Текст книги "Гёте. Жизнь и творчество. Т. I. Половина жизни"
Автор книги: Карл Отто Конради
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 45 страниц)
521
Но вот он там же имел высшее доказательство своего «attrattiva» – дара привлекать все сердца: когда сын Альбы, Фердинанд, встал на его сторону. Так на пороге смерти у него была новая возможность укрепиться в исповедуемых им воззрениях. На вопрос Фердинанда, разве не предостерегали его друзья, Эгмонт сознается: «Меня не раз предостерегали» (4, 339) – и добавляет: «Человек думает, что сам творит свою жизнь, что им руководит собственная воля, а на деле сокровенные силы, в нем заложенные, неудержимо ведут его навстречу его судьбе» (там же). «Легкомысленная вера в собственные возможности» (по словам Шиллера) и уже упоминавшиеся здесь соображения политического порядка привели его на аудиенцию к Альбе, способствовали его гибели. Эгмонта уничтожила историческая сила. И ей Гёте также присвоил эпитет «демонической», когда он разъяснял в «Поэзии и правде»: «Демоническое начало, с той и с другой стороны участвующее в игре, конфликт, в котором гибнет достойное и торжествует ненавистное, надежда, что отсюда возникнет нечто третье, всем желанное, – вот что снискало пьесе, правда не сразу же после ее появления, но позднее и вполне своевременно, благоволение публики, которым она пользуется и поныне» (3, 651).
Это «третье» выявляется ближе к концу трагедии. Лишь в качестве видения, вкупе с разъясняющими словами Эгмонта, возникает желанное, ожидаемое: воплощенная «свобода», сплочение народа и героя, победа над чужеземными угнетателями. Благодаря этому видению Эгмонт поверил в то, что его гибель имеет смысл, что уже отнюдь не свидетельствует о безразличном желании смириться с судьбой («Больше я не буду жить, но я жил» – 4, 338). «Моя кровь и кровь многих благородных мужей. Недаром пролилась она. Шагай по ней! О, храбрый мой народ! Богиня победы летит впереди!» (4, 341). И видение, и то, как Эгмонт истолковывает его, не имеют отношения к реальности, это лишь выражение надежды, желаемого. Ведь на самом деле бюргеры (в гётевском «Эгмонте») не стали действовать, не последовали призыву Клэрхен и победоносная борьба с чужеземцами так и не началась. Испытывая все увеличивающийся гнет, бюргеры, какими они предстают в четырех явлениях пьесы (I, 1; II, 1; IV, 1; V, 1), из–за своей разобщенности вообще не проявили способности к сплоченным действиям, да и к тому же призывы агитирующего их Фансена говорили вовсе не о той свободе, о которой мечтал Эгмонт.
522
Идеал человека, который гонит от себя тревогу и живет вне современного ему мира, который следует своему внутреннему голосу или зову направляющей его поступки силы («И вверяет гибель и спасенье / Горним силам» – так закончил Гёте стихотворение «Морское плаванье» – 1, 93) ; идеальный образ стоящего у кормила власти дворянина, который ощущает собственную связь с народом и в ком народ узнает свои черты… – разве гибель героя и видение, означавшее, что его желания исполнились, говорят о том, что для Гёте, обитавшего в Веймаре и накопившего самостоятельный жизненный опыт, подобное завершение пьесы могло быть лишь пожеланием, но вовсе не реальностью? Он писал 21 ноября 1782 года Кнебелю: «Если ты не желаешь возвращаться, пока не воцарится здесь гармония […], тогда я тебя лишусь навечно».
Рассуждая по поводу своего «Эгмонта» в «Поэзии и правде», Гёте высказал основополагающие идеи о демоническом начале. В преклонном возрасте он охотно пользовался этим и родственными ему понятиями, чтобы обозначить то, что, по его представлению, недоступно обычному человеческому восприятию. Он говорил о «демоническом начале», о «демоне», также и о «демонах», причем эти понятия могли обозначать разное. В стихотворном цикле «Первоглаголы. Учение орфиков» слово «демон» (или «божественная сила», «божество» – без конкретизации, какое именно божество. – В. Б.) предпослано стихотворению, которое завершается строками: «Всему наперекор вовек сохранен / Живой чекан, природой отчеканен» (1, 462). Гёте разъяснял: «Демоническое здесь – необходимая, выраженная непосредственно при рождении, ограниченная индивидуальность человека, самое характерное, неповторимее, чем индивидуум, даже при очень большой схожести отличается от любого другого». Следовательно, кроющаяся в каждом человеке сила, направленная на собственное воплощение – это «ядро личности», – и может быть названа «демоническим началом».
Гёте усматривал, что у некоторых выдающихся личностей эта способность к осуществлению собственной жизни, построению своей судьбы выражена особенно мощно и впечатляюще; он называл таких людей «демоническими натурами». Это было, по его мнению, заложено в Наполеоне «в большей мере, чем в
523
ком–либо другом», сюда он причислял также и герцога Карла Августа; и он был демонической натурой», «преисполненной жизненных сил и беспокойства настолько, что его собственное государство было ему тесно, но тесным для него было бы и самое обширное» (Эккерман, 2 марта 1831 г.). Точно так же отличал он лорда Байрона, прусского короля Фридриха II, Петра Великого. В том же разговоре с Эккерманом он, однако, настаивал на том, что демоническими можно называть лишь те натуры, в которых демоническое начало выражается «только в безусловно позитивной деятельной силе»; Мефистофель сюда не может быть причислен, ведь он «слишком негативен».
И о «демонах» Гёте порой говорил скорее в шутливом духе, но потом вдруг опять – явно всерьез, как свидетельствуют два места из переписки с Цельтером: «Это, как, впрочем, и многое другое, выпадает на долю демонов, которые вмешиваются в любые обстоятельства» (6 ноября 1830 г.). «Я осознаю, однако, и эту благосклонность демонов и уважаю мановения этих необъяснимых существ» (1 февраля 1831 г.). Самого же себя «демонической натурой» он не считал. «Моей натуре оно чуждо, но я ему (демоническому. – В. Б.) подвластен», – признался он Эккерману 2 марта 1831 года и дал кратчайшее определение тем сферам, где существуют эти не воспринимаемые органами чувств силы и проявления: «Демоническое – это то, чего не может постигнуть ни рассудок, ни разум».
Демоническое начало, как объяснял Гёте, проявляется «самым неожиданным образом […] и в природе – как видимой, так и невидимой. Есть существа, насквозь проникнутые демонизмом, в других действуют лишь отдельные его элементы» (Эккерман, 2 марта 1831 г.).
Однако он ни в коей мере не возводил демоническое начало в принцип, определяющий существование мира и человеческой истории. Ссылаться на «демоническое начало» означало для него лишь то, что не все можно постигнуть рассудком или разумом. Но, правда, поскольку определение демонического основывается на чем–то, что со своей стороны считается непознаваемым, то даже и наивесомое слово не позволит лучше понимать это. Подобное понятие в принципе не позволяет избежать заведомо двусмысленного употребления. Объявлять исторические лица, деятельные, энергичные натуры обязательно «демоническими натурами» – что ж, тогда бы, ужасаясь и восхищаясь, нам
524
пришлось бы принимать за чистую монету все то, что следует подвергать критическому анализу и осознавать человеческим разумом.
С высоты своего возраста Гёте представлялось, когда он завершал «Поэзию и правду», будто у него давно, еще в молодые годы, сложилось это примечательное представление о демоническом начале. Размышляя об «Эгмонте», Гёте, правда, сформулировал свои мысли о некоем непознаваемом «нечто», однако и тут ему удалось лишь нанизать одно описание на другое: «Это нечто не было божественным, ибо казалось неразумным; не было человеческим, ибо не имело рассудка; не было сатанинским, ибо было благодетельно; не было ангельским, ибо в нем нередко проявлялось злорадство. Оно походило на случай, ибо не имело прямых последствий, и походило на промысел, ибо не было бессвязным. Все, ограничивающее нас, для него было проницаемо: казалось, оно произвольно распоряжается всеми неотъемлемыми элементами нашего бытия; оно сжимало время и раздвигало пространство. Его словно бы тешило лишь невозможное, возможное оно с презрением от себя отталкивало. Это начало, как бы вторгавшееся во все другое, их разделявшее, но их же и связующее, я называл демоническим, по примеру древних и тех, кто обнаружил нечто сходное с ним. Я тщился спастись от этого страшилища и по своему обыкновению укрывался за каким–нибудь поэтическим образом» (3, 650).
И если в разговоре с Эккерманом Гёте особо выделял «безусловно позитивную деятельную силу, присущую любой «демонической натуре»», то впоследствии, в двадцатой книге «Поэзии и правды», на первый план вышла нарушающая все границы сила воздействия демонических существ, которую уже невозможно вместить в нравственные нормы: «Хотя демоническое начало может проявиться как в телесном, так и в бестелесном и даже весьма своеобразно сказывается у животных, но преимущественно все же состоит в некой странной связи с человеком и являет собой силу если не противоречащую нравственному миропорядку, то перекрещивающуюся с ним, так что первый, то есть миропорядок, может сойти за основу, а вторая – за уток […]. Однако страшнее всего становится демонизм, когда он возобладает в каком–нибудь одном человеке. Я знавал таких людей, одних близко, за другими мне приходилось наблюдать издалека. Это не всегда выдающиеся люди, ни по уму, ни по талантам,
525
и редко добрые; тем не менее от них исходит необоримая сила, они самодержавно властвуют над всем живым, более того, над стихиями, и кто может сказать, как далеко простирается их власть? Нравственные силы, соединившись, все равно не могут их одолеть, более светлая часть человечества тщетно пытается возбудить против них подозрение, как против обманутых или обманщиков, массу они влекут к себе. Редко, вернее, никогда не находят они себе подобных среди современников, они непобедимы, разве что на них ополчится сама вселенная, с которой они вступили в борьбу. Из таких наблюдений, верно, и возникло странное и жуткое речение «Nemo contra deum nisi deus ipse» 1 (3, 651—652).
1 Никто против бога, если не сам бог (лат.).
526
НОВОЕ НАЧАЛО НА СТАРОМ МЕСТЕ.
СНОВА В ВЕЙМАРЕ
Итог итальянского путешествия
В кризисной ситуации, сложившейся к осени 1786 года, Гёте не нашел иного выхода, как тайно уехать в Италию. Но 18 июня 1788 года он вновь очутился там, откуда его гнала судьба. Еще до того, как поэт отправился из Рима домой, его «закадычный друг» Кнебель, живший в Веймаре, предсказывал: «Боюсь, не так уж скоро сможет он привыкнуть к немецкому воздуху. Правда, в Германии повсюду плохо, и как раз воздух–то поначалу и можно вынести. Однако вся наша жалкая система государственного устройства, всевозможные предрассудки, вся тупость, пошлость, бесчувственность, невоспитанность, отсутствие вкуса и нелепость, гордость и бедность – все это похуже самого дурного воздуха» (письмо сестре от 18 апреля 1788 г.). Кнебель был прав. Привыкать к прежней жизни было трудно, а что касается предрассудков морального свойства, то вернувшийся домой поэт довольно скоро ощутил их на себе – как только стал жить в гражданском браке с Кристианой Вульпиус.
Но что же обрел Гёте за время своего пребывания в Италии, что значил для него итальянский период? Как известно, из Италии он писал друзьям в Германию, непринужденно и откровенно делясь с ними всем, что он видел, что переживал, что осмысливал по–новому. В созданном спустя много лет «Итальянском путешествии» была проделана надлежащая оркестровка всего многоголосья жизненного опыта, накопившегося за два года пребывания в Италии. И все же постороннему наблюдателю трудно подвести итоги этой жизни. Когда Гёте писал о трех основных сферах своего интереса:
527
«высоком искусстве», «природе» и «народных нравах», – это еще не объясняло, как они способствовали прояснению и преодолению его кризисного состояния, избежать которого для него оказалось возможным, лишь отправившись в южные края. «Наслаждаться искусством непредвзято, с чистой душой», «подсмотреть» в природе, «как она берется за дело, поступая сообразно своим законам», понять, как в жизни народа «из столкновения необходимого и произвольного» рождается нечто третье, что есть одновременно и искусство и природа, – все верно, но как могло уяснение подобных проблем, о чем Гёте в 1817 году писал в статье, рассказавшей, как создавалось эссе «Метаморфоза растений», способствовать разрешению его личных проблем? И веймарские современники не смогли четко разъяснить, как именно и в какую сторону изменился Гёте. Правда, они все же прекрасно заметили, что стал он другим, нежели был прежде.
Гёте всегда воспринимал свое пребывание в Италии как большую удачу. Хотя обычно он крайне неохотно давал положительные оценки этапам собственной жизни, он всегда без промедления принимался превозносить прожитые в Италии годы – с 1786 по 1788–й. На обратном пути в Германию он, приветствуя из города Констанца Гердера, который в то время был уже в Риме, выражал уверенность, что тот за всю жизнь «впервые не мог не ощутить там прилива счастья» (июнь 1788 г.). «В Италии я был очень счастлив», – написал он также в письме, отправленном Якоби вскоре после возвращения домой (21 июля 1788 г.). Лишь в Риме понял он, «что значит быть человеком», – вот что услышал от него Эккерман 9 октября 1828 года.
Чего достиг Гёте в Италии, можно описать лишь приблизительно. Он желал убедиться в собственных возможностях; потому он и избавился от всех обязательств, налагавшихся на него его общественным положением все предшествовавшие годы, и он намеренно устремился навстречу новым впечатлениям. В целом он вел себя естественно и непринужденно. Тишбейн запечатлел его тогда на рисунке: вот он выглядывает из окон своей квартиры на Корсо, одетый лишь в брюки, застегивающиеся под коленями, и легкую рубашку. («Впрочем, я вконец одичал», – предупреждал он Карла Августа на обратном пути из Рима – 23 мая 1788 г.) Он испробовал на деле, произведет ли на него впечатление все то, что ожидал он увидеть во время путешествия: то великое, значительное, что уже
528
доказало свою устойчивость во времени. И впечатления эти возникли – сильные, прекрасные, такие, как он и ожидал и каких желал для себя. Он раскрепостил себя, чтобы душа его открылась чему–то новому, «совершенно отказался от каких–либо притязаний» (из письма Гердерам от 10 ноября 1786 г.), он противопоставил многолетней тревоге, снедавшей душу, спокойное созерцание природы и искусства. И уже в скором времени он достиг того, что сам называл «прочностью»: «Эта внутренняя прочность как будто оставляет отпечаток в моей душе, серьезность без сухости и степенность, смешанная с радостью» (там же). «Кто намерен здесь как следует осмотреться и у кого есть глаза, чтобы видеть все, не может не обрести солидность», – писал он также Шарлотте фон Штейн (7 ноября 1786 г.). Когда он признался своему герцогу, что «за время этого полуторагодичного уединения я вновь обрел себя» (причем именно как творческая личность), это признание прежде всего говорило о его желании сконцентрировать свои усилия в будущем на том, что ему казалось целесообразным, чтобы творить и дальше. Ведь впоследствии он проявлял себя не только как «творческая личность», как художник. Обретение себя в качестве «художника», как бы оптимистично ни формулировал это сам Гёте, означало, впрочем, и отказ от им самим созданного жизненного плана, задуманного в конце 70–х годов, согласно которому он должен был действовать, практически участвуя в государственных делах – и к тому же ожидая значительных успехов. Разработка в Италии и в последующие годы новых взглядов на искусство, его виды и его предназначение отчасти была связана с тем разочарованием, которое постигло его в сфере общественной практики, и его интенсивные естественнонаучные изыскания постоянно питались пессимистическим выводом: «Последовательность естества великолепно помогает утешиться при виде непоследовательности человеческой» (письмо Кнебелю от 2 апреля 1785 г.).
Вернувшись летом 1788 года в Веймар, Гёте много рассказывал о том, что он повидал и что узнал за время путешествия. Его современники в своих свидетельствах сообщают кое–что (правда, не проясняя деталей) о том, что их раздражало в рассказах Гёте, а не то и вызывало отчуждение. Он сам оказался в изоляции, что, впрочем, затронуло скорее не его общение с окружающими, а внутреннее состояние. Это очень живо отпечаталось у него в памяти. Еще и в 1817 году он начал
529
свой рассказ об истории написания «Метаморфозы растений» с такой преамбулы: «Из Италии, изобилующей формами, меня вернули в безликую Германию, чтобы ясное небо сменил я на пасмурное; друзья же, вместо того чтобы утешить меня и вновь включить в свой круг, приводили меня в отчаянье. Казалось, их оскорбляло мое восхищение самыми далекими, едва известными им предметами, как и мое страдание, и мои жалобы об утраченном, и никто из них не принял во мне участия, никто не понимал меня. Я же не знал тогда, как освоиться мне в столь мучительном для меня состоянии, ведь так сильно ощущал я отсутствие всего, к чему органы восприятия уже должны были привыкнуть, – но вслед за тем проснулся мой ум и попытался как–то выйти из этого положения без утрат».
Чувственная любовь. Кристиана Вульпиус
Прошло всего несколько недель после возвращения в Веймар, как неожиданная встреча совершенно перевернула частную жизнь поэта. В один из июльских дней 1788 года Кристиана Вульпиус, двадцатитрехлетняя работница фабрики Бертуха, где изготавливались искусственные цветы, пришла к влиятельному господину тайному советнику фон Гёте, чтобы передать ему прошение своего брата Августа, который, занимаясь в меру сил ремеслом сочинителя, попал в трудное положение и просил о помощи. Произошла эта встреча в парке, на берегу Ильма. Гёте, которому было уже около тридцати девяти лет, должно быть, сразу охватило неодолимое влечение к этой простой, естественно державшейся девушке, а она, возможно, несколько оробела, выполняя поручение брата. Поэт же, только что сменивший «ясное небо» юга на здешнее, «пасмурное», с таким трудом привыкавший к веймарским условиям, явно нуждался в человеческом тепле и даже в непритязательной беззаботности, в качественно ином существовании – вне принуждений светской жизни, вне напряженной духовной работы; и он не стал медлить. Кристиана сразу же приняла его предложение. Она и не думала о том, что тем самым определилась ее судьба. В книгах, приводящих даты жизни и творчества Гёте, решающим для обоих считается обычно день 12 июля 1788 года: тогда встретились они впервые, тогда же, возможно, и началась их «совместная
530
жизнь» – этот, говоря старомодно, «свободный брак». (Так, в письме Шиллеру от 13 июля 1796 года Гёте замечал: «Сегодня отмечаю собственные эпохальные даты: супружеству моему минуло как раз восемь лет, а Французской революции – семь».) Тайным местом их интимных свиданий стал садовый домик Гёте. Веймарское светское общество поначалу вообще ничего не знало об этой связи. 14 августа Каролина Гердер писала мужу в Италию, что у нее побывал в гостях Гёте, который «рассказывал немало забавного, я бы сказала даже – умопомрачительного о своем домашнем и частном укладе […]. У него теперь все в полном порядке, у него есть теперь домашний очаг, еда и питье и все такое прочее». И все такое прочее… – но Каролина едва ли что–то имела в виду, либо же ей оставалось только строить догадки. И лишь 8 марта 1789 года Гердера достигла такая новость: «Сама Штейн раскрыла мне тайну, отчего она не собирается поддерживать более добрые отношения с Гёте. Девица Вульпиус у него все равно что Клэрхен, он часто приглашает ее к себе и т.д. Она весьма осуждает его за это». Кристиана Вульпиус в роли Эгмонтовой Клэрхен! Такая новость не могла не взбудоражить веймарских придворных или бюргеров: дело обретало скандальный характер. Что это еще за цветочница с фабрики Бертуха, с кем путается господин фон Гёте?!
В юности Кристиане пришлось нелегко. Правда, среди ее предков было даже несколько пасторов, а дед служил в качестве «юрис практикус», то есть имел юридическое образование, впоследствии получил звание «адвоката великокняжеского саксонского двора», однако к ее отцу судьба была немилостива. После того как мать его овдовела и лишилась каких–либо средств к существованию, он уже не смог завершить свое образование; живя в Веймаре, он так и зарабатывал всю жизнь на пропитание семье в качестве «чиновника–переписчика» и «архивариуса», служил порой всего лишь писцом. Его мечте – получить более доходное место – не суждено было сбыться. В столице герцогства Веймарского легко соседствовали пышные празднества во дворце и повседневные лишения мелких служащих. От первого брака он имел сына Кристиана Августа (род. 23.1.1762 г.), дочь Кристиану (род. 1.VI.1765 г.) и еще четверых детей, а от второго, четверых детей, включая и дочь Эрнестину, жившую впоследствии вместе с Кристианой в доме Гёте. В 1782 году архивариус Вульпиус из–за недочета в служебных
531
делах неожиданно потерял свое место. У него что–то не сошлось при подведении итогов по разного рода сборам. Тогда тайный советник фон Гёте смог найти место «уволенному архивариусу В.» в управлении дорожного строительства – ведь, как мы знаем, как раз в то время оно было препоручено заботам Гёте. Через четыре года несчастный архивариус умер. Теперь все заботы о многочисленных братьях и сестрах легли на плечи его сына Августа, хотя и Кристиана устроилась работать на цветочную фабрику господина Бертуха. Августу Вульпиусу также не удалось завершить свое образование, которое, несмотря на все тяготы, отец смог ему обеспечить. Его завораживало желание заниматься литературным трудом, но одним лишь сочинительством в те годы никак нельзя было заработать себе кусок хлеба. Конечно, на него, как и на многих других молодых людей, производил огромное впечатление автор «Вертера», бывший теперь в чинах и служивший веймарскому герцогу. Август Вульпиус все же осмелился обратиться к нему с просьбой о помощи, дабы не пришлось вовсе забросить мечты самому стать писателем. Из письма Гёте Фрицу Якоби ясно, что министр и поэт действительно нашел возможность помочь ему, хотя мы и не знаем, каким способом: «Несколько лет назад я позаботился о его судьбе, но в мое отсутствие он лишился всяческой поддержки и отправился […] в Нюрнберг» (9 сентября 1788 г.). Но и там молодому Вульпиусу, служившему за мизерное жалованье у некоего барона фон Зольдена, летом 1788 года угрожала потеря места, поскольку кто–то соглашался работать в том же качестве, но за меньшую плату. Август решил тогда еще раз попросить Гёте о помощи, а его сестра Кристиана вызвалась передать его прошение в руки самому поэту. В этих условиях понятно, что Гёте вскоре и в самом деле ходатайствовал за Августа: вначале он обратился к Якоби, а еще и к Гёшену. В результате Август Вульпиус провел несколько лет в Лейпциге и в других местах, он работал в издательстве Гёшена и вскоре стал прилежно сочинять сам – перо у него было бойкое, писал он преимущественно пьесы, с 1789 года он взялся издавать многотомные «Зарисовки из жизни любезных дам» и замыслил большой роман об отщепенце, восстающем против общества. Собственная судьба давала достаточный материал для истории о том, как становятся аутсайдерами, попадают за рамки «общества». В 1793 году Август Вульпиус получил место за–532
ведующего репертуарной частью, а впоследствии секретаря в веймарском придворном театре; начиная с 1797 года он обрел прочное положение, поступив на службу библиотекарем в дворцовой библиотеке. Читателям конца XVIII века его имя было известно ничуть не меньше, чем имя самого Гёте. Ведь его роман о «благородном разбойнике», вышедший под названием «Ринальдо Ринальдини, главарь разбойничьей шайки», имел грандиозный по тем временам успех, им зачитывались поголовно все – это был лучший пример тогдашней развлекательной литературы, которую сейчас обыкновенно именуют «тривиальной» или «массовой» литературой. До своей кончины в 1827 году будущий шурин Гёте, денно и нощно трудившийся на литературной ниве, наплодил более шестидесяти романов и тридцать пьес…
Разумеется, ввиду сложившейся неожиданно ситуации отношения Гёте и Шарлотты фон Штейн, как и следовало ожидать, не могли не нарушиться. Правда, вернувшийся из Италии путешественник, который в своих письмах оттуда не скупился на изъявления вечной привязанности, по–прежнему искал встреч с той, кому он обещал некогда, в письме от 12 марта 1781 года: «Моя душа накрепко приросла к твоей, но я не желаю лишних слов – ты же сама знаешь, что я неотделим от тебя и что ни высокое, ни низкое не сможет разлучить меня с тобой». Однако Шарлотта все еще не могла оправиться от потрясения, перенесенного почти два года назад, когда она узнала, что поэт покинул ее, тайно бежав из Карлсбада в Италию. В середине июля 1788 года Гёте послал такую записку своей даме, по–прежнему раздосадованной всем случившимся, не уверенной более в его чувствах, все еще сбитой с толку: «Сегодня утром ненадолго приду. Рад буду услышать все, что ты собралась мне сказать, но все же должен просить тебя не слишком щепетильно отнестись к моей нынешней разбросанности, если не сказать раздерганности». Они встречались и дальше, но дистанция между ними все увеличивалась. В сентябре Каролина Гердер, Софи фон Шардт (золовка Шарлотты), Фриц фон Штейн и Гёте отправились в замок Кохберг, чтобы навестить там госпожу фон Штейн, «которая всех нас приняла дружески, а его без сердечности. Ему это испортило настроение на весь день», – писала Каролина Гердер мужу 12 сентября 1788 года. Впрочем, из Кохберга все отправились на прогулку в Рудольштадт, в дом госпожи фон Ленгефельд, будущей
533
тещи Шиллера. Здесь Гёте и Шиллер впервые имели возможность побеседовать друг с другом. Общество, правда, как сообщал Шиллер своему другу Кернеру, «было слишком большим и слишком жаждало его внимания к себе, чтобы я смог достаточно побыть с ним наедине или обсудить с ним что–либо большее, нежели обыденные темы» (12 сентября 1788 г.).
Но когда Шарлотта фон Штейн также узнала, что произошло с Гёте: что он по страсти сошелся с юной девушкой, работницей цветочной фабрики, – мир в ее глазах рухнул. Все, что писал ей прежде ее друг, все, в чем он клялся, не могло теперь не казаться ей ложью. Она была не в силах примириться с тем, что ее особые, платонические отношения с милым ее сердцу другом теперь должны будут отойти на задний план в связи с чьими–то притязаниями совершенно иного рода. Ее теплое, дружеское расположение к поэту обернулось теперь ожесточением, презрением к нему, злой насмешкой. В дальнейшем порой прорывалась и ненависть, как видно из сочиненной ею тогда пьесы «Дидона» (1794), где один из героев – малоприятный тип, поэт Огон. Но в письме, которое госпожа фон Штейн послала 29 марта 1789 года Шарлотте фон Ленгефельд, невесте Шиллера, чувствуется отнюдь не одна только безропотная покорность судьбе: «Порой меня хуже любой болезни поражают иные, тяжелые для меня мысли о моем прежнем друге, который был мне другом целых четырнадцать лет, и для меня эта пора подобна прекрасной звезде, упавшей с неба».
Когда натянутость в их отношениях стала невыносимой, Гёте 1 июня 1789 года послал Шарлотте, которая была на водах в Бад–Эмсе, письмо, равнозначное разрыву. Возвращение из Италии, писал он, доказало, сколь силен в нем долг перед нею и Фрицем, ее сыном (к которому Гёте относился как к родному ребенку). Но если вспомнить, как и она и все прочие приняли его в Веймаре, он вынужден признаться, что лучше было бы не возвращаться домой… «И все это было прежде, чем вообще могла зайти речь о моей связи, которая, похоже, тебя столь оскорбляет». А дальше – несколько предложений, однозначно проводивших различие между его отношениями с Кристианой Вульпиус и Шарлоттой фон Штейн: «Но что это за связь? Кому она помешала? Кто вообще претендует на те чувства, которые я питаю к этому несчастному созданию? Или на те часы, что провожу с нею?» Он вовсе не стал безучастен, пассивен по отношению к своим друзьям. Поэт писал:
534
«Но нечто невероятное должно было бы случиться, чтобы хотя бы к тебе одной утратил я самые прекрасные, самые глубокие чувства». И в том же письме он не мог не признать, сколь невыносимо для него ее теперешнее обращение с ним. Неделей позже за этим письмом последовало другое, более мягкое, в котором снова была просьба: «Одари меня вновь своим доверием, взгляни на происшедшее с естественной точки зрения, позволь сказать тебе обо всем спокойное правдивое слово, и я смогу питать надежду, что между нами все уладится по–хорошему, добром» (8 июня 1789 г.). Однако говорить «обо всем» спокойно более не привелось. Дальше оба молчат. Прошли годы, прежде чем восстановилось непринужденное общение, а еще позже, особенно после смерти Кристианы, их натянутые когда–то отношения превратились в дружбу двух уже состарившихся людей, в памяти которых остались воспоминания о вместе проведенных годах молодости.
Между тем в 1789 году и даже позже в Веймаре рождались невероятные, злобные сплетни. Наконец–то дамы высшего общества нашли неисчерпаемую тему для разговоров. По кругу ходили клеветнические слухи, унижавшие возлюбленную Гёте, которая ведь имела недостаточно высокое происхождение… Каролина Гердер докладывала в ту пору своему мужу, все еще бывшему в Италии: Гёте, по словам «Штейнши», «вовсе отвратил от нее свое сердце и отдал его все одной девице, которая была не так давно всеобщей ш…» (8 мая 1789 г.). На самом же деле все возмущались, наверное, не столько самим фактом их сожительства, сколько силой и продолжительностью этого чувства. Гёте был выше любых разговоров, сплетен, а вот Кристиана страдала от них немало. Даже зимой 1798 года она еще жаловалась ему в одном из своих писем: «Теперь у нас начались зимние увеселения, и я не желаю, чтобы мне их что–то испортило. Веймарцы с радостью бы добились этого, да я ни на что не обращаю внимания. Я люблю тебя, тебя одного, забочусь о малыше, хлопочу по дому и держу хозяйство в порядке, а еще пытаюсь развеселить немного себя саму. Но все–таки оставить человека в покое они не могут» (из письма к Гёте от 24 ноября 1798 г.). Любовь Гёте к ней и ее сердечная преданность ему помогли Кристиане справиться с трудным положением – с отношением общества к непростым обстоятельствам их свободного союза. А сам поэт высказал тогда свое ощущение счастья, дарованного ему в этой любви, счастья, в
535
котором он никому не позволял разуверять себя, в таких стихотворениях, как «Посещение» («Нынче я хотел прокрасться к милой»), «Утренняя жалоба» («О, скажи мне, милая шалунья»), «Озорная и веселая» («Муки всей любви с презреньем мое сердце отвергает»). Накануне отъезда в Силезию осенью 1790 года, когда у них с Кристианой уже родился сын, Гёте признавался в письме Гердерам: «Кругом сплошная бестолковщина да одни неприятности, и нет у меня, собственно, приятного часа, пока не отужинал я у вас и не побывал у моей милой. Если я, как прежде, буду вам любезен, если немногие добросерды останутся ко мне благосклонны, моя славная девушка сохранит верность, дитя мое будет жить, а большая печь хорошо греть – большего мне пока что нечего и желать» (11 сентября 1790 г.).








