Текст книги "Елизавета I"
Автор книги: Кэролли Эриксон
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 36 страниц)
Чем дольше Алансон оставался в Англии, тем яснее становилось, что брак с ним – это вовсе не политическая целесообразность, как то казалось Елизавете в иные моменты, когда ее охватывал страх за будущее державы, но и не сентиментальное приключение, о котором ей всегда мечталось. Подошел конец года, а она ни на дюйм не приблизилась к заключению официального соглашения с Генрихом III – отчасти, наверное, потому, что требовала включить в него совершенно невыполнимые условия вроде возвращения Кале или формального объявления Францией войны Испании. Между тем она к этому времени успела убедиться, каким тяжелым в общении, каким агрессивным может становиться Лягушонок, когда что-нибудь не по нем, – отрезвляющее предупреждение о том, во что может вылиться семейная жизнь с этим человеком.
Маска страстного воздыхателя спала, и за ней оказалось лицо авантюриста и вымогателя. Он требовал все больше и больше денег – тридцать тысяч, пятьдесят, сто. Ему нужно было покрывать новые военные расходы и думать о будущих, а в конце концов он стал настаивать на огромных ежемесячных выплатах. Елизавета просто обязана выдавать ему их, с холодной безапелляционностью заявил он. Сколько можно играть его чувствами, ничего не давая взамен? По ее вине он сделался всеобщим посмешищем. На публике герцог продолжал свои медоточивые речи, да и Елизавета, как и прежде, выказывала ему самые нежные знаки внимания, но стоило им остаться вдвоем, как сладость растворялась в угрозах и шантаже.
«Обжигающее желание» – это, конечно, тоже чистое лицемерие, никто в этом больше не сомневался. «Обмирая от любви», страстно стремясь к своей возлюбленной, что три года не допускает его до себя, маленький герцог легко находил утешение у лондонских шлюх, иные из которых, случалось, рылись в его бумагах и продавали их английским дипломатам.
А как же старинный обряд принесения брачной клятвы? Алансон, как, впрочем, и все остальные (возможно, за исключением одной лишь невесты), воспринял его всерьез и немедленно написал брату, что теперь он связан с Елизаветой такими же прочными узами, как Генрих со своей женой. И как это он мог додуматься отправить такое письмо, недоумевала Елизавета в разговоре с Суссексом. Ведь знает же он прекрасно, что клятва эта имеет силу только в том случае, если французы вступают с Англией в военный союз.
«Нет, нет, мадам, отныне вы – моя, – возбужденно воскликнул Алансон, увидев вдруг, что все то, что он определенно надеялся получить в Англии, включая целое состояние в чисто денежном выражении, уплывает сквозь пальцы. – Вы моя, и я могу доказать это вашими письмами, вашими собственными словами, кольцом, полученным от вас, о чем я сразу же сообщил брату, матери и всем французским принцам крови!»
И действительно, у Алансона были и свидетели, и документы – словом, все, кроме реальных возможностей заставить Елизавету сделать то, чего ему хочется. «Если я не могу повести вас под венец по доброй воле, придется сделать это силой; во всяком случае, без вас я из этой страны не уеду». Что бы Алансон ни имел в виду – тайное бегство, похищение или скорее всего просто шантаж, – эти слова положили всякий конец тому, что еще оставалось от любовного чувства.
«В тоске, в печали…» – так начиналось стихотворение, сочиненное Елизаветой на отъезд герцога Алансона. «Люблю, хоть ненавидеть я должна». Она словно раздвоилась – даже не в отношении этого маленького, дурно воспитанного человечка, а в отношении к самой любви. Хоть на людях и говорилось, что уезжает Алансон ненадолго и скоро вернется, чтобы вновь встать на вечную свою вахту у изголовья возлюбленной, всем было ясно: покидает Англию, и покидает навсегда, последняя надежда Елизаветы на замужнюю жизнь.
С ним исчезала ее давняя мечта о домашнем очаге, надежда сохранить красоту, которой будет восхищаться любовник, ставший мужем. При всех своих пороках, которые Елизавете только начали еще открываться, Алансон коснулся каких-то потаенных струн ее души, чего раньше не удавалось сделать никому, за исключением Лестера. С Лягушонком ей было сладостно бездельничать, часами разговаривать вдвоем, когда и близко никого нет. Елизавета заходила к нему на ночь с небольшой миской супа, может быть, даже собственноручно кормила. Сделавшись его женой, она могла бы обмануть время, ибо молодость его заставила бы забыть утраченные годы одиночества.
Да, Елизавета никогда не упускала из виду политических мотивов брака с Алансоном, но это ничуть не притупляло той щемящей боли, боли утраты, что испытала она, когда герцог в феврале 1582 года отплыл во Францию. Вряд ли она действительно хотела его возвращения – уж слишком много усилий пришлось приложить, чтобы избавиться от этого человека, – однако, когда она добилась своего и герцог уехал, какое-то глубинное разочарование, мучившее Елизавету, начало прорываться в повторяющихся вспышках гнева. Она сурово отчитывала служанок, сопровождая слова увесистыми оплеухами. Она сыпала ругательствами налево и направо. Всякого, кто бы ни вошел в личные покои королевы, встречал в лучшем случае настороженный взгляд, а с Лестером у нее произошло бурное объяснение, в ходе которого Елизавета обозвала графа изменником, какими, по ее словам, были и гнусный отец его, и дед.
Рана ее была глубока, но не безнадежна. Елизавета не только переживала утрату любви и не только ясно понимала абсурдность такого брака, но и четко представляла, как обернуть все дело к выгоде для себя в глазах подданных.
Они уже годами с тревогой ожидают ее брака с Алансоном, и вот она навсегда отсылает его – какая радость для англичан! Как всегда, нашлись и нужные слова.
«Неужели кто-то может подумать, – торжественно возглашала она накануне отъезда Алансона, – что ради ублажения собственной души я способна пожертвовать счастьем моей страны?» Нет, она не пустоголовая девчонка, и никакое замужество не может значить для нее больше, чем любовь собственного народа. «Более тяжкой пытки не придумать, чем ненависть Англии, – продолжала Елизавета, – уж лучше смерть».
Но в стихах она выражалась иначе: «Я есть, и нет меня; я хладный труп – и пламя…» Елизавете исполнилось сорок восемь, и жизнь ее и впрямь подошла к новому повороту. В возрасте, когда для большинства женщин цветение заканчивается, Елизавета Тюдор столкнулась с самым захватывающим приключением в своей жизни.

Глава 29
Мой край, в печали слезы лей,
Оплачь свои невзгоды, —
Еретики встают во мгле
Средь твоего народа.
За несколько месяцев до отплытия Алансона из Англии трое приговоренных к повешению католических священников были переведены из Тауэра в Тайберн. Их привязали к днищу низкой деревянной телеги, увязающей в грязи под тяжестью тел. Лошади медленно тянулись к месту казни через Чипсайд и Холборн, затем на запад, в сторону Стрэнда. Толпы людей наблюдали за этой скорбной процессией, меж тем суровые исхудавшие лица праведников светились улыбкой, как будто не самое страшное им предстояло. Один священник, видевший приговоренных уже недалеко от места, где была установлена плаха, свидетельствует, что все трое едва ли не смеялись. «Смотрите, они смеются, – переговаривались люди. – Видно, и смерть им не страшна».
Настроение иезуита Эдмунда Кэмпиона, отца Александра Брайента и отца Ральфа Шервина не было неожиданностью для горожан, собравшихся на казнь, ибо в последние месяцы много говорили о чудесах. Во время процесса над Кэмпионом, исход которого был предрешен, судья, сняв перчатку, обнаружил, что вся ладонь у него в крови, хотя он даже не оцарапался. Брайенту во время заключения в Тауэре являлись божественные видения. Они, говорили в народе, укрепляли его дух в черной, зловонной яме – узилище, когда он, обессилев от голода и бессонницы, уже и членов своих не ощущал. Видно было, что все трое прошли такие испытания, что жизнь по капле оставила их изможденные тела, и все-таки чудесным образом они продолжали жить.
Они жили – чтобы умереть так, как им суждено было умереть, и принесенная жертва должна была стать мощной основой обращения отступников в истинную веру. Католики густой толпой надвигались на плаху, стискивая в ладонях кружки, стаканы, иные сосуды, чтобы собрать хоть несколько капель крови этих мучеников за веру. Кому-нибудь повезет отрезать прядь волос или завладеть частицей окровавленной плоти или куском одежды, но такие попытки опасны, ибо приговоренных плотным кольцом окружила конная и пешая стража. Выказать страдальцам сочувствие, выкрикнуть слова ободрения, произнести молитву, попытаться прикоснуться к останкам – значит бросить на себя тень подозрения в предательстве и, следовательно, подвергнуть риску собственную жизнь.
Ибо официально эти трое были всего лишь изменниками и никем иным. То, что они ко всему прочему еще и католические священники – если и не совершенно случайное совпадение, то, во всяком случае, к измене прямого отношения не имеет. Именно это сурово заявили, поднявшись перед казнью на плаху, Франсис Ноллис и другие приближенные Елизаветы: сцена, свидетелями которой предстоит стать толпе, никак не связана с религией; это всего лишь суровая, но справедливая кара предателям – врагам королевы.
Однако в глазах католиков бледные и изнуренные и тем не менее светящиеся внутренним светом лица приговоренных являли собою бесспорное опровержение этого заявления, как и предсмертные слова Кэмпиона. «Если считать изменой мою веру, – сказал он, – то да, я виновен; что же до всего иного, то Бог мне судья, но никаких предательств я не совершал». Голос его звучал твердо, слова падали веско и уверенно. Иным из тех, кто слышал их, было известно, что во время допросов в Тауэре Кэмпиона то и дело прерывали, чтобы не дать ему возможности устроить публичный диспут, ибо у него была репутация не только образованного человека, но и хорошего оратора. В Тауэре его поспешно осудили как «человека, выступившего против своей страны и своего народа, как отступника от истинной веры, предавшего своего повелителя». И тогда, и сейчас он отвечал на обвинения спокойно и рассудительно, как и подобает выдающемуся ученому, прошедшему школу Оксфорда и бывшему долгое время под личным попечительством королевы. Он провел четкую разграничительную линию между своей верой и политическими взглядами, между священнической миссией, которая состоит в обращении душ, и темными политическими интригами, от которых он «неизменно отвращал свой взор». Его верность королеве не знает границ. Он желает ей, говорил Кэмпион, обращаясь к толпе, «долгого и благополучного царствования». Прислушиваясь к его словам, многие заметили, что у Кэмпиона нет ногтей: в Тауэре его пытали.
В царствование Елизаветы Кэмпион, Шервин и Брайент были не первыми священниками, приговоренными к смерти, но казнь этих троих имела особый смысл. Во-первых, она произошла в то время (это был декабрь 1581 года), когда все были убеждены, что Елизавета вот-вот вступит в брак с французом-католиком, что, в свою очередь, привело к усилению вражды между исполненными надежд католиками и угрюмыми протестантами, особенно пуританами.
А во-вторых, и это гораздо важнее, казнь совпала по времени с неожиданным возрождением католической веры в Англии, поразительным по своей стремительности и масштабам.
В конце 70-х годов XVI века английский католицизм, казалось, воскрес, внутренне питаясь непредсказуемыми колебаниями духа народного благочестия, а извне – приходом нового поколения молодых священников с пылающими сердцами и готовностью пострадать за веру, чему их учили в семинариях Дуэ и Рима.
То, что старая религия страны после дремы, в которую она погрузилась на два поколения (с недолгими перерывами во время царствования Марии и восстания 1569 года), поднимет голову, пожалуй, можно было ожидать. В простонародье протестантизм все еще оставался «новой религией», хотя, надо отметить, прочно укрепился уже в царствование Генриха VIII. На удивление большое количество пожилых священников, многие из которых преданно, спокойно и беспрепятственно служили мессу со времен Генриха, сохранили память о старом католическом королевстве, да и законники, вельможи из самых знатных и даже иные придворные все еще оставались оплотом старой веры. В этих условиях даже самым непримиримым пуританам трудно было избежать контактов с католиками, ибо они были всюду: в судах, где им нередко приходилось защищать архиепископа Кентерберийского и саму королеву, на аристократических раутах, среди служащих старых поместий, сохранивших дух католицизма, в палате лордов и, естественно, в тюрьмах, а то и на виселицах, откуда скалились их мертвые лица. Из шестидесяти пэров, насчитывавшихся в Англии в 1560 году, двадцать были католиками. А если говорить о других, то Лестер и его брат поддерживали католиков, у Сесила были родственники-католики (как и у Уолсингэма, который, правда, всегда похвалялся своим несравненным зятем-протестантом, Филиппом Сидни, но почти не упоминал другого зятя – католика – графа Кланрикарда). Учитывая тесные родственные и союзнические связи Тюдоров, трудно было предполагать, что конфессиональная рознь может принять крайние формы. Придворные-протестанты заранее предупреждали родичей-католиков о готовящихся обысках и допросах, и даже сама королева, случалось, оказывала поддержку своим друзьям-католикам.
Словом, католики были повсюду, и количество их в 70-е, а затем и в 80-е годы увеличивалось стремительно. Менялось и поведение: от неохотного участия в ритуалах протестантской церкви – к открытому бунту. В общем, католики стали нонконформистами – верноподданными королевы, отказывающимися, однако, следовать правилам ведомой ею официальной церкви. Они не ходили на церковную службу, не принимали причастия, не желали слушать проповедь. Все это им заменяло тайное посещение мессы.
Местом сборища могло служить все что угодно – лишь бы был священник, способный прочитать мессу. Сотня или даже несколько сотен человек могли собраться просто на открытом воздухе в деревенской местности, или в пещере, или в амбаре, или на чердаке, в тюрьмах, даже в столице, где это было, правда, очень рискованно – многих хватали во время богослужения и прямиком переправляли в темницу. А попутно отбирались и предметы богослужения, или, как презрительно отзывались о них королевские соглядатаи, «грязные книги», «мерзость» – в общем, ничтожное суеверие. Точно так же и в портах Англии конфисковывались контрабандные картины религиозного содержания, книги, четки, литографии, освященные папой, и даже кости и рубища святых.
Появились и новые предметы поклонения, способные укрепить веру и поднять дух нонконформизма, – останки английских ново-мучеников, количество которых также увеличивалось параллельно росту непримиримых сторонников католической веры.
В июле 1580 года казнили одного священника, и гибель его стала для многих из тех, кто присутствовал во время казни, событием едва ли не судьбоносным. Его обращение, или «примирение» с католической церковью, случившееся три года назад, стало триумфом инсургентства – ведь до того этот человек был протестантским пастором. Повинуясь внутреннему голосу, он отправился в Дуэ и после положенного срока обучения получил сан священника и вернулся в Англию, изъявив желание проповедовать среди заключенных. В самый разгар духовных трудов его схватили, подвергли допросу и бросили в камеру с совершенно невыносимыми условиями содержания: грязь, вши, голод. В конце концов его казнили, и смерть он, по свидетельству одного единоверца, встретил, «к удивлению еретиков», мужественно и спокойно – во славу и в укрепление святой веры.
Толпа, присутствовавшая при казни, пришла в такое возбуждение, что каждый стремился заполучить хоть каплю крови святого мученика, – тысячи ладоней тянулись к деревянному настилу, на котором было распростерто его тело, к земле под плахой. «Через два дня после мученической смерти, – говорится в одном историческом источнике, – нетронутой не осталось и пяди земли, куда просочилась его кровь, – ее по капле собрали преданные сыны церкви, а многие предлагали большие деньги за обрывки одежды жертвы». Правда, надо сказать, что среди страждущих были не только «преданные сыны церкви», но и обыкновенные менялы, рассчитывавшие нажиться на человеческой вере.
Столь мощное распространение религиозного чувства чрезвычайно беспокоило королеву и ее советников, ибо за этим стоял опасный фатализм и порыв не только к вере, но и к смерти. Будущие священники в Дуэ, одном из важнейших оплотов католического ренессанса, откуда только в 1580 году вышло несколько сотен служителей католической церкви, разъехавшихся по всей Европе, жили и воспитывались в духе мученичества. Стены семинарии были расписаны графическими изображениями пыточных казематов и самих пыток, внушавших суеверный ужас; но если тело мученика истерзано, то на губах его застыла лучезарная улыбка. Просветление через телесное страдание – вот, грубо говоря, пароль священства, и если для обыкновенного человека это означало просто самопожертвование по примеру Иисуса Христа, то королеве и ее окружению это напоминало скорее не подвиг и смерть Спасителя, а резню в ночь Святого Варфоломея.
Столь малый интерес к жизни и столь безоглядный порыв к самопожертвованию превращал священников и их паству в потенциальных экстремистов. Во всяком случае, этого опасались правящие круги. Папа заранее отпустил грехи будущему убийце Елизаветы, и это уже становилось опасным оружием в руках противников протестантизма. Даже если страшную угрозу предотвратить, все равно сохраняется возможность вооруженного бунта, более всеобъемлющего и страшного по своим последствиям, нежели восстание 1569 года, ибо участников его равно ведут несгибаемые лидеры и вера того сорта, что превращает человека в безжалостного фанатика.
Где раньше был один правоверный католик, теперь их десять, горько жаловался в разговоре с приятелем Сесил. Сила духа делала их несгибаемыми – хотя иные, конечно, гнулись, а многие умирали. Под пытками кое-кто признавался во всем, что было известно о подпольной церкви, и даже соглашался на роль соглядатая власти. Но это было скорее исключение; казначею, оплачивавшему труды этих перевертышей, сообщали, что люди сотнями и тысячами перекрещиваются в католичество. Всего один католический священник способен был «примирить» с «истинной церковью» восемьдесят протестантов в день, а ведь таких священников много. Масштабы католического ренессанса поражали воображение. Этому следовало положить конец, и немедленно.
Летом 1580 года были срочно приняты законы, направленные против религиозного нонконформизма. В сельскую местность направились десятки людей королевы. Они врывались в дома и здания, где собирались несогласные с официальной религией, арестовывали священников да и просто верующих, о которых говорили, что они отлынивают от посещения протестантской службы. Их подвергали разнообразным наказаниям. Самое малое – штраф: двадцать фунтов за месячное непосещение церкви, двести фунтов – за годовое, а там, если не вернутся под сень истинной веры, им грозила и более суровая кара. «Злостные» нонконформисты помещались в замки или крепости, имущество их конфисковывалось в пользу казны. В августе королевский Совет ужесточил свою политику. Во все графства были направлены новые указания с требованием к местным властям проявлять большую бдительность, а главное, немедленно вернуть в тюрьмы католиков, отпущенных ранее под залог.
«Преследования становятся все суровее и суровее, – отмечает современник. – Строятся новые тюрьмы, прежние забиты нонконформистами». Людей хватали сотнями и тысячами, среди них были знатные вельможи и состоятельные простолюдины; а еще сотни и тысячи со страхом ожидали, что в любой момент к ним в дом могут ворваться беспощадные слуги престола.
Применялись и другие меры, прежде всего религиозная пропаганда. В Лондоне участились церемонии публичного отречения от католической веры, хотя сомнительно, чтобы их посещали правоверные католики. Аймлер, епископ Лондонский, уговаривал Сесила финансировать паломничество твердых, несгибаемых пуритан в католические районы – Ланкашир, Стаффордшир, Шропшир и «иные рассадники нечестивости», дабы вернуть их на путь истинный, но ничего из этого в конце концов не получилось. К тому времени, когда летом 1580 года Кэмпион и его спутники достигли берегов Англии, тюрьмы были переполнены католиками, а многие из тех, кто оставался пока на свободе, вынуждены были скрываться.
Одиссея Кэмпиона и его единоверца-иезуита Роберта Персонса продолжалась меньше года, но даже за это время сделано было немало. В сопровождении множества юных вельмож-католиков они разъезжали по стране, останавливаясь в домах нонконформистов и вновь пускаясь в путь еще до того, как их обнаружат власти. Они проповедовали и принимали исповеди, служили мессу, обращали мужчин и женщин в истинную веру, встречая повсюду самый теплый, а то и восторженный прием. Они сделались знаменитыми – и потому, что королевские агенты, словно ищейки, повсюду пытались отыскать их след, и благодаря тому, что письменное свидетельство миссии Кэмпиона – «Похвальба Кэмпиона», как называли его враги, – достигло самых широких масс верующих.
Странствия двух иезуитов укрепили и без того оживший дух католицизма. Совершенно убежденный в окончательной победе ордена иезуитов, Кэмпион говорил о возможности собственной казни с каким-то радостным смирением. «Мы создали братство, – писал он, – и с улыбкою понесем крест, что вы бременем возложили на нас, и мы никогда не опустим головы до тех самых пор, пока останется хоть один из нас, готовый с радостью вынести страдания и муки, что ждут его в вашем Тайберне, и в ваших пыточных камерах, и в ваших тюрьмах». Этим духом надежды и бесстрашия были преисполнены многие; Персонс свидетельствует, что встретившиеся ему на пути верующие выказывали «удивительную силу духа и готовность претерпеть любые муки за веру» и слушали мессу с такой самоотреченностью, со слезами на глазах, что он и сам готов был разрыдаться.
Страх перед неминуемым разоблачением, казалось, только укреплял душу. Иезуиты и те, кто давал им кров, знали, что в любой момент по наводке соглядатая или хорошо подкупленного слуги в дом могут ворваться люди королевы и арестовать всех присутствующих. «Порою во время нашей трапезы, – пишет Персонс, – раздается настойчивый стук в дверь, и всем нам кажется, что это стража, явившаяся за нами. Мы вскакиваем и начинаем с бьющимся сердцем вслушиваться – подобно оленю при звуке охотничьего рога». Бежать уже нет времени – остается лишь молча молиться. «Не слышно ни слова, стоит тишина до тех самых пор, пока в комнату не войдет слуга и не скажет, кто это. Если случайный прохожий, мы начинаем смеяться, главным образом над собственными страхами».
Для Кэмпиона эта постоянная жизнь иод угрозой гибели кончилась в июне 1581 года, когда его в конце концов схватили (Персонс успел бежать из Англии, и еще долгое время имя его вдохновляло любой заговор против Елизаветы). После нескольких месяцев допросов и пыток он вместе с еще двумя священниками поднялся в декабре того же года на плаху.
Сильный дождь превратил землю в сплошное месиво. Охваченная смутным ропотом толпа тревожно ожидала развязки кровавой драмы. К людям один за другим обратились Кэмпион, Шервин и Брайент, этот юный визионер, самый вид которого – «невинное лицо ангела» – потряс зрителей выражением какого-то глубокого покоя.
Все трое стояли на телеге прямо под виселицей; через шеи у них были перекинуты веревки. Это был последний миг их жизни. Они молились, и толпа молилась вместе с ними. Лошади рванули, из-под ног у осужденных ушла опора, и петли туго натянулись. Но к шее Брайента ее подвязали как-то неправильно, и когда телега отъехала, петля соскользнула на подбородок, так что, испытывая неимоверную боль, он все еще жил.
Почти сразу же веревку перерезали, и палач принялся методично расчленять тела, как того требовал принятый ритуал казни изменника. Но Брайент, оказывая отчаянное сопротивление, пытался подняться на ноги и, даже когда ему разворотили живот и кишки вывалились наружу, продолжал «в полном сознании» цепляться за жизнь. Потрясенная нечеловеческой силой духа юного священника толпа прихлынула ближе. Людям предстало чудо: умирающий, фактически растерзанный на части человек побеждает смерть.
Палач делал свое дело. У трупов отсекли головы, затем четвертовали, и останки насадили на шесты в местах, где обычно собирались столичные жители. Жуткое зрелище должно было послужить леденящим кровь предупреждением против измены, но оказалось, помимо того, словно бы откровенным призывом к идолопоклонничеству. Часть четвертованного тела Кэмпиона выставили у ворот центральной части города – Сити. Кто-то отрезал палец, что заставило дворцовые службы предпринять настойчивые усилия к поискам преступника. Ибо эта казнь отличалась от всех предыдущих, жертвами которых становились католические священники и простые верующие. Не прошло и нескольких дней, как по всей стране распространились слухи о жестокости и фанатизме королевы, а защитники католицизма в Англии и за ее пределами постарались, чтобы имена жертв сделались известны как можно шире.
В больших количествах появлялись статьи, памфлеты, карикатуры, направленные против королевы Елизаветы и ее беспощадных прокуроров. В одной публикации говорилось о «Нортоне-Костоломе» – изобретателе какой-то особенно страшной дыбы. Слышали, как Нортон якобы хвастал тем, что он растянул Брайента так, что у того одна нога сделалась длиннее другой, а Кэмпиона держал на дыбе целую ночь, едва не разорвав его на части (Нортон, которого и самого постоянно преследовали какие-то «семейные невзгоды», тяжело переживал свою дурную славу и в оправдание себе писал, что всегда действовал, только следуя приказу).
Призраки казненных священников оказались страшнее, чем все их проповеди и мессы. Рассказы об их мученической доле разносились устно и печатно и вкупе с нападками на королеву и двор привели к еще более массовому переходу людей в католическую веру. Чтобы хоть как-то противостоять этому, власти выпустили целый ряд официальных документов, в которых всячески подчеркивалось милосердие и добронравие Елизаветы, и в частности, обращалось внимание на то, что она дарует помилование многим приговоренным к смерти. Но эти заявления не могли рассеять тяжелого впечатления от недавних казней, особенно за границей. «Есть люди, пьющие кровь так же легко, как дикие звери – воду» – так отзывался о советниках английского двора один европейский иезуит. А во главе их, добавлял он же, стоит злобная, кровожадная королева Англии.
Как раз в это время ее донимала сильная боль в ноге, что вместе с обескураживающей новостью о военных неудачах повстанцев и поддерживающих их английских войск во Фландрии заставило королеву весьма неласково встретить испанского посла Мендосу, когда тот попросил аудиенции. Мендосу провели в личные покои Елизаветы в Ричмонде, где она в окружении двух членов Совета и трех фрейлин восседала под королевским балдахином.
Обычно, принимая иностранных послов, Елизавета спускалась с возвышения, делала шаг навстречу гостю и, протягивая руку для поцелуя, изысканно приветствовала его на итальянском: «Sia il ben venuto, signor ambasciatore» – «Добро пожаловать, господин посол!» На сей раз при появлении Мендосы Елизавета даже не пошевелилась и, словно бы не замечая его, продолжала разговор с приближенными, а когда все же соизволила повернуться к нему, заговорила, не поприветствовав, о том, как досаждает ей боль в ноге, не утихающая уже долгое время.
Обескураженный таким приемом, Мендоса все же проглотил обиду. Он снял шляпу и, вежливо поклонившись, сказал, что, хотя этой аудиенции он добивался необычайно долго – слишком долго, на его взгляд, – он готов подождать еще, лишь бы не досаждать ее величеству делами, когда ей так плохо. Имея в виду сложившиеся обстоятельства, Мендоса проявил максимум любезности. Действительно, королева день за днем отказывала послу во встрече, и только сегодня в полдень ему неожиданно дали знать, что Елизавета примет его через два часа. В это время он находился в десяти милях от дворца, однако же немедленно сорвался с места, и что же? – трое здоровенных офицеров охраны и вслед за ними лорд-камергер сказали ему, что он опаздывает.
Мендоса замолчал, ожидая, что королева поблагодарит его, как обычно, за сочувствие, но Елизавета не сказала ни слова, лишь провела ладонью по больному бедру.
«Что там насчет письма, которое вы получили от Его Величества?» – заговорила она наконец.
Мендоса протянул ей послание от Филиппа II. По мере чтения Елизавета явно выказывала все большее раздражение, ибо король обвинял ее в агрессивности и провокациях. Дочитав до конца, королева надменно заявила, что, если бы она действительно решила затеять свару с Испанией, королю Филиппу пришлось бы мобилизовать весь свой флот, отозвав его от иных дел.
На что Мендоса невозмутимо ответил, что могучий испанский флот способен взять верх над любым противником, как бы силен тот ни был. И далее представил целый перечень претензий к английской короне: Елизавета снабжает Алансона деньгами, которые позволяют ему вести боевые действия против испанцев в Нидерландах; английские пираты перехватывают торговые суда Испании; Дрейк так и не вернул награбленное. «Чего же еще? – прямо спросил посол. – Следующий шаг – открытое объявление войны».
Елизавета, не дав себе труда даже задуматься, раздраженно ответила, что ей ничего об этом не известно. И вообще она не понимает, о чем идет речь.
«Как? – изумился Мендоса. – Ведь мы с Вашим Величеством в свое время добрых три с половиной часа говорили на эти темы». – Быть может, она «лучше будет слышать, если заговорят пушки»?
Если он собирается шантажировать ее, Елизавета грозно выпрямилась на своем возвышении, она отправит его туда, где он и слова произнести больше не сможет. Но в голосе ее не слышалось обычной решительности, и Мендоса не преминул отметить эту перемену.
Наверное, Елизавета сильно устала. Боль в бедре пульсировала немилосердно, а поскольку лекарства она ненавидела, то и избавиться от страдания не представлялось возможным. Но это недуг физический, а помимо того навалились и худшие беды. Ситуация в Нидерландах не давала покоя, подталкивая к началу настоящей войны и истощая казну. Императивы внешней политики постоянно сталкивались с интересами подданных, которые она воспринимала как никогда остро. Окружающие ее мужчины, все более навязчивые в своих советах и непостоянные в своих взглядах (сказываются возраст и сложная политическая ситуация), обступают со всех сторон, недовольные тем, как она пользуется их жесткими рекомендациями. Сесил, говоря о тяжелом положении, сложившемся в Англии, грустно покачивает головой, Уолсингэм настаивает, чтобы Елизавета нанесла решительный удар по католикам, Лестер постоянно сетует на растущее количество нонконформистов и нежелание королевы взглянуть в лицо угрозе, которую они представляют. «Пусть хоть Всевышний откроет ей глаза!» – пишет он Уолсингэму, умоляя Бога сделать то, чего не могут добиться приближенные.








