Текст книги "Елизавета I"
Автор книги: Кэролли Эриксон
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 36 страниц)
Глава 8
Страшна хромизна,
Страшна кривизна,
Ужасны шрамы от ран,
Но так не страшна
Безобразность сама,
Как ум, обращенный в обман!
Разбирательство – это был еще не официальный допрос – началось тотчас же. Кэт Эшли и Перри не успели еще отвезти далеко от дома, как Елизавете пришлось отвечать на вопросы, что связывает ее с Сеймуром. Она была совершенно ошеломлена происходящим и только отрицательно качала головой. Потом она несколько пришла в себя, и на следующий день подтвердились худшие из ее опасений.
Роберт Тайритт, хитрый и циничный дознаватель, которого Совет послал в Хэтфилд добиться от Елизаветы всей правды, начал осаду с уловки. Он позаботился о том, чтобы письмо, якобы посланное одной из придворных Елизаветы ее подругой, а на самом деле сфабрикованное им самим, попало в руки принцессы. Из него она узнала о судьбе своих приближенных: Кэт и Перри заключены в Тауэр.
Прочитала она это письмо в присутствии леди Браун, одной из доверенных своих фрейлин, а та передала ее реакцию Тайритту. По ее словам, Елизавета «сильно расстроилась» и залилась слезами. Выплакавшись, она взяла себя в руки и задала леди Браун главный вопрос: признались ли в чем-нибудь Эшли и Перри?
Скорее всего леди Браун сказала, что ничего не знает, и Елизавета, которой растерянность теперь не мешала мыслить трезво и ясно, попыталась сообразить, в каких достаточно безобидных проступках могли сознаться ее приближенные. Сделав вид, что хочет лишь узнать всю правду, она послала за Тайриттом, намереваясь выведать, что же все-таки сказали своим тюремщикам Кэт и Перри.
Начала она с двух небольших признаний, которые не могли иметь сколько-нибудь серьезных последствий. Первое – в приписке к одному из своих посланий Сеймуру она заметила, что Перри можно «доверять» во всем. Но относилось это вовсе не к каким-то тайным замыслам, речь просто шла о том, чтобы подыскать ей жилище в Лондоне. И второе – миссис Эшли предостерегала милорда адмирала против приезда в Хэтфилд, дабы «избежать возможных кривотолков». Впрочем, даже и это не понравилось Елизавете – нет и не может быть никаких «кривотолков». Но в любом случае нельзя такую мелочь ставить в вину человеку.
Тактика Елизаветы была Тайритту совершенно ясна, и он без дальнейших умолчаний раскрыл ей всю серьезность ситуации, призвав «подумать о собственном достоинстве да и о нависшей опасности, ибо Елизавета всего лишь подданная короля». Далее, воспользовавшись тем, что она сама заговорила о Кэт Эшли, Тайритт принялся нудно рассуждать, какая это безответственная и бесчестная особа, не только нескромная и неумная, но еще и морально испорченная, да и Перри не лучше. Если Елизавета откровенно во всем признается, он, Тайритт, убежден, что, «учитывая ее молодость, все и зло и позор» Совет переложит на плечи этих двоих.
Но если Тайритт решил, что Елизавета воспользуется, как неразумное дитя, возможностью спрятаться за спиною других, а уж тем более близких ей людей, то он сильно ее недооценил. «По лицу видно, что она виновна», – докладывал он регенту, добавляя, что Елизавета упрямо твердит, что ни в какие тайные переговоры с Сеймуром ни Кэт, ни Перри не вступали. И у него такое ощущение, что простыми угрозами и гневными речами на Елизавету воздействовать не удастся. «Коль скоро речь идет о миссис Эшли, – писал он, – она выдержит любые штормы».
И тем не менее Тайритт продолжал давить на Елизавету, заходя с разных сторон, пытаясь – отказавшись наконец от политики прямых угроз – взять мягкостью, лишь бы отыскать слабое место. И он нашел его. «Доброе убеждение» взамен гневного окрика все-таки сработало, во всяком случае, Тайритту показалось, что таким образом он «начинает входить к ней в доверие». Действительно, Елизавета сделала серьезное признание: у нее была долгая беседа с Перри, в которой казначей спрашивал, готова ли она выйти за Сеймура, если Тайный совет одобрит этот брак. «Это доброе начало, – отмечал Тайритт, – надеюсь, и дальше все пойдет в том же духе».
Три дня он неустанно задавал вопрос за вопросом, но на четвертый увидел, что заходит в тупик. Не то чтобы Елизавета замкнулась, напротив, тон бесед сделался почти дружеским, по его словам, «более дружеским, чем когда-либо с самого момента моего здесь появления», особенно после того как он передал Елизавете письмо от регента (тут тоже не обошлось без хитрости: письмо действительно было адресовано Елизавете, но Тайритт якобы показал ей его, «преодолевая сильное внутреннее сопротивление», мол, «если бы не обстоятельства, и за тысячу фунтов этого бы не сделал»; Тайритту показалось, что Елизавета восприняла этот шаг как «большое одолжение»).
Однако же чем дальше, тем яснее становилось, что она готова сказать ровно столько, сколько считает нужным, и ни слова больше. «Уверяю вас, Ваша Светлость, – писал Тайритт Эдуарду Сеймуру, – что миледи Елизавета необыкновенно умна и выведать у нее что-либо можно только с помощью большого терпения». Но даже и проявляя его, он не мог сломить сопротивления Елизаветы, в какой-то момент упираясь в глухую стену. Обессилев в конце концов, Тайритт воззвал к регенту, убеждая его, в частности, прислать назад леди Браун, уехавшую из Хэтфилда вскоре после его прибытия. «Только она может заставить миледи Елизавету сказать всю правду», – писал он, упирая и на «проницательность» ее, и на близость Елизавете, что должно было принести желаемый эффект. О леди Браун отзывались таким образом уже не впервые. Сеймур тоже пытался использовать ее влияние на Елизавету в своих матримониальных интересах, ценя, по словам одного из слуг, ее «мудрость и умение решать дела».
В целом же представляется, что, выдерживая каждодневную пытку бесконечными вопросами, Елизавета собиралась с силами. Облегчало ее положение то, что, как выяснилось, Кэт Эшли не бросили в темную вонючую камеру Тауэра, но содержали в более приличных условиях. Сохранялась надежда на ее избавление – если, конечно, она, Елизавета, будет, как и прежде, твердо настаивать на том, что, хоть Перри и пытался выяснить ее отношение к возможности брака с адмиралом, Кэт «всегда отговаривала» ее, да и вообще если затрагивала этот предмет, то только затем, чтобы самым серьезным образом напомнить, что без согласия Совета о замужестве ей и думать не следует.
По прошествии недели непрекращающихся выяснений и явных либо скрытых угроз Елизавета выработала достаточно гибкую тактику поведения. Категорические отказы перемежались вспышками праведного гнева, как, например, при сообщении о том – со стороны Тайритта это была чистая провокация, – что уже не только по всей Англии, но и за ее пределами ходят слухи, пятнающие ее репутацию. Елизавета написала послание регенту. Выразив признательность за «величайшее милосердие и добрую волю», повторив то, что уже говорила Тайритту, Елизавета переходит к сути.
«Со слов милорда Тайритта и других мне стало известно, что за границей циркулируют слухи, порочащие мои честь и достоинство (а их я ценю превыше всего); говорят, будто меня заключили в Тауэр и я жду ребенка от милорда адмирала», – так говорилось в письме.
На самом деле молва заходила еще дальше. Судачили, что, едва дав одеться и завязав глаза, куда-то доставили некую акушерку, чтобы принять таинственные роды. Ее будто бы провели в тускло освещенную комнату, где на кровати лежала «светловолосая юная дама», у которой уже начались схватки. В темноте не видно было, что это, дворец или хибара, да и кто рожал, тоже непонятно – то ли Елизавета, то ли кто еще, – но новорожденный якобы почти сразу же «исчез», и, наслушавшись историй об адмирале и сестре короля, акушерка сделала свои выводы.
Слухи ходили не только по тавернам да гостиным. Хью Латимер, некогда епископ Уорчестерский и самый, должно быть, красноречивый и популярный проповедник своего времени, так неистово проклинал с кафедры греховные деяния Томаса Сеймура и Елизаветы, что его высказывания дали пищу новым слухам; они приобрели беспрецедентный размах, и регент вместе со всем Советом встал перед необходимостью официального опровержения. Что же касается Елизаветы, то ее реакцию предугадать было нетрудно.
«Милорд, – писала она далее, – я стала жертвой самой постыдной клеветы и прошу вашего соизволения явиться во дворец, где, помимо сердечного желания повидаться с Его Величеством, от души хотела бы встретиться при первой возможности лично с Вами».
Впрочем, не успел регент ответить на эту настоятельную просьбу, как Перри, доведенный в Тауэре до изнеможения бесконечными допросами, пал духом. Доныне он хранил молчание, но в конце концов признал, что у него были свидания с Сеймуром, что тот интересовался владениями Елизаветы и просил узнать, готова ли она выйти за него. Признался он и в том, что был в курсе тайных отношений адмирала с Елизаветой еще при жизни Екатерины Парр, раскрыв многое из того, что клятвенно обещал Кэт Эшли хранить в тайне. «Да я и на дыбе ни слова не скажу», – говорил он тогда.
Кэт предъявили письменные показания казначея, заверенные его подписью, но до личного свидания с ним она не пожелала ни подтвердить их, ни опровергнуть. Свидание было предоставлено, и, когда Перри в ее присутствии подтвердил написанное, Кэт пришла в неописуемую ярость. «Гнусный предатель! – возопила она. – А ведь клялся до самой смерти держать язык за зубами». И хотя, должно быть, сама мысль о том, чтобы пойти вслед за Перри путем предательства, приводила Кэт Эшли в содрогание, эта очная ставка надломила ее волю, и она тоже написала подобное признание.
Оба документа были срочно переправлены в Хэтфилд, где Тайритт незамедлительно ознакомил с ними Елизавету.
Признание Кэт буквально выбило у нее почву из-под ног. Она «была совершенно растеряна, – с удовлетворением отмечает Тайритт, – при чтении руки у нее дрожали». Но может быть, это фальшивки? Елизавета посмотрела на подпись Кэт, потом Перри. Та и другая были подлинными, она узнала их «с полувзгляда». Сердце ее отчаянно колотилось. Она закончила чтение, с облегчением убедившись, что, сколь бы ни были тяжки и постыдны разоблачения, на нее лично тени они не бросают. Ни Кэт, ни казначей ни в чем ее не обвиняли, да и друг друга упрекали лишь в легкомыслии и злосчастном заблуждении.
Тайритт рассказал ей, как Кэт упиралась до самого последнего момента, как обозвала Перри гнусным предателем. Он думал, что и Елизавета обрушится на него с проклятиями. Но его ждало разочарование – овладев собою, Елизавета лишь холодно, взвешивая каждое слово, будто отвечала учителю, произнесла: «Не понимаю, как можно было дать такое обещание и нарушить его».
В конце концов Тайритт и те, кто допрашивал Кэт Эшли и Перри, решили (или им было так велено) удовлетвориться достигнутым. Елизавета написала признание, умело подогнав его к тому, что уже было сказано слугами. Суть заключалась в том, что все трое некогда «связали себя тайной клятвой, которую должно хранить до самой смерти». «Они поют одну и ту же песню, – раздраженно отмечал Тайритт, – и это свидетельствует о сговоре».
Что ж, не исключено, что они и на самом деле условились о том, что говорить, а что хранить в секрете; может быть, и впрямь существовал тонко разработанный план, основанный на согласии Елизаветы связать свое будущее с Сеймуром – богачом и неотразимым воякой. И уж вполне можно допустить, что двое слуг, неустанно повторявшие, что госпожа их может вступить в брак только с согласия Совета, действительно были виновны в том, что подвигали Сеймура жениться на Елизавете, имея в виду свои собственные интересы. Насколько во всем этом спектакле Елизавета была актрисой, а насколько внимательным зрителем, сказать не представляется возможным, но в любом случае нельзя преуменьшать роль, которую она сыграла и в защите собственного доброго имени, и жизни Кэт Эшли, и, хотя и в меньшей степени, Перри. Будучи всего лишь пятнадцатилетней девушкой, Елизавета неделями держалась против беспощадного, опытного, умелого дознавателя, держалась практически в одиночку, без посторонней помощи, зная, что от ее ответов зависит судьба женщины, которая была ей ближе всех на свете.
Ну а Сеймур? Внушала ли и его судьба Елизавете тревогу, или она прекраснодушно надеялась, что либо его брат, регент, либо король пощадят адмирала? Если так, то ей пришлось убедиться в своем заблуждении уже к середине февраля, когда стало известно, что имущество его конфисковано. Это известие произвело на Елизавету тяжелое впечатление, и, кажется, впервые после того, как началась вся эта кошмарная история, она позволила себе обнаружить некие чувства по отношению к адмиралу. Когда в ее присутствии о нем говорили что-либо дурное, Елизавета «тут же ощетинивалась» и вставала на его защиту.
Но этому человеку ничто уже не могло помочь. В конце февраля постановлением парламента он был лишен гражданских и имущественных прав; среди иных обвинений ему вменялось и намерение в обход закона жениться на сестре короля. Сеймур по-прежнему пребывал в Тауэре, ожидая делегации от Совета, которой он собирался представить аргументы в свою защиту. Но никто не появлялся; единственным его собеседником оставался тюремщик, только он и выслушивал, терпеливо и даже с некоторым сочувствием, заклинания узника, уверявшего в своей невиновности. «Никогда еще не было у короля такого верного слуги, как я, – говорил он, – так же как и у его наследников – миледи Марии и миледи Елизаветы. Если во всей Англии, – бил себя в грудь Сеймур, – найдется хоть один человек, способный обвинить меня в предательстве своего короля, или его наследников, или интересов королевства, то пусть я лучше умру. Ибо в таком случае гора сдвинется с места и обрушится на меня».
К этому времени определили наказание Елизавете – достаточно мягкое, если иметь в виду, что ей угрожало совсем недавно, но тем не менее весьма болезненное. Ей доставили постановление Совета, гласившее, что, поскольку «миссис Эшли доказала свою неспособность» обеспечить «добропорядочное воспитание и руководство» сестрой короля, ей назначается новая опекунша: леди Тайритт.
Елизавета восстала. Не так уж низко та пала, чтобы Совет заменял ее другой. Ее воспитательница – Кэт Эшли, и в другой она не нуждается.
Если вы уж с миссис Эшли миритесь, возражала ей леди Тайритт, то тем более «нечего стыдиться честной женщины», которая будет присматривать за вами.
Но Елизавета ничего не хотела слышать. Она впала в мрачность, сменившуюся полной безнадежностью. Проплакав всю ночь, Елизавета на следующий день не произнесла ни слова. Угнетали ее, если верить Тайритту, две вещи. Во-первых, она явно рассчитывала, что теперь, когда кризис миновал, ей вернут Кэт. («Любви, которую она испытывает к ней, можно только дивиться», – замечал он между делом.) И во-вторых, Елизавета горько переживала утрату доброго имени. Она говорила Тайритту, что «мир, узнав, что ей с такой поспешностью назначили новую гувернантку, решит, что она настоящая преступница» (Тайритт же считал, что ей нужна даже не одна гувернантка, а две).
Для расстройства была и еще одна причина. Леди Тайритт, падчерица и приближенная Екатерины Парр, была свидетельницей того, как Елизавета отняла у мачехи ее женское счастье. Она была рядом с Екатериной на протяжении всей ее тяжело протекавшей и, казалось, бесконечной беременности, затем наблюдала предсмертную агонию, когда та, почти в бреду, при людях бросала мужу обвинения в жестокости. Вряд ли такая женщина окажется любящей и заботливой наставницей, и при мысли о том, что ей целыми днями придется быть под ее присмотром, Елизавету бросало в дрожь.
Вскоре после официального назначения леди Тайритт Елизавета в письме Сомерсету сухо замечала, что находит свое положение унизительным («ибо люди скажут, что я сама, своим распушенным поведением, заслужила такую участь»), а также возражала в выражениях весьма энергичных на упрек регента в самоуверенности. «Что же касается того, что я будто бы слишком полагаюсь на собственные суждения, то это не так: я полагаюсь на них в той же мере, в какой полагаюсь на правду». И дело не в том, продолжала Елизавета, что ей так уж хочется «распоряжаться самой собою», – просто она следует желанию самого регента, которое тот не раз открыто высказывал, – «быть откровенной с ним во всем».
В четко выстроенном письме Елизаветы были и иные контраргументы самооправдательного толка. Содержались в нем также просьбы-требования – прежде всего сделать заявление, которое «придержало бы языки» тех, кто распространяет о ней злостные слухи, а также призыв к Совету «проявить милосердие» к Кэт Эшли. И то и другое было со временем выполнено. Совет выпустил прокламацию, в которой слухи, распространяемые о Елизавете, прямо названы клеветническими и потому преследуемыми по закону, а Эшли и Перри, в виде жеста доброй воли, были освобождены из-под стражи и вновь заняли свои места.
С закатом стремительной, но опасной карьеры Сеймура вся эта смутная история ушла в прошлое. 19 марта 1549 года он был казнен, так до самого конца и нераскаявшийся и разочарованный тем, что последняя его интрига не удалась: компрометирующие письма Елизавете и Марии, написанные в тюрьме, были обнаружены и уничтожены. «Смерть его, – говорил, обращаясь к пастве, Латимер, – была мучительной, страшной, медленной. Спасена ли будет его душа, на то воля Божья, но человек это, несомненно, порочный, и освободиться от него – благо для королевства».
Девять месяцев спустя Елизавету «торжественно, с большой помпой» принимали при дворе ее брата-короля. Об этом событии народ был оповещен заранее, и по дороге в Вестминстер ее шумно приветствовали толпы горожан. Выглядела Елизавета одновременно царственно и женственно, горделиво, но не надменно, а неброское одеяние оттеняло ее прозрачную матовую кожу и развевающиеся рыжие волосы.
Весь облик Елизаветы да и явные знаки внимания, оказываемые ей королем и придворными, немало способствовали пресечению недавних сплетен. Право, может ли эта скромница, эта невинная девушка с очаровательным лицом и молочно-белыми руками быть распутной возлюбленной Томаса Сеймура и матерью его ребенка? Для этого она слишком целомудренна, слишком откровенно девственна, и хотя во взгляде, устремленном поверх толпы, угадывается королевское величие, есть в ней и нечто ангельское.
Елизавета на самом деле вполне сознательно культивировала образ невинной, благочестивой женщины, отчасти затем, чтобы опровергнуть клеветнические слухи, а отчасти – чтобы сразу же и несомненно выразить свое отношение к новому правоверно-протестантскому стилю, постепенно укоренявшемуся при дворе Эдуарда VI. Она всячески подчеркивала собственную простоту, избегала пышных нарядов, дабы подняться над преходящей суетой и тщеславием, столь опасными для молодых женщин. При дворе, где дамы все еще тщательно завивали волосы либо укладывали их в сложную прическу, Елизавета, как некогда ее мать, позволяла им свободно рассыпаться по плечам густыми прядями. Вместо причудливой золотистой сетки и «тиары» в драгоценных камнях она надевала самые простые головные уборы, а то и простоволосой ходила. На фоне ее незатейливых платьев, чаще всего из черного бархата, шелковые, переливающиеся всеми цветами радуги наряды других дам выглядели вызывающими, а напомаженные губы, плотный слой румян либо белил и тому подобное – так и просто безвкусным в сравнении с естественным цветом ее кожи.
Говорили, что нелюбовь Елизаветы ко всяческим излишествам в одежде заставила ее с презрением отказаться от того, что ей полагалось по наследству. «Отец ее, король, – писал учитель Джейн Грей, священник Джон Айлмер, – оставил ей богатые наряды и драгоценности, но я точно знаю, что за семь лет, прошедших с его смерти, она разве что однажды, да и то против воли, бросила взгляд на всю эту роскошь; и волосы ее никогда не украшали ни золото, ни драгоценные камни». На некоторых благочестивых юных дам аскетические нравы Елизаветы оказывали немалое воздействие, при том что многие все еще «одевались и красились по-петушиному». Джейн Грей, рассказывает Айлмер, принадлежала к первым, подобно «миледи Елизавете, живущей по слову Божьему», она отвергала румяна, помаду и блестящую мишуру.
Все время жизни при дворе Елизавете оказывали всяческие почести и знаки внимания, а король, по рассказам, особенно приблизил ее к себе. «Похоже на то, – пишет габсбургский посол, – что за готовность быть, как все, за верность новым церковным установлениям ее здесь ценят больше, чем леди Марию, по-прежнему приверженную католической вере и пребывающую в своей резиденции в двадцати восьми милях от дворца, куда ее никогда не приглашают». Это было не совсем так, Марию звали во дворец отпраздновать Рождество, но она отказалась, зная, что Эдуард заставит ее вместо мессы посетить обедню. «И ноги моей там не будет», – решительно заявила Мария приближенным, ну а приглашение отклонила под предлогом нездоровья.
Как и Елизавета, она все более и более склонялась к конфессиональному мировоззрению, глядя на мир сквозь призму библейской истины. «Словно фараон, он (то есть король) ожесточил сердца своих советников», – мрачно заявила Мария и принялась укреплять себя для грядущих религиозных войн, увеличив до трех или четырех количество ежедневно посещаемых месс – как вызов официальному протестантизму.
Церковная реформа и вообще свежие веяния в религиозной жизни были не единственным признаком фундаментального сдвига в государственной политике. Относительно недавно были упразднены протекторат и – на какое-то время – должность регента; фактическим, хоть и не официальным председателем Тайного совета и опекуном короля стал Дадли.
Сделавшись регентом, Эдуард Сеймур сразу столкнулся с множеством тяжелых проблем. В сельской местности в союз объединились многообразные силы, росла нищета, а вместе с ней предчувствие грядущей катастрофы. Свободные поля и парковые угодья, веками использовавшиеся крестьянами, были «огорожены» владельцами, которые не могли уже больше жить на доходы от арендной платы и были вынуждены заняться скотоводством. В то же самое время гигантские угодья, принадлежавшие ранее монастырям, переходили во владение сельской знати, преисполненной решимости нажиться на утратах церкви и совершенно не задумывавшейся об их последствиях.
К середине 40-х годов XVI века привычный пейзаж сельской Англии коренным образом переменился. В деревнях, где некогда жило по сотне семей, оставалось не более десятка. А некоторые и вовсе опустели, являя собою вид жалкий и унылый: дома без крыш, зияющие глазницы окон, поросшие сорняками поля, отощавшие, беспризорные овцы. Регент попытался было остановить процесс огораживания, но добронамеренная эта помощь пришла слишком поздно и для тысяч людей, согнанных с насиженных мест, оказалась практически бесполезной. Фантастическая инфляция даже кусок черствого хлеба делала непозволительной роскошью, а несколько заработанных пенсов мгновенно превращались в ничто из-за инфляционного курса, который Сеймур унаследовал от Генриха VIII.
Экономическое брожение дополнялось религиозной смутой, принимающей все более широкий размах. Церковные реформы, затеянные Генрихом в 30-е годы, – последним по времени их результатом стало появление нового Молитвенника, представляющего собою переложение на английский католического требника, – сами по себе имели характер довольно умеренный. Но протекали они в атмосфере острых теологических споров и нарастающей враждебности к традиционной вере, принимавших порою крайние формы. Эдуард Сеймур, тяготевший к радикализму в области церковных реформ, корректировал в соответствующем духе законы, принятые еще при Генрихе, что немедленно породило яростные споры о самой природе и смысле святого таинства, а также привлекло в Англию реформаторов из континентальной Европы, надеявшихся на дальнейшее «полевение» государственной политики в церковных делах. Зажигательные речи священнослужителей-радикалов воспламеняли толпы по всей стране; начиная свой путь у лондонских книгопродавцев, повсюду распространялись книги баллад, памфлеты и сочинения иных жанров.
«За страхами люди забывают Великий Пост», – сетовал епископ Гардинер, а добродушное зубоскальство памфлетов тем временем постепенно уступало место разрушительной ярости. На волне антиклерикализма, прокатившейся по всей Англии, уничтожению подвергалось все: разбивали статуи, расплавляли потиры и дароносицы, жгли деревянные распятия, на куски изрезали картины и вышитые ткани, рвали ризы, церковные книги и рукописи. Церковь стала ареной разгула настоящего вандализма, полем сражения, на котором, охваченные страстью разрушения прежних идолов, реформаторы набрасывались на хрупкие, нуждающиеся в чрезвычайно бережном обращении образцы средневекового искусства.
А вместе с пафосом разрушения именем истинной веры приходило вполне безымянное беззаконие. Суровые ограничения, введенные Генрихом и державшие население в узде, регентом были ослаблены в интересах более гуманного правления. Результатом стала полная анархия, от которой страдала вся страна, но северные, приграничные районы особенно. «Именем справедливости, – писал один королевский чиновник из Бервика, – осуществляются кражи без возмещения убытка, преступления без наказания, распутство без клейма позора. Страна пришла в такое расстройство и настолько вышла из-под контроля, что срочно нужны какие-то меры».
Летом 1549 года началось восстание, охватившее почти половину Англии. На западе новые Молитвенники встретили вооруженное сопротивление, раздавались требования вернуться к мессе и восстановить прежнюю церковную символику. Из повиновения вышли Девон и Корнуолл, а волнения в Уилтшире, Дорсете, Гемпшире и других местах грозили стать искрой, от которой мог загореться костер повсеместного восстания против короны. Бунт вспыхнул в Йоркшире, волнения прокатились по другим районам, но наиболее серьезные события произошли на востоке, где тысячи повстанцев сокрушили ограды вокруг некогда свободных земель и стали огромным лагерем в Маусхолд-Хите, в двух милях от Нориджа.
В этот критический момент и обнаружилась внутренняя слабость регента и его окружения. Местные военные гарнизоны, которым было вменено в обязанность восстановить порядок, оказались слишком малочисленны для выполнения такой задачи; поразительно, но Эдуарду Сеймуру пришлось прибегнуть к услугам наемников из-за рубежа, чтобы выступить против шотландцев и тем самым предотвратить объединенное широкомасштабное восстание. Явно растерявшийся Сомерсет предоставил заниматься организацией сопротивления военным людям из состава Совета. Во главе отряда хорошо обученных итальянских наемников лорд Рассел подавил волнения на западе, а Дадли, чьих людей поддерживали внушавшие ужас германские ландскнехты, жестоко расправился с бунтовщиками у Маусхолд-Хита, оставив на поле сражения более трех тысяч трупов. Когда волнения достигли критической точки, на охрану королевского дворца пришлось призвать отряд германской конной гвардии, причем кредитоспособность двора вызывала такие сомнения, что наемники потребовали расплатиться с ними вперед.
В результате всех этих событий к военачальникам перешла и реальная гражданская власть. Сеймур доказал свое бессилие. В октябре он был заключен в Тауэр, а когда в декабре следующего года Елизавета триумфально вернулась ко двору, в Совете уже заправлял «верный и неустрашимый сын церкви» Дадли, а сам институт регентства был упразднен.
Отныне расстановке сил предстояло измениться. Уже не Сеймур, а Дадли будет править страной от имени двенадцатилетнего короля, а Елизавета начнет завоевывать все большее и большее влияние как любимая сестра Эдуарда. Оставив позади тревоги и волнения последних двух лет, Елизавета постепенно вновь обретала душевное равновесие и готовилась к роли, которую давно уже собиралась сыграть. «Славная кроткая сестричка» – так отзывался о ней Эдуард, и теперь Елизавета во всем будет воплощать покой и степенность, а жизнь ее сделается примером умеренности и ровного поведения. Но уроки недавнего прошлого не остались втуне; отныне каждый ход на шахматной доске придворной политики Елизавета будет делать с умом, а за ее безмятежным видом будет скрываться хитрый и трезвомыслящий государственный деятель.









