насколько она ей близка. Рассказ может напоминать стихотворение в прозе или каприз фантазии, может выглядеть как очерк нравов или как забавная юмореска, но в нем непременно возникнет тема человеческой разобщенности, мучительной для Уэлти. Как и еще одна неотступная ее тема: живое целое – природа, семья, человеческая душа – превращается в механическую сумму частей, и в каких бы формах это ни проявлялось, последствия всегда печальны.
Задача писателя, как однажды сформулировала Уэлти, в том и состоит, чтобы «снять занавес, развеять невидимую тень, которая пролегла между людьми, покончить с безразличием к тому, что рядом живут другие, с их собственным пониманием чуда жизни, с их собственной бедой». Ей часто доставалось от радикально настроенных критиков за идеализацию Юга былых времен, но это слишком пристрастные упреки. Уже не говоря о том, что Юг – это вся ее жизнь, есть достаточные основания воздать должное той органичности человеческих отношений, которая была ему присуща еще в годы детства Уэлти. Сильно задержавшийся в своем историческом развитии, он тогда еще не знал тех социальных болезней, которые так зловеще прогрессировали в наше столетие, – ни отчужденности, подменившей собою ощущение единого человеческого рода, ни существования без чувства причастности к корням, к почве, ни нравственного релятивизма, сделавшегося эрзацем морали. Рисуя такой Юг, Уэлти объективно вступает в полемику с Портер, но вряд ли стоит искать в этом споре победителя: и в том, и в другом случае схвачено нечто реальное, просто это совершенно разные грани одного и того же явления, противоречивого по всей своей сути.
Для Уэлти Юг – это доброжелательство, душевный покой, созерцательность, незамутненность и прочность этических понятий, словом, та исчезнувшая на ее глазах гармония, воспоминаниями о которой навеяна столь частая в ее рассказах ностальгия. С пронзительной остротой оно выразилось, например, в «Родственниках», где каждая подробность наделена для автора особым, сокровенным содержанием – и архитектура сельских домов, похожих на сонные гигантские розы, и часы, обязательно отстающие, как отстал от реального времени весь Юг, и старомодные манеры, и безмятежное однообразие жизни, когда приезд странствующего фотографа – целое событие. Любование уходящей стариной? Но ведь «Родственники», строго говоря, рассказ о смерти, как и очень многое другое в творчестве Уэлти. А та чуть ироничная поэзия, которая повсюду различима в нем, когда описывается почти гоголевский быт сестрицы Эми и дяди Феликса, только усиливает грустное чувство неотвратимой утраты, которым одухотворена эта новелла.
Смерть – едва ли не самая частая из всех тем Уэлти. Этому есть биографическое объяснение: в 1931 году она потеряла отца, человека еще не старого, полного энергии и сил, – он был президентом крупной страховой компании, построившей для себя самое высокое здание в Джэксоне, которое должно было олицетворять дерзновенные устремления человека, – и пережила свою утрату очень тяжело, как и последовавшие за нею горести и беды, распад семьи, ветшание на столетия возведенного особняка в тюдоровском стиле. Писательство стало для нее способом противостояния мчащемуся вперед времени, попыткой задержать и сохранить – не в реальности, так в искусстве – хоть что-то из детства и юности, из жизни, которую время беспощадно сводит на нет. Черты близких Уэлти людей поминутно обнаруживаются в ее героях, а в обстановке действия, даже в малозаметных мелочах воскресает атмосфера ее давно минувшей молодой поры.
Однако, как у каждого настоящего писателя, смерть обладает в творчестве Уэлти смыслом, не только интимно важным для автора, а еще и обобщающим, философским. Уходят люди, в которых сосредоточились достоинство, аристократизм, твердость принципов и непоколебимость этических заветов старого Юга, и вместе с ними уходит эпоха, исчезает с лица земли большой духовный мир. Его теснит стихия вульгарности, пошлого себялюбия, мелочного гонора, меркантильного расчета. Человек мельчает, и сама жизнь тоже иссушается, поддавшись новым веяниям своекорыстия и равнодушия. Завязывается драма, безысходная для Уэлти при всей жизнеутверждающей настроенности ее творчества.
Это сюжет романа «Дочь оптимиста», вобравшего в себя все важнейшие коллизии Уэлти. Что касается фабулы, она проста: операция, погребение, опустевший и сделавшийся чужим дом. Собственно, и действия почти нет, есть центральное событие – смерть судьи Клинтона Мак-Келвы. И много разговоров: в больнице, в былом семейном гнезде, в городишке Маунт-Салюс, который всколыхнула печальная новость.
Искусство Уэлти не в напряженности конфликтов, даже, пожалуй, не в своеобразии и емкости характеров, оно в глубине психологической интроспекции. На очень сжатом повествовательном пространстве перед нами проходит вся жизнь дочери умершего, художницы Лоурел, и по законам искусства Уэлти нет ни малейшей надобности в хронологической логике: просто наплывают картины и дальние, и совсем близкие по времени, оживают давно умолкшие голоса, из потаенных уголков извлекаются пожелтевшие письма. Движение рассказа как бы спонтанно, однако нетрудно заметить, что он пульсирует в согласии с ритмами отчаяния, нежности, горечи, сожаления, умиротворения – теми ритмами, которые, перебивая друг друга, сталкиваются в душе героини. Авторскому взгляду отведено в романе Уэлти место почти незаметное, гораздо важнее взгляд Лоурел, ее воспоминания, ее чувства.
Так создается целиком лирический роман, явление далеко не ординарное в современной литературе, тем более что Уэлти избегает и внутреннего монолога, и экскурсов в подсознание, не по неумелости, конечно, а совершенно осознанно. Ей важно создать контрапункт, сведя у открытой могилы двух антагонистов во всем – Лоурел и вторую жену судьи Фэй, – а для этого нужны не столько приемы изощренного психологизма, сколько внутреннее противостояние индивидуальностей, последовательно отрицающих одна другую. Выразительный штрих или поэтическая метафора, вмещающая в себя прозрачный иносказательный смысл, дают нужный художественный эффект.
Вот, наверное, важнейшая из этих метафор: бой каминных часов в гостиной. Когда тело судьи привозят в Маунт-Салюс, часы останавливаются. Потом Лоурел будет всюду искать ключ к ним, чтобы они показывали верное время, но так этого и не добьется. Часы отстают, как будто позабыв о своей функции. Их неуместный перезвон слышится в кульминационный момент схватки, разыгравшейся под крышей дома Мак-Келвы.
Это не только символ оборвавшейся жизни, но и напоминание, что ушедшего не вернуть и что постигшее Лоурел горе невосполнимо. У героини Уэлти вообще тяжелые отношения со временем. Оно только отбирает – мать, мужа, ставшего жертвой фанатика-камикадзе, теперь отца – и ничего не дает взамен. Время враждебно к людям, подобным Лоурел, потому что потери они чувствуют слишком болезненно и давно отучены рассчитывать на какую-то компенсацию: эмоциональную, духовную. Они лишь утрачивают – близких, а с ними былое чувство своей необходимости кому-то в мире и, наконец, дом во всем бесконечном значении этого слова.
Фэй тоже ненавидит «этот древний будильник», но только за то, что он древний. Для нее не существует антагонизма со временем. Отмеряя конец старому судье и надламывая его дочь, время помогает Фэй утвердиться в оставшемся без хозяина доме на правах триумфатора. Теперь здесь все принадлежит ей, и она не испытывает ни малейших укоров совести. Ведь, в конце концов, она постаралась сделать для усопшего, что могла: самый дорогой гроб, самый лучший участок на новом кладбище, чтобы и по ту сторону не тяготили его заботы о первой жене, которая лежит на старом… Она олицетворение хищничества, эта недавняя машинистка, сумевшая, подобно Наташе из «Трех сестер», все захватить и всех оттеснить, порушить былой лад, навязав свой безвкусный стиль и ничтожный, но цепкий дух, свое умение жить «по-настоящему». И она, конечно, устоит в любой шторм, который время способно обрушить на завоеванный ею дом. Дело не в ее везучести. Дело в том, что таким, как она, благоприятствует характер отношений в сегодняшнем мире.
Но действительно ли ее удачи – знак краха ценностей, которые для Уэлти всегда были самыми важными? По всему характеру мироощущения Уэлти такой вывод невозможен. И в романе появляется своего рода народный фон – старая служанка, соседи, школьная учительница, люди, в которых не затухла способность сострадания и не замутнилось природное понимание нравственной правды, которое всегда отличает лучших персонажей Уэлти.
А кроме того, вводится еще один символ, первостепенно важный по замыслу автора. Стриж, едва не сгоревший в трубе камина, все-таки будет изловлен, выпущен на свободу и, перепачканный сажей, полуживой, сумеет взлететь, обманув ожидания кошки. Струйка ветра, поднявшаяся, когда он, одолев ужас, взмоет вверх, коснется лица Лоурел. Это еще далеко не исцеление героини от ужаса смерти и от шока вынужденных препирательств с Фэй. Полного исцеления, конечно, не будет, и останется преследующее ее чувство вины за то, что она все еще здесь, на земле, когда ушли все любимые, – то самое чувство, о котором часто напоминают книги Юдоры Уэлти.
Они печальны, эти книги, но их печаль светла. Ведь они написаны действительно оптимистом.
А. Зверев
Кэтрин Энн Портер
~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~
KATHERINE ANNE PORTER
~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~
• Noon Wine
• The Old Mortality
• Pale Horse, Pale Rider
• The Leaning Tower
ПОЛУДЕННОЕ ВИНО
Повесть
(Перевод М. Кан)
Время: 1896–1905
Место: Маленькая ферма в Техасе
Два чумазых, взъерошенных мальчугана, которые рылись среди крестовника во дворе перед домом, откинулись на пятки и сказали: «Здрасьте», когда долговязый, тощий человек с соломенными волосами свернул к их калитке. Он не задержался у калитки; она давно уже удобно приоткрылась и теперь так прочно осела на расхлябанных петлях, что никто больше не пробовал ее закрывать. Человек даже не взглянул в сторону мальчиков и уж тем более не подумал с ними поздороваться. Просто прошел мимо, топая здоровенными тупоносыми запыленными башмаками, одним, другим, размеренно, как ходят за плугом, словно все ему было здесь хорошо знакомо и он знал, куда идет и что там застанет. Завернув за угол дома с правой стороны, под кустами персидской сирени, он подошел к боковому крыльцу, на котором стоял мистер Томпсон, толкая взад-вперед большую маслобойку.
Мистер Томпсон был крепкий мужчина, обветренный и загорелый, с жесткими черными волосами и недельной черной щетиной на подбородке. Шумливый, гордый мужчина, держащий шею так прямо, что все лицо приходилось на одной линии с кадыком, а щетина продолжалась на шее и терялась в черной поросли, выбивающейся из-под расстегнутого воротника. В маслобойке урчало и хлюпало, точно в утробе рысящей лошади, и почему-то казалось, что мистер Томпсон в самом деле одной рукой правит лошадью, то осаживая ее, то погоняя вперед; время от времени он делал полуоборот и выметал поверх ступенек богатырскую струю табачного сока. Каменные плиты у крыльца от свежего табачного сока побурели и покрылись глянцем. Мистер Томпсон сбивал масло уже давно и основательно наскучил этим занятием. Он как раз насосал табачной слюны на хороший плевок, и тут незнакомец вышел из-за угла и остановился. Мистер Томпсон увидел узкогрудого человека с костлявым длинным лицом и белыми бровями, из-под которых на него глядели и не глядели глаза такой бледной голубизны, что тоже казались почти белыми. Судя по длинной верхней губе, заключил мистер Томпсон, опять какой-нибудь ирландец.
– Мое почтение, уважаемый, – вежливо сказал мистер Томпсон, подтолкнув маслобойку.
– Мне нужна работа, – сказал человек, в общем-то, внятно, но с нездешним выговором, а с каким, мистер Томпсон определить затруднился. Не негритянский выговор, не кейджен[1]1
Диалект американцев французского происхождения в штате Луизиана. – Здесь и далее примечания переводчиков.
[Закрыть] и не голландский, а там – шут его разберет. – Вам здесь не нужен работник?
Мистер Томпсон дал маслобойке хорошего толчка, и она ненадолго закачалась взад-вперед сама по себе. Он сел на ступеньки и выплюнул на траву изжеванный табак.
– Присаживайтесь, – сказал он. – Возможно, мы и сладимся. Я в аккурат подыскиваю себе кого-нибудь. Держал двух нигеров, да они на той неделе ввязались в поножовщину тут выше по речке, один помер, другого посадили за решетку в Коулд-Спрингс. Об таких, скажу по совести, руки марать не стоит, не то что убивать. В общем, похоже, надо мне брать человека. Вы раньше-то где работали?
– В Северной Дакоте, – сказал незнакомец, складываясь зигзагом на другом конце ступенек, но не так, как если бы присел отдохнуть. Он сложился зигзагом и устроился на ступеньках с таким видом, словно вообще не собирался вставать в ближайшее время. На мистера Томпсона он ни разу не посмотрел, хотя ничего вороватого тоже не было у него во взгляде. Он вроде бы не смотрел и ни на что другое. Его глаза сидели в глазницах и все пропускали мимо. Вроде как не рассчитывали увидеть такое, на что стоило бы посмотреть. Мистер Томпсон долго ждал, не прибавит ли он еще что-нибудь, но он как будто впал в глубокую задумчивость.
– В Северной Дакоте, – произнес мистер Томпсон, силясь припомнить, где бы это могло быть. – Надо понимать, не близкий свет.
– Я все могу по хозяйству, – сказал незнакомец, – задешево. Мне нужна работа.
Мистер Томпсон изготовился перейти вплотную к делу.
– Будем знакомы, – сказал он. – Томпсон. Мистер Ройял Эрл Томпсон.
– Мистер Хелтон, – сказал незнакомец. – Мистер Улаф Хелтон. – Он не шелохнулся.
– Ну что же, – сказал мистер Томпсон самым зычным голосом, на какой только был способен. – Думается, давайте-ка сразу начистоту.
Мистер Томпсон всякий раз, когда располагался с выгодой провернуть дельце, ударялся в бесшабашную веселость. Не из-за вывиха какого-нибудь, а просто до смерти не любил человек платить жалованье. И открыто в том признавался. «Ты им – и харч, и постой, – говорил, – да сверх того еще деньги. Несправедливо это. Мало, что инвентарь тебе произведут в негодность, – говорил, – так от ихнего недогляда один разор в хозяйстве и запущение». И к полюбовной сделке он прорывался с гоготом и рыком.
– Я перво-наперво хочу знать вот что – вы на сколько метите меня обставить? – зареготал он, хлопая себя по коленке. Наделал шуму в меру сил, потом утих, слегка пристыженно, и отрезал себе кус табаку. Мистер Хелтон, уставясь в пространство между сараем и фруктовыми деревьями, тем временем, казалось, спал с открытыми глазами.
– Я – хороший работник, – глухо, как из могилы, сказал мистер Хелтон. – Получаю доллар в день.
Мистер Томпсон до того опешил, что позабыл снова расхохотаться во все горло, а когда спохватился, от этого уже было мало проку.
– Хо-хо! – надсаживался он. – Да я за доллар в день самолично подамся внаймы. Это где же такое за работу платят доллар в день?
– В Северной Дакоте, на пшеничных полях, – сказал мистер Хелтон, и хоть бы усмехнулся.
Мистер Томпсон перестал веселиться.
– Да, здесь вам не пшеничное поле, оно конечно. Здесь у нас будет скорей молочная ферма, – проговорил он виновато. – У супруги у моей больно лежала душа к молочному хозяйству, коров обихаживать, телят, я ее и уважил. И дал маху, – сказал он. – Все равно приходится хозяйничать почитай что в одиночку. Супруга у меня не особо крепкого здоровья. Взять, к примеру, сегодня – хворает. Все эти дни перемогалась. Кой-чего мы здесь садим себе к столу, под кукурузой есть участок, есть фруктовые деревья, поросят сколько-то держим, курей, но первая у нас статья дохода – коровы. И признаюсь я вам, как мужчина мужчине, никакого от них дохода нет. Не могу я платить вам доллар в день лишь по той причине, что хозяйство мне просто-напросто не приносит таких денег. Да, уважаемый, не на доллар мы в день перебиваемся, а куда поменьше, я бы сказал, если все прикинуть на круг. Теперь что же, тем нигерам двум я платил семь долларов в месяц, по три пятьдесят на рыло, но скажу вам так – один мало-мальски сносный белый, по мне, в любой день и час стоит целого выводка нигеров, так что положу я вам семь долларов, столуетесь вместе с нами, и обращаться с вами будут, по присловью, как с белым человеком…
– Ладно, – сказал мистер Хелтон. – Согласен.
– Ну что же, стало быть, выходит, по рукам – так, что ли? – Мистер Томпсон вскочил, словно вспомнил вдруг про важное дело. – Вы тогда становитесь вот сюда к маслобойке, покачайте ее маленько, ага, а я покуда смотаюсь в город кой по каким делишкам. Совсем возможности не было отлучиться всю неделю. Как быть с маслом, когда собьется, это вы небось знаете?
– Знаю, – не повернув головы, сказал мистер Хелтон. – Я умею обходиться с маслом. – У него был странный, тягучий голос, и, даже когда он говорил всего два слова, голос у него медлительно вихлялся вверх и вниз и ударение приходилось не туда, куда надо. Мистера Томпсона разбирало любопытство, из каких же чужих краев мистер Хелтон родом.
– Так где бишь это вы работали раньше? – спросил он, как если бы предполагал, что мистер Хелтон начнет противоречить сам себе.
– В Северной Дакоте, – сказал мистер Хелтон.
– Что ж, всякое место на свой манер не худо, коль пообвыкнуть, – великодушно признал мистер Томпсон. – Вы-то сами родом нездешний, правильно?
– Я – швед, – сказал мистер Хелтон, принимаясь раскачивать маслобойку.
Мистер Томпсон густо хохотнул, точно при нем первый раз в жизни отпустили такую славную шутку.
– Вот это да, чтоб я пропал! – объявил он громогласно. – Швед! Ну что же, но одного боюсь, не заскучать бы вам у нас. Что-то не попадались мне шведы в нашей местности.
– Ничего, – сказал мистер Хелтон. И продолжал раскачивать маслобойку так, словно работал на ферме уже который год.
– Правду сказать, если на то пошло, я до вас живого шведа в глаза не видал.
– Это ничего, – сказал мистер Хелтон.
Мистер Томпсон вошел в залу, где, опустив зеленые шторы, прилегла миссис Томпсон. Глаза у нее были накрыты влажной тряпицей, на столе рядом стоял тазик с водой. При стуке мистертомпсоновых башмаков она отняла тряпицу и сказала:
– Что там за шум во дворе? Кто это?
– Малый у меня там один, сказался шведом, масло, сказал, умеет делать, – отвечал мистер Томпсон.
– Хорошо бы и вправду, – сказала миссис Томпсон. – Потому что голова у меня, гляжу, не пройдет никогда.
– Ты, главное, не беспокойся, – сказал мистер Томпсон. – Чересчур ты много волнуешься. А я, знаешь, снарядился в город, запасусь кой-каким провиантом.
– Вы только не задерживайтесь, мистер Томпсон, – сказала миссис Томпсон. – Не заверните ненароком в гостиницу. – Речь шла о трактире, у владельца заведения, помимо прочего, наверху сдавались комнаты.
– Эка важность два-три пуншика, – сказал мистер Томпсон, – от такого еще никто не пострадал.
– Я вот в жизни не пригубила хмельного, – заметила миссис Томпсон, – и, скажу больше, в жизни не пригублю.
– Я не касаюсь до женского сословия, – сказал мистер Томпсон.
Мерные всхлипы маслобойки нагнали на миссис Томпсон сперва легкую дремоту, а там и глубокое забытье, от которого она внезапно очнулась с сознанием, что всхлипы уже порядочно времени как прекратились. Она привстала, заслонив слабые глаза от летнего позднего солнца, тянущего расплющенные пальцы сквозь щель между подоконником и краем штор. Жива покамест, слава те Господи, еще ужин готовить, зато масло сбивать уже не надо и голова хотя еще и дурная, но полегчала. Она не сразу сообразила, что слышит, слышала даже сквозь сон, новые звуки. Кто-то играл на губной гармошке, не просто пиликал, режа слух, а искусно выводил красивую песенку, веселую и грустную.
Она вышла из дома через кухню, спустилась с крыльца и стала лицом на восток, заслоняя глаза. Когда мир прояснился и обрел определенность, увидела, что в дверях хибарки, отведенной для батраков, сидит на откинутом кухонном стуле белобрысый верзила и, закрыв глаза, выдувает музыку из губной гармошки. У миссис Томпсон екнуло и упало сердце. Боже ты мой, видать, бездельник и недотепа, так и есть. Сначала черные забулдыги, один никудышней другого, теперь – никудышный белый. Прямо тянет мистера Томпсона нанимать таких. Что бы ему быть порадивей, что бы немного вникать в хозяйство. Ей хотелось верить в мужа, а слишком было много случаев, когда не удавалось. Хотелось верить – если не завтра, то на худой конец послезавтра жизнь, и всегда-то ох какая нелегкая, станет лучше.
Она миновала хибарку осторожными шажками, не скосив глаза в сторону, сгибаясь в поясе из-за ноющей боли в боку, и пошла к погребу у родничка, заранее набираясь духу отчитать этого нового работника со всей строгостью, если дела у него до сих пор стоят.
Молочный погреб, а по сути тоже обветшалая дощатая лачужка, был сколочен на скорую руку не один год назад, когда приспела надобность обзавестись молочным погребом, строили его на время, но время затянулось, и он уже разъехался вкривь и вкось, скособочился над неиссякаемой струйкой студеной воды, сочащейся из маленького грота и почти заглохшей от блеклых папоротников. Ни у кого больше по всей окрестности не было на своей земле такого родника. Мистер и миссис Томпсон считали, что, если подойти с умом, родник может принести золотые горы, да все было недосуг приложить к нему руки.
Шаткие деревянные лавки теснились как попало на площадке вокруг бочажка, где в поместительных бадьях свежим, сладким сохранялось в холодной воде молоко и масло. Прижимая ладонью больное место на плоском боку, а другой заслоняя глаза, миссис Томпсон нагнулась вперед и заглянула в бадейки. Сливки сняты и сцежены в особую посудину, сбит добрый катыш масла, деревянные формы и миски, впервые за Бог весть сколько времени, выскоблены и ошпарены кипятком, в полной до краев кадушке готово пахтанье для поросят и телят-отъемышей, земляной, плотно убитый пол чисто выметен. Миссис Томпсон выпрямилась с нежной улыбкой. Бранить его собралась, а он, бедняга, искал работу, только что явился на новое место и вовсе бы не обязан с первого раза знать, что и как. Зря обидела человека, пускай лишь в мыслях, как же его теперь не похвалить за усердие и расторопность – ведь все успел, и притом в одну минуту. Ступая с обычной осторожностью, она несмело приблизилась к дверям хибарки; мистер Хелтон открыл глаза, перестал играть и опустил стул на все четыре ножки, но не встал и не взглянул на нее. А если б взглянул, то увидел бы хрупкую маленькую женщину с густой и длинной каштановой косой, страдальческим очерком терпеливо сжатых губ и больными, легко слезящимися глазами. Она сплела пальцы козырьком, упершись большими пальцами в виски, и, смаргивая слезы, молвила с милой учтивостью:
– Здрасьте, сударь. Я миссис Томпсон и хочу сказать, вы очень прекрасно управились в молочном погребе. Его всегда трудно содержать в порядке.
Он отозвался, тягуче:
– Ничего. – И не шелохнулся.
Миссис Томпсон подождала минутку.
– Красиво вы играете. Мало у кого на губной гармошке получается складная музыка.
Мистер Хелтон сидел ссутулясь, раскинув длинные ноги и сгорбив спину в три погибели, поглаживая большим пальцем квадратные клапаны; только рука у него и двигалась, иначе можно было бы подумать, что он спит. Гармошка его была большая, новенькая, блестящая, и миссис Томпсон, блуждая взглядом по лачуге, обнаружила, что на полке возле койки выстроились в ряд еще пять штук превосходных дорогих гармошек. «Небось носит их с собой в кармане блузы», – подумала она, обратив внимание, что никаких других его пожитков нигде рядом не заметно. Она сказала:
– Вы, я вижу, сильно любите музыку. У нас был старый аккордеон, и мистер Томпсон так наловчился играть, что одно удовольствие, жаль, ребятишки поломали его.
Мистер Хелтон довольно-таки резко встал, со стуком отставив стул, расправил колени, по-прежнему сутуля плечи, и уставился в пол, как если бы ловил каждое слово.
– Ребятишки, сами знаете, какой с них спрос, – продолжала миссис Томпсон. – Вы положили бы гармошки на полку повыше. Не ровен час, доберутся. Непременно норовят распотрошить всякую вещь. Стараешься им внушать, но пользы от этого маловато.
Мистер Хелтон одним размашистым движением длинных рук сгреб гармошки и прижал к груди, откуда они рядком перекочевали на балку в том месте, где крыша сходилась со стеной. После чего он их задвинул подальше, и они почти скрылись из виду.
– Так, пожалуй, сойдет, – сказала миссис Томпсон. – Интересно, – сказала она, оглядываясь и беспомощно жмурясь от яркого света на западе, – интересно знать, куда запропастилась эта мелюзга. Никак не уследишь за ними. – Она имела обыкновение говорить о своих детях, как говорят о несносных племянниках, которых надолго сплавили к вам погостить.
– На речке, – произнес своим замогильным голосом мистер Хелтон. Миссис Томпсон, помедлив в растерянности, решила, что ей ответили на вопрос. Он стоял в терпеливом молчании, не то чтобы явно дожидаясь, пока она уйдет, но вполне определенно не дожидаясь ничего иного. Миссис Томпсон давно привыкла встречать самых разных мужчин с самыми разными причудами. Важно было с возможной точностью определить, чем не похож мистер Хелтон в своих чудачествах ни на кого другого, а тогда приноровиться к ним так, чтоб ему жилось легко и свободно. Родитель у нее был с вывертами, дядья и братья все поголовно с блажью, и всяк блажил на свой особый лад, у каждого нового работника на ферме имелись свой заскок и своя странность. А вот теперь явился мистер Хелтон, и он, во-первых, швед, во-вторых, упорно отмалчивается и, помимо всего прочего, играет на губной гармошке.
– Надо их будет скоро покормить чем-нибудь, – с дружелюбной рассеянностью заметила миссис Томпсон. – Что бы такое, интересно, придумать на ужин? Вы, к примеру, мистер Хелтон, что любите кушать? Масла свежего у нас всегда вдоволь, слава Богу, и молока, и сливок. Мистер Томпсон ворчит, что не все целиком идет на продажу, но для меня на первом месте моя семья и уж потом остальное. – Все ее личико сморщилось в болезненной, подслеповатой улыбке.
– Я ем все подряд, – сказал мистер Томпсон, вихляя словами то вверх, то вниз.
Да он, перво-наперво, не умеет разговаривать, подумала миссис Томпсон, стыд и срам приставать к человеку, когда он толком не знает языка. Она не спеша отступила от хибарки, оглянулась через плечо.