Текст книги "Гёте. Жизнь и творчество. Т. I. Половина жизни"
Автор книги: Карл Отто Конради
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 45 страниц)
Знакомые и гости.
С Лафатером и Базедовом на Лане и на Рейне
В разнообразных связях, ведущих в мир, недостатка не было. Подобно Шёнборну, который сделал все, чтобы во время своего путешествия ближе познакомиться с автором «Гёца фон Берлихингена», поступали и другие. Всякий, кто тогда участвовал в литературной жизни и интересовался новыми веяниями, стремился, проезжая через Франкфурт, познакомиться с молодым автором, о котором столько говорили и писали. Дом «К трем лирам» принимал гостей, приходивших ради сына, среди них и знаменитостей. Старые друзья существовали, как и прежде: Гердер, Мерк, которому было рукой подать из Дармштадта, Ленц, присылавший из Страсбурга рифмованные эпистолы. «Милый Гёте, из друзей первейший!» – так писал поэту его ровесник, сам уже ставший известностью после выхода в свет его «Домашнего учителя» и «Комедий в стиле Плавта» (1774) в феврале 1775 года.
В родном городе среди знакомых также были единомышленники. Генрих Леопольд Вагнер жил там с 1774 года. Тоже юрист и «добрый малый», как Гёте писал позднее. «Человек неглупый, способный и довольно образованный, он к тому же был полон благих стремлений, и мы его не чурались. Мне он был очень предан, и я, никогда не делая тайны из своих замыслов, рассказал ему о некоторых наметках для «Фауста», в первую очередь о трагедии Гретхен. Он запомнил сюжет и воспользовался им для своей пьесы «Детоубийца» (3, 509—510). Фридрих Максимилиан Клингер родился во Франкфурте в бедной семье, Гёте рекомендовал его профессору Хёпфнеру, своему другу из Гисена, и оба потом его поддерживали. «Он очень трудоспособный, талантливый и добрый человек, а домашние его обстоятельства оставляют желать много лучшего, найдите для него слова поддержки и утешения…» (письмо Хёпфнеру, апрель 1774 г.). Портрет Клингера, который Гёте уже стариком воспроизвел в «Поэзии и правде», также исполнен симпатии к другу юности, позднее известному писателю – автору пьесы «Буря и натиск», давшей название целому литературному течению. Иоганн Андре из близлежащего Оффенбаха стал известным композитором. В 1773 году во Франкфурте состоялась премьера его оперетты «Гончар». Гёте доверил ему создание песен к «Эрвину и
263
Эльмире», в сентябре 1773 года в родном городе с успехом пошла эта «Пьеса с музыкальными номерами». Филиппа Кристофа Кайзера, сына органиста Катариненкирхе, он также считал значительным музыкантом. Позднее поручил ему сочинять музыку к «Джери и Бетели» и даже попытался уговорить композитора, слывшего чудаком, переселиться в Веймар.
Среди тех, кто бывал в доме и наблюдал образ жизни этой «гениальной и безумствующей богемы», были, видимо, и такие, которым все это представлялось достаточно странным. Вряд ли и папаше Гёте мог нравиться подобный стиль: литература начала XVIII века была ему куда ближе, чем поиски «гениев», к тому же он, возможно, еще надеялся, что сын вернется к мысли о солидной юридической карьере. Но так или иначе, он мирился с этим положением, принимал в своем доме гостей, приходивших к сыну, конечно, был рад его славе, помогал как специалист в адвокатских делах. А если Вольфганга не было в городе, полностью брал их на себя.
Что–то от «необузданной гениальности» проявилось и в путешествии по Лану и Рейну, которое Гёте предпринял летом 1774 года вместе с Лафатером и Базедовом. С Иоганном Каспаром Лафатером, теологом из Цюриха, который был старше его на восемь лет, Гёте находился в оживленной переписке уже с августа 1773 года. Швейцарец был в восхищении: «Я поражен несравненным дарованием господина Гёте; поистине он не просто обладает гениальностью, он являет собой гения первой величины» (письмо к издателю Дайнету от 11 июля 1773 г.). Теперь он решил пройти курс лечения в Бад–Эмсе. Но это путешествие из далекого Цюриха имело еще одну цель – встретиться с друзьями, знакомыми и читателями, внимание которых он привлек к себе своими «Перспективами в вечности» (1768 г. и сл.), фантазией верующего о жизни после смерти. (Между прочим, за год до этого Гёте опубликовал во «Франкфуртских ученых известиях» весьма сдержанную рецензию на это произведение.) Помимо этого, Лафатер собирался продолжить свои штудии в области физиогномистики и описать их результаты. Лафатер вполне серьезно полагал, что лицо и фигура человека дают возможность определить своеобразие его характера. Поэтому он взял с собой молодого художника Георга Фридриха Шмоля, который должен был делать необходимые в работе зарисовки. В постоянном и неутомимом стремлении завоевать
264
влияние и использовать его для того, чтобы громогласным словом проповедника призвать к тихой молитве, путешествовал Лафатер по стране, наслаждаясь своей славой и стараясь ее приумножить.
Его письма к Гёте, автору «Письма пастора» и обожаемого «Гёца фон Берлихингена», были с самого начала выдержаны в тоне восторженной дружеской преданности, за которой ощущался убежденный и активный проповедник христианства. Что касается Гёте, то из письма Лафатера от 30 ноября 1773 года мы узнаем о его решительном заявлении: «Я не христианин». Нет ничего удивительного в том, что первое сохранившееся письмо Гёте к Лафатеру и его другу Пфеннингеру от 26 апреля 1774 года касается вопросов веры. Весьма своеобразное содружество: с одной стороны, богослов Лафатер, для которого нет иного откровения, кроме библейского, нет иного пути к спасению, как путь Христа; с другой стороны – Гёте, который хотя и верит в божественность мира, но уже в эти молодые годы давно преодолел представление о потустороннем боге и потустороннем спасении и в живой действительности видит божественное природное начало. Эту уверенность больше уже не могла поколебать идея христианского бога и христианского Спасителя. Многоголосым был для него хор, в котором звучала мелодия бога. «А ты все хочешь убедить меня свидетельствами! Зачем они? Разве нужно мне свидетельство того, что я есть? Того, что я способен чувствовать? Я ценю и страстно люблю только те свидетельства, которые доказывают мне, что тысяча и один человек до меня чувствовали именно то, что укрепляет меня и дает мне силы. И это слово людей есть для меня слово божье, будь то священники или блудницы, которые его собрали и превратили в канон или же рассеяли по миру как фрагменты. И с глубоким чувством я обниму как брата Моисея! Пророка! Евангелиста! Апостола, Спинозу или Макиавелли […] (письмо Лафатеру и Пфеннингеру от 26 апреля 1774 г.).
Когда Лафатер в конце июня приехал во Франкфурт, Гёте был рад личному знакомству и возможности общения с ним. Разумеется, швейцарский проповедник познакомился также с Сусанной фон Клеттенберг, благочестивой девицей. С матерью Гёте он сразу же нашел общий язык. Первые сохранившиеся письма советницы Гёте к Лафатеру были написаны после этого посещения. «Тысячу раз благодарю Вас за посещение нашего дома, мой милый, дорогой сын… Я даже не
265
смогла попрощаться с Вами, так полна была моя душа… никогда, никогда Ваш образ не поблекнет в моем сердце… Я должна перестать писать, я плачу. Я чувствую себя такой покинутой, дом как будто вымер. Еще раз – будьте здоровы. Катарина Элизабета Гёте». Во втором письме от 26 августа 1774 года она подробно описывала смерть фрейлейн фон Клеттенберг. («Я знаю, я ее еще увижу, но теперь, теперь мне так ее недостает!»)
Между тем Шмоль рисовал портреты. Гёте тоже уговорили принять участие в создании этого труда, который вышел в 4–х томах в течение 1775—1778 годов – «Физиогномики» Лафатера («Фрагменты физиогномики, предназначенные для того, чтобы способствовать познанию человека и любви к человеку»). Это было солидное издание большого формата с силуэтами, гравюрами и текстами к ним. Может быть, не каждый, кто рассматривал портреты, был безусловно согласен с более чем смелыми комментариями к ним, хотя все в целом было интересно и смотреть, и читать. Там, где надо было изобретать, например, когда речь шла о древних, портретист с помощью фантазии старался интерпретировать имевшееся изображение. Гёте проявил большое усердие в этой работе, делал рисунки и силуэты, редактировал тексты и направлял их к лейпцигскому издателю Рейху. То, что он написал, например, к характеристике внешности Клопштока, звучало так: «Эта нежная линия лба означает чистоту помыслов, его высокий взлет над глазами – своеобразие и тонкость; нос чуткого наблюдателя; в линии рта приветливость и точность, в переходе к подбородку – уверенность. Над всем обликом царит невыразимый покой, чистота и умеренность».
«Физиогномика» имела громадный успех далеко за пределами Германии. Фотографии еще не существовало. Силуэты были в моде, друзья и влюбленные дарили их друг другу, стремились отгадать по внешности характер человека. И конечно, иногда старались придать лицу определенную характерность.
Проведя во Франкфурте несколько дней, Лафатер поехал в Висбаден, оттуда в Эмс. И Гёте не мог отказать себе в удовольствии его сопровождать. Это было то самое путешествие, во время которого, согласно дневнику Лафатера, Гёте «много говорил про своего Вечного жида» и «рассказывал о Спинозе и его произведениях» (28 июня 1774 г.).
Вернувшись во Франкфурт, Гёте встретился еще
266
с одной знаменитостью, с известным педагогом той эпохи Иоганном Бернгардом Базедовом. Он путешествовал, стремясь достать средства для создания нового воспитательного учреждения, которое затем действительно открыл в Дессау в конце 1774 года, под названием «Филантропинум». Впоследствии Гёте признавал важность тех педагогических задач, которые ставил Базедов: развитие активности самих учащихся и использование наглядных методов обучения, – однако принятая Базедовом система изображать предметы, расщепляя их на отдельные элементы («Об элементах», 2–е издание, 1774), вызывала в нем серьезные сомнения. Что до неотесанного поведения путешествующего педагога, то оно удивляло Гёте, некоторые возражения вызывала также крайняя небрежность его внешнего облика.
Но что бы там ни было, а эти дни и недели, проведенные вместе Гёте, Базедовом, Лафатером и Шмолем после 15 июля в Бад–Эмсе, где все объединились, а затем на Лане и Рейне, были наполнены вдохновением, непрекращающимися диспутами и живым ощущением творческой энергии. Еще в «Поэзии и правде» Гёте живо вспоминал о «гениальных безумствах» тех дней. В игре возникали стихи, он диктовал их в дневники, то всерьез, то шутя. («Вперед уверенно идем, / Раз Базедов правит рулем».) Проплывая мимо развалин старой крепости, Гёте сочинил четверостишие: «На старой башне в вышине / Героя благородный лик/ Корабль он видит на реке/ И дальше плыть велит». В причудливых книттельферзах увековечено «воспоминание о забавной трапезе в Кобленце»: «Вокруг Лафатер и Базедов/ Я наслаждаюсь бытием…» Еще одно четверостишие, ставшее поговоркой, вместе с ситуацией, когда оно возникло, автор увековечил в своей автобиографии: «Я сидел между Лафатером и Базедовом; первый поучал некоего сельского священника касательно темных мест откровения Иоанна, второй тщетно силился доказать некоему тугодуму–танцмейстеру, что крещение – обычай устарелый и в наше время смехотворный. Когда мы переехали в Кёльн, я написал кому–то в альбом: «Шли, как в Эммаус, без дорог. / В огне и в буре – трое. / Один пророк, другой пророк, / Меж них – дитя земное» (3, 526).
Однако важнейшим событием путешествия по Лану и Рейну, которое довело до Дюссельдорфа, была встреча с братьями Якоби, особенно с Фридрихом Генрихом (Фрицем) Якоби. В Дюссельдорфе сначала
267
разминулись, но затем встретились в Эльберфельде, где отпраздновали также свидание с Юнг–Штиллингом. Первое знакомство состоялось в кружке пиетистов, собравшемся в честь Лафатера. За этим последовал двухдневный визит в Пемпельфорт, загородный дом семейства Якоби, тогда еще в предместье Дюссельдорфа. Это были дни непрерывного доверительного общения. В нем участвовал и Вильгельм Гейнзе, автор только что появившейся стихотворной повести «Лайдион, или Элеузинские тайны», по поводу которой Гёте высказался в письме к Шёнборну от 4 июля 1774 года. Он писал, что эта штука, страстные, горячие мечтания похотливых граций, оставляет далеко позади Виланда и Якоби. Никто в те времена не требовал в литературе такой свободы для чувственности, эротики и страсти, как этот самый Гейнзе (его роман «Ардингелло» появился лишь в 1787 году); ему приходилось с трудом пробивать себе путь, временами он писал под псевдонимом Рост. Под тем же именем он редактировал в Дюссельдорфе журнал Георга Якоби «Ирис».
После Пемпельфорта отправились вместе в замок Бенсберг в Бергише и затем в Кёльн. Дружеские беседы во время этого путешествия навсегда остались в памяти Гёте и Фрица Якоби. Когда Гёте писал «Поэзию и правду», Якоби напоминал 28 декабря 1812 года: «Смотри не забудь описать наши посещения дома Ябаха в Кёльне, а также замка в Бенсберге; а помнишь ту беседку, где ты рассказывал мне о Спинозе, это было замечательно; зал в гостинице «Цум Гайст», откуда мы смотрели, как месяц восходит над Зибенгебирге, а ты сидел на столе и читал нам в темноте стихи, романс: «То был соперник, смелый…» – и другие. Незабываемые часы, незабываемые дни! В полночь ты снова пришел ко мне. Душа моя как будто бы вновь родилась. С того момента я знал, что связан с тобой на всю жизнь».
В «Поэзии и правде» (рассказ об этих днях не вполне надежен хронологически) есть такое воспоминание: «Лунный свет дрожал над широкой гладью Рейна, и мы, стоя у окна, как будто качались взад и вперед на широких волнах полноводной реки» (3, 531).
Загадочные и таинственные дружеские узы
Гёте и братья Якоби. До сих пор это было напряженное взаимонепонимание. Критические выпады Гёте
268
против них и Виланда звучали надменно в стремлении утвердить свои собственные позиции. Правда, с Бетти, женой Фридриха, он находился с 1773 года в любезнейшей переписке. И еще один человек служил связующим звеном через все раздоры – Иоганна Фальмер, тетка братьев Якоби: 1772—1773 годы она прожила во Франкфурте и заслужила симпатию Гёте. И вот теперь, в конце июля 1774 года, личная встреча уничтожила разом все недоразумения и противоречия. Возник непосредственный контакт, сразу же установилось взаимное доверие, каждый чувствовал, что можно быть самим собой, находясь в обществе единомышленников, ничего не опасаться. Конечно, здесь играл свою роль и тот стиль «чувствительного общения», который был свойствен эпохе.
Вряд ли мы когда–нибудь сумеем ответить на вопрос, как могла столь внезапно возникнуть такая страстная дружба. Можно предположить, что главной точкой соприкосновения стала яркая эмоциональность и необычайная чуткость к душевному состоянию партнера. Доверие к собственной субъективности и субъективности партнера без потребности в поучениях и стремлении убедить в своей правоте – об этом сохранилось много свидетельств разных лет. «Ты почувствовал, что для меня блаженство быть предметом твоей любви. О, это замечательно, что каждый надеется получить от другого больше, чем дает ему сам», – писал Гёте по возвращении своему новому другу (13—14 августа 1774 г. [XII, 151]). А Фриц Якоби в письме к Софи фон Ларош: «Гёте – это тот человек, к которому стремилось мое сердце. Он в состоянии выдержать, вынести весь жар моей души» (10 августа 1774 г.). И ретроспективно, спустя почти сорок лет в «Поэзии и правде»: «Между нами не обнаруживалось разногласий на почве понимания христианства, как с Лафатером, или на почве дидактики, как с Базедовом. Мысли, которыми делился со мной Якоби, возникали непосредственно из его чувств, и как же я был поражен и растроган, когда он с безусловным доверием открыл мне глубочайшие запросы своей души» (3, 529).
И тут прежде всего прозвучало имя Спинозы. Незабываемо, как вспоминал Якоби, говорил о нем Гёте, видимо не входя в подробности, иначе, надо думать, они вновь стали бы чужими. Лишь много позднее оба мыслителя разошлись, и как раз из–за Спинозы. Спинозианство в 1774 году давно уже было спор–269
ным понятием, так как оно расходилось с христианством в представлении о боге. Уже говорилось о том, что опубликованный Якоби гимн Гёте «Прометей» «явился искрой для взрыва, обнажившего самые потайные отношения между достойнейшими людьми…» (3, 542). Прочитав «Прометея», Лессинг высказался позитивно о пантеизме Спинозы. Но тот, кто выразил симпатию к философу из Нидерландов, попадал под подозрение как атеист. Вообще–то говоря, это было бессмыслицей, потому что Спиноза (1632—1677) самым определенным образом высказался за идею бога (тезис № 14 его «Этики»: «Кроме бога, никакой иной субстанции не может существовать и никакая иная субстанция не может быть воспринята»). Но это не означало подтверждения христианского бога. Уже Пьер Бейль в своем «Историческом и критическом словаре» (1738) обвинил Спинозу в атеизме, надолго опередив общественное мнение. Когда студент Гёте записал в свои «Эфемериды» мысль, близкую к Спинозе («Говорить о боге и о природе вещей отдельно…» – см. с. 115 наст. книги), он закончил неким выпадом против спинозианства, который, впрочем, был всего лишь данью господствующим представлениями.
Для Спинозы бог – это всеобщая сущность, всеобщая основа существующего. Продолжение мысли, материи и духа (которые различал Декарт), все вещи, идеи есть для него составные части, модификации одной субстанции, божественной. Следовательно, основа отдельных вещей заключена не в них самих, а в этой самой субстанции. (Только она, бог, заключает свою основу в самой себе (является causa sui). Все прочее сущее относится, таким образом, к сущности субстанции, которая в нем проявляется. «Все, что есть, есть в боге, и ничто не может быть или быть понятым без бога» (тезис № 15 «Этики»). Этот взгляд с полным правом можно было назвать пантеизмом. Совершенно очевидно, что мир и природа получают здесь большее значение, чем до сих пор. То, что бог включается в мир, стирает различие между ними. Гердер признавал уже в 1769 году: «Спиноза считает, что все существует в боге […], это значит, что бог невозможен без мира, а мир невозможен без бога». Все это ни в коей мере не сбивало Гёте с толку в его усилиях составить собственное философски–религиозное представление о мире, которые он предпринимал с момента возвращения из Лейпцига в 1768 году.
Хотя в 1773—1774 годах Гёте не раз почтительно
270
упоминал имя Спинозы, это, однако, не значит, что такие сложные произведения, как «Богословско–политический трактат» (1670) и «Этика, изложенная по методу геометрии» (1677), были им основательно изучены. Так или иначе, но идея необходимости разделения общественных культовых отправлений и приватной проблемы вероисповедания, которую высказал Гете в диссертации, написанной в Страсбурге и потом утерянной, имелась и в трактате Спинозы. Видимо, многие мысли Спинозы имели для Гёте неотразимую привлекательность: убедительная идея идентификации бога с природой, спокойная, неоспоримая строгость и точность в аргументации этики, которая захватывала читателя, необычайная ясность понятий, например в перечислении аффектов (3–я часть «Этики»). Большое впечатление производила также достойная, простая и гордая жизнь философа, который зарабатывал свой хлеб шлифовкой оптических стекол. «Как бы то ни было, он успокоил мои разбушевавшиеся страсти, и словно бы в свободной и необъятной перспективе передо мной открылся весь чувственный и весь нравственный мир […]. Все уравнивающее спокойствие Спинозы резко контрастировало с моей все будоражащей душевной смутой…» (3, 530).
Если вспомнить жалобы на покинутость и одиночество, которыми переполнены письма Гёте тех лет, то можно себе представить, что для него означала эта нежданная дружба с Фрицем Якоби. Продолжительное пребывание друга во Франкфурте в начале 1775 года укрепило их отношения. Правда, дружба всегда оставалась под угрозой из–за различия принципиальных позиций по религиозным и мировоззренческим вопросам. Это обнаружилось в 1785 году, когда дело дошло до серьезных дискуссий, касавшихся Спинозы. Со всей остротой противоречия проявились в 1811 году, когда Якоби издал свой трактат «О божественных вещах и их откровении», где он объявлял единственной формой божественного откровения – откровение духа, который есть «сверхъестественное в человеке»; природу же бог не открывает. Это шло вразрез с убеждением Гёте, согласно которому существует бог–природа. Он точно определил расхождение позиций, когда объяснял, что, идя по пути, определенному Якоби, «его бог все больше обособлялся от мира, тогда как мой все больше с ним сливался» (письмо к Шлихтегролю от 31 января 1811 г.). Такие разногласия омрачали дружбу, но не могли ее совсем разрушить, слишком
271
дороги были живые воспоминания юности.
В те дни конца июля 1774 года братья Якоби сопровождали путешественников до Кёльна. В середине августа после новой поездки в Эмс Гёте вернулся домой. Среди тех, кто посетил дом Гёте в ту осень, был и знаменитый Клопшток. Он был на 25 лет старше, имя его давно уже пользовалось широчайшей известностью, имя поэта, создавшего «Мессиаду», стихи, поражавшие силой чувства, вдохновенные гимны в свободных ритмах, безукоризненно строгие оды, подобных которым еще не было в Германии. В доме молодого гения Клопшток пробыл с 27 по 29 сентября. Это стало событием, которое было отмечено даже в печати. Вполне понятно, что автор «Гёца», «Клавиго» и «Вертера», только что получивших известность, воспринял этот визит как поддержку и ободрение. Многие тогда уже понимали значение Клопштока в том смысле, как Гёте показал его позднее в «Поэзии и правде»: с появлением Клопштока «неминуемо должна была прийти пора, когда поэтический гений себя осознает, создаст для себя соответствующие условия и положит начало своей независимости и достоинству» (3, 334). Гёте сопровождал Клопштока в путешествии из Гамбурга в Карлсруэ (где двор все–таки не сумел его удержать) – вероятнее всего, до Дармштадта. По–видимому, на обратном пути Гёте написал большой гимн под названием «Бравому Хроносу». В подзаголовке пометка – «В почтовой карете, 10 октября 1774 года». Совершенно необычно выглядит первая строфа: логическая связь предложений отсутствует, слова нагромождаются, вслед за непосредственными впечатлениями возникает ощущение полной адекватности выражения тем событиям и чувствам, о которых говорится. Во всем творчестве Гёте мы найдем не много мест, где грамматические нормы «взрываются» с такой решительностью.
Эй проворнее, Хронос!
Клячу свою подстегни!
Путь наш теперь под уклон.
Мерзко глядеть, старина,
Как ты едва плетешься.
Ну, вали напролом,
Через корягу и пень,
Прямо в кипящую жизнь!
(Перевод В. Левика – 1, 91)
К «бравому» Хроносу Гёте обращается как к кучеру. Здесь он выступает как бог времени (Хронос) и
272
отец богов (Кронос) одновременно. Гёте призывает его действовать энергично и без промедления. Уже в последней строчке этой первой строфы прямо говорится о том, что езда в экипаже символизирует путь жизни. Итак, перед нами стихотворение, каких много в поэзии Гёте, и многое в нем можно рассматривать как девиз всей жизненной позиции Гёте: «Ну же, не медли, / Бодро и смело вверх!» Слова эти, впрочем, легче сказать, чем претворить в действие, особенно для человека, не отягощенного заботами и не знающего нужды. Очень может быть, что пятая и шестая строфы, где автор, находясь на вершине жизни, мечтает о смерти: «До того, как меня, старика, / Затянет в болото, / Беззубый зашамкает рот, / Завихляют колени», отражают некое разочарование, порожденное в юном Гёте обликом стареющего Клопштока. След этого впечатления сохранился и в «Поэзии и правде».
Что до гимна, то его финальные строки звучат победоносной уверенностью в своих силах:
Дуй же, дружище, в рог,
Мир сотрясай колымагой!
Чтобы Орк услышал: властитель едет,
Чтобы внизу со своих седалищ
Привстали могучие.
(11, 92).
Какая уверенность в себе, какое стремление чувствовать себя победителем после прекрасно прожитой жизни, победителем, которому оказывают почести владыки мира! Пятнадцать лет спустя это показалось Гёте слишком большой самоуверенностью. Для издания в 1789 году в собрании сочинений он изменил это место, ослабил накал, смягчил на веймарский манер, лишил выразительной силы:
Чтоб Орк услыхал: мы едем!
Чтоб нас у ворот
Дружески встретил хозяин.
Клопшток беседовал с Гёте не столько о поэзии, как можно было ожидать, сколько «об иных искусствах, которыми он занимался как любитель» («Поэзия и правда»). Разговор зашел и о катании на коньках, которое Клопшток прославил в оде «Бег по льду». С некоторых пор и Гёте проникся восторгом к этому прекрасному «виду движения», с удовольствием ка–273
тался на коньках и позднее в необычайно наглядных образах описал это занятие как аллегорию движения жизни. Это стихотворение – «Песня о жизни на льду» (датировка не совсем точная, возможно, что оно было написано позднее, веймарской зимой 1775—1776 годов, – так же как и гимн «Бравому Хроносу», представляет собой нечто в высшей степени характерное для поэзии Гёте.
ПЕСНЯ О ЖИЗНИ НА ЛЬДУ
Беззаботно смотришь на гладь
И видишь, умелой рукой
Там тебе не проложен путь.
Сам пробивай себе путь!
Не бойся, милый дружок.
Треск еще не провал!
А провал не на гибель тебе!
(Перевод Н. Берновской)
Здесь, как и в гимне о Хроносе, жизненный путь показан непосредственно и в то же время особый случай отражает нечто общезначимое. При этом смысл отдельных жизненных поворотов и их образного воплощения отнюдь не определяется неким кодексом предусмотренных понятий, он непосредственно раскрывается в поэтическом созерцании, каждый раз становится его открытием.
«Подумай о том, дорогой, что начало и конец всякого писания есть воспроизведение мира, окружающего меня, с помощью внутреннего мира, который все в себя вбирает, перемешивает, пересоздает и вновь отдает в своеобразной форме, в ином виде. Это останется вечной тайной, слава богу, я не собираюсь раскрывать ее бездельникам и болтунам» (письмо Ф. Якоби от 21 августа 1774 г.).
Что вбирает в себя взгляд поэта, как он эти впечатления толкует, какое значение им придает – это, разумеется, определяется личностью поэта, его жизнью, его окружением и опытом. Всегда остается открытым вопрос, было ли бы вообще воспринято то или иное явление и как бы оно было воспринято в условиях другой жизни, другого опыта; этот вопрос стоял тогда, стоит и теперь.
«Сам пробивай себе путь!» – обращается автор «Песни о жизни на льду» к себе самому и к другим. Придать мужества тем, для кого еще не проложен путь, чтобы они могли уверенно вступить на него. Но кому
274
предназначен этот ободряющий призыв? Может ли он сейчас, как и тогда, иметь значение для тех, кто в силу обстоятельств своей эпохи и жизни не имел или не имеет возможности сам определять свой жизненный путь? Если подумать, например, о несчастной жизни Якоба Михаэля Рейнхольда Ленца и его неудачах в Веймаре – разве это не будет доказательством того, как ограничены возможности подобных призывов? Разве они не прозвучат цинично? Нет, конечно, Гёте не имел в виду беспомощных и обойденных судьбой, конечно, не хотел отделаться от них таким образом. Для таких и строки из гимна «Бравому Хроносу» должны были звучать лишь как прекрасные слова, не имеющие отношения к их собственной жизни: «Далеко вширь и ввысь, / Жизнь простерлась кругом. / Над вершинами гор / Вечный носится дух, / Вечную жизнь предвкушая» (1,91).
Эти и подобные стихи надо одновременно увидеть и понять еще и с другой точки зрения. В них отразился высший накал оптимизма «бурных гениев». Он переходит через все известные и предполагаемые пределы. Из этого чувства рождаются проекты желаемой жизни, которые не могут быть измерены аршином обыкновенности. Поэзию вообще нельзя вычислить в ее соотношении с реальностью. Правда, при такого рода «сверхмужественных» пожеланиях, признаниях, требованиях всегда остается открытым вопрос о том, в какой мере, если вспомнить слова Макса Фриша, сказанные о стихах Брехта, они способны устоять под натиском мира, в который брошены.








