Текст книги "Гёте. Жизнь и творчество. Т. I. Половина жизни"
Автор книги: Карл Отто Конради
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 41 (всего у книги 45 страниц)
Осенью 1789 года Гёте выехал из своей городской квартиры на Фрауэнплане и, предварительно получив на то согласие герцога, обосновался в так называемом «охотничьем доме» у Фрауэнтор на улице Мариенштрассе; построил этот дом еще герцог Эрнст, предназначив его для своих лесников и охотников; Гёте расположился в нем в двух квартирах сразу: одну взял себе, а на втором этаже оборудовал все для Кристианы, которая вот–вот должна была родить. Вместе с нею туда въехали ее тетка и ее сводная сестра Эрнестина, которые помогали в домашних делах. Такой переезд, разумеется, и Кристиане дал постоянный кров и помог избежать всевозможных затруднений, которые возникали бы из–за «незаконного сожительства» с Кристианой в доме Гёте, на виду у «общества», на самом Фрауэнплане. Но 25 декабря 1789 года у Гёте родился сын Август Вальтер, и герцог, в пику всем сплетням, стал его крестным отцом. В июле 1792 года, когда дом на Фрауэнплане полностью перешел во владение Гёте, поэт вместе с семьей переселился назад, в это импозантное здание, которое в 1794 году герцог изволил подарить поэту. Здание перестроили с учетом всех потребностей Гёте: для семейной жизни, для представительских надобностей, для размещения его коллекций, для многообразных нужд ученого и поэта. Гёте прожил здесь весь остаток жизни.
Нашлась лишь одна женщина, обладавшая неколебимым запасом жизненной силы, которая встала выше всех морализующих соображений, заставлявших выступать против такого свободного брака, – это мать Гёте, так и жившая во Франкфурте. Она приняла Кристиану
536
по–матерински сердечно лишь потому, что эту девушку выбрал себе в жены ее сын. Ряд письменных свидетельств, вышедших из–под пера этой женщины, большой любительницы писать письма, уже сами по себе говорят о ее искреннем, задушевном отношении к Кристиане. Когда в мае 1793 года, по пути к «осаде Майнца», поэт навестил мать во Франкфурте, она подарила для его оставшейся вдали возлюбленной «очень красивую юбку и карако [жилет с украшением наподобие фалд]», которые Гёте, присовокупив приветы от матери, тут же отправил в Веймар (17 мая 1793 г.). Кристиана была глубоко тронута этим. Кто вообще считался до сих пор с ней как со спутницей жизни тайного советника фон Гёте? «Любимый, получила от тебя чудесный платок и все остальное тоже, – писала она ему 7 июня, – и обрадовалась от всего сердца, но привет твоей милой матушки был для меня всего дороже, я даже всплакнула на радостях. И сразу же кое–что сделала, не сказав тебе, – взяла и написала милой твоей матушке и поблагодарила ее за все». Ответ матери Гёте не заставил себя долго ждать. «Мне было весьма приятно, что присланное доставило Вам радость – носите все на память о матери того, кого Вы любите и уважаете и кто действительно эту любовь и уважение заслуживает… А теперь прощайте, будьте счастливы. Вам желает этого от всего сердца Ваша подруга – Гёте» (20 июня 1793 г.). Когда осенью 1795 года Кристиане вновь предстояли роды, госпожа советница Гёте решительно отмела огорчавшее ее все же соображение, что ввиду особых обстоятельств нельзя было дать в газете объявление о рождении ребенка: «Поздравляю также с еще одним будущим жителем этого мира – меня только огорчает, что не удастся мне напечатать объявление о рождении внучонка или еще устроить для всех большое празднество, – но, поскольку под луной ничего нет совершенного, я утешаю себя тем, что мой зайчонок будет доволен жизнью и станет посчастливее тех, что рождены в законном браке. Поцелуй твое сокровище и еще малыша Августа – и скажи этому второму, что младенчик Христос принесет ему от бабушки что–то пречудесное» (24 сентября 1795 г.).
Но Кристиану и Гёте постигла судьба тогдашних родителей: дети рождались часто, но часто и умирали, еще в младенчестве. Их второй ребенок родился в октябре 1791 года мертвым; третья – Каролина – прожила лишь несколько дней (21 ноября 1793 г. – 4 де–537
кабря 1793 г.) ; Карл, родившийся 30 октября 1795 года, умер уже 18 ноября; Катинка (родилась 18 декабря 1802 г.) – через три дня после рождения.
Гёте лишь в 1806 году узаконил свои отношения с Кристианой, сочетавшись с нею браком в соответствии с официальным церковным обрядом. Однако известны его слова, сказанные еще в 1790 году: «Я женат, только без обряда». Он достаточно рано постарался обеспечить будущее Кристианы и своего сына Августа, сделав надлежащее завещательное распоряжение, но все равно нам трудно понять, почему почти в течение двадцати лет он заставлял свою возлюбленную и их общего ребенка жить в условиях общественной изоляции. Правда, Кристиана в скором времени, после того как ее отношения с поэтом представились ей прочными и долговременными, стала ощущать себя в небольшом городке Веймаре вполне непринужденно и даже не отказывала себе в развлечениях (ее любовь к танцам была широко известна). Однако официально она была полностью отделена от мира, в котором пребывал тайный советник фон Гёте. Никому не ведомо, какая причина побудила Гёте так повести себя. Возможно, и в этом случае все еще возобладало желание не чувствовать себя связанным обязательствами (по крайней мере внешне); возможно, он хотел оставить свою личную, творческую сферу свободной от всех официальных, закрепленных на бумаге супружеских и семейных уз. Он явно нуждался в возможности пребывать наедине с самим собой, когда бы это ему ни заблагорассудилось. Часто он подолгу жил в Йене, где у него был почти что второй дом, где он помногу работал; неделями, а иногда и месяцами бывал он на богемских курортах. Быть может, свободный брак с Кристианой должен был предохранить ее от светских обязанностей, которые бы легли тяжким грузом на ее плечи? Или он почел за лучшее оставить Кристиану, которой были чужды книги и наука, искусство и государственные дела, лишь в сфере домашних, семейных интересов, поскольку в ином случае они оба оказывались бы сплошь и рядом в затруднительном, даже в тягостном положении? Такие вопросы вполне уместно задать, поскольку у нас нет никаких сомнений, что и Гёте и Кристиана всю жизнь крепко держались друг за друга. Их отношения были естественны и просты; лишь при этом условии сферы их деятельности, их интересов могли столь далеко отстоять одна от другой. А Кристиана, во всяком случае, прояв–538
ляла интерес к творчеству и к служебной деятельности своего «дорогого и любимого тайного советника», как порой она обращалась к нему в письмах. Элиза фон дер Рекке поняла, «что ее непритязательный, светлый, абсолютно естественный ум был способен заинтересовать нашего Гёте». «Возможно ли поверить, – изрек сам Гёте примерно в 1808 году, – что эта особа прожила со мной уже двадцать лет? Но как раз это мне и нравится в ней – что нрав ее никак не изменился и она осталась, какой и была». Фридрих Ример, проживший в доме Гете немало лет, высказывал такое примечательное суждение: «Именно такое вот женское существо и требовалось ему для свободного, как можно более беспрепятственного развития его натуры, и никакая дама с претензиями на чины и титулы, еще, глядишь, сама желавшая блистать в качестве писательницы, не смогла бы благоприятствовать этому или даже лишь обеспечить ему домашний уют и семейное счастье, как ему должны были показать и прежде и впоследствии всевозможные случаи в его ближайшем окружении. Но что совершенно точно, так это то, что […] при таком союзе, основанном на совместном доме и ведении общего хозяйства, ни разу не было у них обычных семейных сцен или бесконечного чтения нотаций, какие нередко происходили в самых что ни на есть законных браках его ближайших друзей».
Царством Кристианы было домашнее хозяйство. Ее письма главе дома полны рассказов о будничных заботах и трудах, хотя писала она и о своих увеселениях на балах и во время загородных прогулок, в чем она себе не отказывала и что Гёте всячески приветствовал; писала она и о частых посещениях театра, который очень любила. Она понимала, что они оба, обретшие друг друга и создавшие эту семью, друг другу тем не менее никак «не ровня», но выражала она это в шутливом тоне:
«В твоей работе все как нельзя лучше: что ты однажды сделаешь, остается в вечности; у нас же, несчастных кляч, все иначе. Вот я привела, наконец, в полный порядок огород возле дома, понасажала всего и т.д. И за одну только ночь слизняки съели почти все, и мои прекрасные огурцы почти все пропали, и вот все надо начинать почти что сначала […]. Но что ж поделаешь? Надо снова браться за дело; без труда ведь ничего не бывает. Мое хорошее настроение от всего этого не испортится!» (30 мая 1798 г.).
Переписка между Кристианой и Гёте, несмотря на
539
большие утраты, все же составляет более шестисот писем. Кристиана столь же мало внимания обращала на орфографию, как и мать Гёте (как, впрочем, и многие другие авторы писем в ту пору). Правда, иногда лишь с огромным трудом удается из–за этого определить, каков смысл нанизанных одна за другой букв… Издать эти письма невозможно без их «перевода» на удобочитаемый немецкий язык. К тому же письма – это документы их сугубо частной жизни, в них сплошь и рядом попадаются слова, смысл которых понятен был явно лишь им обоим. То вспоминался «часок ленивничанья» у себя дома; то муж, уехавший далеко, с грустью пишет о «часочках перебраживания и обнимания»; то жена, дожидаясь мужа, уехавшего в дальний путь, чувствовала некое «зайчение», то увещевала его не слишком–то «поглазивать по сторонам». В пору беременности Кристианы они то и дело говорили о неких «мурашках–бурашках», а в письмах то и дело встречаются какие–то «тьфу–ты–чертики». Но с начала и до конца их переписка полна взаимными заверениями, например вот такими: «Вновь хотел бы прижать тебя к сердцу и сказать, что люблю» (Гёте, 7 марта 1796 г.), Будь здорова и люби меня» (Гёте, 25 апреля 1813 г.), «Люби меня так, как я всегда тебя люблю» (Кристиана, 31 мая 1815 г.). А через двадцать пять лет после их первой встречи Гёте послал своей Кристиане хорошо известное нам, полное намеков стихотворение:
Бродил я лесом…
В глуши его
Найти не чаял
Я ничего.
Смотрю, цветочек
В тени ветвей,
Всех глаз прекрасней,
Всех звезд светлей.
Простер я руку,
Но молвил он:
«Ужель погибнуть
Я осужден?»
Я взял с корнями
Питомца рос
И в сад прохладный
К себе отнес.
540
В тиши местечко
Ему отвел.
Цветет он снова,
Как прежде цвел.
26 августа 1813
(Перевод И. Миримского – 1, 265—266)
Насущные требования и отзвуки итальянской поры
После итальянского путешествия Гёте с большим трудом вновь привыкал к нормальной веймарской жизни. Правда, недостатка в делах, писательских трудах, во всевозможных встречах и приемах он отнюдь не ощущал. «Но я слишком сильно чувствую, чего лишился, перебравшись сюда из той стихии; я стараюсь не скрывать этого от себя, хочу, однако, насколько возможно, вновь приспособиться к окружающему. Продолжаю свои исследования […]» (Гердеру, 27 декабря 1788 г.). «Торквато Тассо» все еще не завершен, «Фауст» оставался фрагментом, а ведь и то и другое должно было войти в гёшенское издание «Сочинений», первые тома которого уже продавались начиная с 1787 года. Между тем его увлекла идея написать стихотворения в виде античных элегий, в которых связались бы в единое целое итальянские впечатления и нынешние, личные переживания: это так называемые «Erotica romana» – «Римские элегии». Требовалось подготовить для печати описание карнавала в Риме; он предполагал также завершить сочинение о метаморфозе растений, а Виланд предлагал ему написать для «Тойчер Меркур» серию небольших статей по следам путешествия в Италию.
В опубликованных не так давно «Служебных документах» (где собраны деловые бумаги, написанные Гёте) начиная с сентября 1788 года содержится несколько докладных записок на имя герцога, краткие тезисы к докладу «Меры по улучшению Йенского университета» и еще подробное сообщение тайного советника фон Гёте герцогскому Тайному консилиуму от 9 декабря 1788 года с рекомендацией пригласить в Йену Фридриха Шиллера. Шиллер уже согласился принять пост экстраординарного профессора истории, «пусть оный поначалу безвозмездно». Вступительную лекцию – «В чем состоит изучение мировой истории и какова цель этого изучения?» – новый преподаватель прочел 26 мая 1789 года при переполненной аудитории:
541
все жаждали собственными глазами видеть автора «Разбойников», «Коварства и любви», «Дон Карлоса». Правда, вскоре студенты перестали являться на его лекции толпами.
К весне герцог создал комиссию по перестройке замка, и участвовать в ней он пригласил, разумеется, и Гёте. Строительные работы растянулись, однако, на несколько десятилетий, и расходы на них превысили финансовые возможности маленького государства, так что с 1804 года, после возведения восточного и северного крыла замка, работы и вовсе прекратились. Лишь в 1822—1834 годах Клеменс Венцеслаус Кудрэ, назначенный с 1816 года директором строительства, пристроил еще и западное крыло.
Весной 1789 года у Гёте побывал Готфрид Август Бюргер, автор известной баллады «Ленора», однако встреча у них получилась неприятной, по крайней мере для гостя, который незадолго до того прислал Гёте сборник своих стихотворений. Это была первая личная встреча двух поэтов – прежде они лишь изредка переписывались. В ту пору было немало разговоров о холодном приеме, который оказал Бюргеру Гёте. Фихте сообщал (правда, по прошествии нескольких лет), что Бюргер собирался, вероятно, использовать влияние Гёте, чтобы обосноваться в Йене, но хозяин дома, не пожелав оказать ему протекцию, выказал «холодность». «Бюргер, невероятно раздосадованный этим, сочинил на сей счет эпиграмму». Из другого источника известно, что камердинер проводил гостя в комнату для приемов и что Гёте, избегал в разговоре дружеского тона, да и вообще вскоре «учтиво откланялся». Эпиграмма у Бюргера такая:
Пришлось мне однажды зайти в этот дом,
Где жил некто – министр и поэт,
И видеть поэта желал бы я в нем,
А никак не чиновника, нет!
Увы, здесь поэта надменный, как царь,
Холодный министр заслонил.
Теперь не узреть мне поэта, как встарь,
В чиновнике, что так не мил :
Ах, черт бы побрал его – да пономарь!
(Перевод В. Болотникова)
Да, сетования на «холодность» и «надменность» Гёте–министра раздавались нередко. Но он лишь ограж–542
дал себя так от всяких помех, стараясь держать на почтительном расстоянии все, что казалось лишним, что не соответствовало более его вкусам и натуре. В случае с Бюргером он в очередной раз уклонился от возврата к «Буре и натиску»; можно также предположить, что беседа о стихотворениях Бюргера мало бы к чему привела. Ведь Гёте, пожалуй, так же как и Шиллер, не находил в них того, что последний все же тщетно пытался отыскать в поэзии Бюргера в одной из своих рецензий («О стихотворениях Бюргера»): «Идеализирование, облагораживающее воздействие, без которых он [поэт] не заслуживает более своего звания». Задача поэта, по мысли Шиллера, состоит в том, чтобы возносить до уровня «всеобщего» все сугубо «индивидуальное и локальное».
О знаниях и впечатлениях, полученных Гёте в Италии, его современники, питавшие интерес к литературе, узнавали из статей, которые печатались в «Тойчер Меркур» в 1788—1789 годах. В них нашла отражение жизнь итальянского простонародья, но главным образом они были посвящены проблемам искусства. К пасхе 1789 года вышел и «Римский карнавал» – отдельное издание с двадцатью цветными, вручную раскрашенными гравюрами. И когда бы Гёте в своих статьях в «Тойчер Меркур» ни заводил речь об искусстве, он уделял главное внимание его особым условиям и его специфическому значению. Даже величайший и искуснейший художник не в состоянии изменить свойства используемого материала (статья «Материал изобразительного искусства»). Творческая сила и фантазия не могут не соотноситься «как бы непосредственно с материалом». В античном искусстве, по мнению Гёте, это и было достигнуто. Здесь отразился как вывод Гёте о том, что необходимо всякий раз добиваться наилучшего результата и стремиться к мастерству, так и его требование ощущать специфические особенности материала, имеющегося в распоряжении художника. А в автобиографическом пассаже, написанном тогда по прошествии более десяти лет жизни в Веймаре, есть одно обобщающее замечание (сделанное почти что между прочим!), которое воспринимается как открытое им здесь жизненное правило: а именно что «люди лишь тогда смогут стать умными и счастливыми, как только будут жить как можно более свободно в ограничивающих рамках собственной натуры и жизненных обстоятельств».
543
Гёте пытался под разными углами определить искусство в его собственной ценности. Одна небольшая статья посвящена, например, прояснению художественного смысла странного и примечательного факта, что в театрах Рима женские роли еще и в ту пору играли актеры–мужчины («Женские роли на римском театре, исполняемые мужчинами»). По мнению Гёте, именно благодаря этому у зрителя «все время оставалось живое понятие подражания, мысль об искусстве». Хотя актеры и подражают особенностям и повадкам женщин, однако остается явным, что это лишь подражание: иллюзия, порожденная искусством. «Здесь мы испытывали удовольствие не от самого происшествия, но от того, что видели подражание ему; не человеческая природа, но искусство занимало нас».
В статье «Простое подражание природе, манера, стиль», в которой Гёте изложил идеи, ставшие важнейшим результатом его итальянского путешествия, он почти что с менторской твердостью рассматривал проблемы того, как искусство соотносится с изображаемыми объектами и какие свойства отличают его высшую степень. Со времен античности мимесис, или подражание природе, был (и по–прежнему является) основополагающим принципом творческого воплощения в любом виде искусства. Вполне понятно, что вокруг этого шла (и продолжает идти) непрекращающаяся полемика: чему именно следует «подражать», как и во имя чего. Теоретики искусства, начиная с эпохи Возрождения вновь серьезно взявшиеся за рассмотрение этих проблем, не однажды пытались определить всевозможные разновидности и степени подражания. Аргументация Гёте, таким образом, возникла в рамках многовековой традиции. Правда, самим термином «подражание» он определял лишь одну из разновидностей мимесиса, поскольку ему было важно иметь особое понятие для высшей степени подражания, какое вообще возможно. Творческие достижения на низшей из трех степеней подражания проявляются, по мысли Гёте, в верности отображения и точности, с которыми копируются образы и краски объектов природы. Примером тому могут служить натюрморты голландских живописцев начала XVIII века, изображавшие цветы, фрукты, насекомых. Однако и это «простое подражание» «по самой своей природе и в своих рамках не исключает возможности высокого совершенства». Если «простое подражание природе» зиждется на спокойном утверждении сущего, на любовном
544
его созерцании, то в «манере» господствует субъективное начало самого художника, творца. Он «изображает свой собственный лад, создает свой собственный язык, чтобы по–своему передать то, что восприняла его душа». И здесь Гёте также поспешил подчеркнуть, что, говоря о подобных произведениях искусства, он употребляет слово «манера» «в высоком и исполненном уважения смысле»; «манера», считает он, лишь должна не слишком сильно удаляться от природы, чтобы не сделаться пустой и незначительной, всего лишь субъективной игрой. Однако понятием «стиль» путешественник, что вернулся из Италии, плененный искусством классической древности, обозначил «высшую степень», которой «когда–либо достигало и когда–либо сможет достигнуть искусство».
«Простого подражания» недостаточно, чтобы достичь «стиля» в этом особом, гётевском понимании, поскольку оно склонно выражать лишь поверхностное, бросающееся в глаза; недостаточно и «манеры», которая не слишком глубоко воспроизводит все стороны изображаемого объекта. «Стиль» возникает, как только художник осознал «саму сущность вещей», которые он собирается воплотить в произведении искусства. Итак, считает Гёте, «стиль покоится на глубочайших твердынях познания, на самой сущности вещей, поскольку нам дано его распознавать в зримых и осязаемых образах». Требование выражено недвусмысленно: кто желает обрести «стиль», должен проникнуть сквозь все случайное во внешнем облике предмета и познать присущие ему закономерности, определяющие его существо. Это необходимая предпосылка для творческого воплощения. Следовательно, искусство предстает как возможность выявить скрытые закономерности, составляющие самую сущность объекта. Так понимал это Гёте в применении к искусству древних, которое было для него эталоном, но также – и ко всем подражаниям античности.
Такого рода общие определения сущности искусства неизменно порождают целый ряд проблем. Ведь нельзя же отрицать, что за тысячи лет развития искусства образовались весьма различные «стили» и что один определенный стиль вовсе не способен воплощать в себе «саму сущность вещей», осознанную «благодаря точному и углубленному изучению самого объекта». Разумеется, Гёте понимал также, что ни один человек
545
«не смотрит на мир совершенно так же, как другой, и различные характеры будут по–разному применять принцип, всеми ими одинаково признаваемый» («Введение в «Пропилеи»»). Столь же несомненно, что собственное понятие «стиль» зародилось у Гёте после встречи с теми произведениями искусства, которые восхищали его в Италии. Но они не могут служить вневременным мерилом «стиля», пусть даже Гёте и ставил их так высоко. Примечательно, как Гёте, также в «Тойчер Меркур» за 1788 год, изменив своим прежним воззрениям, с насмешкой отзывался о «северных украшениях церквей», о «так называемом готическом зодчестве» («Зодчество»).
Рафаэль и Пикассо, древнегреческая скульптура и Генри Мур, античный храм и Страсбургский собор, здание, построенное Палладио, и церковь в стиле барокко – отличительные черты этих явлений искусства сугубо различны, так что объявить себя приверженцем «стиля» еще ничего не значит. Даже если воспринять требование следовать «стилю», который покоится «на глубочайших твердынях познания, на самой сущности вещей», лишь как обязательство, которое берет на себя всякий художник, желающий достичь «высшей степени» искусства. Тогда для человека, созерцающего произведение искусства, как это доказывал своими суждениями и сам Гёте, по–прежнему остается нерешенным вопрос, в какой же именно художественной форме осмысливается «сама сущность вещей» и воплощается «стиль».
В конкретной жизненной ситуации самого Гёте размышления, составившие статью «Простое подражание природе, манера, стиль», свидетельствуют о попытках в пору жизни в Италии и после нее придать объективное значение понятию художественного. Если с точки зрения юного Гёте гений сам, в силу своих творческих возможностей, способен создать произведения искусства, отвечающие понятиям «внутренняя форма» и «характерное искусство», то теперь, после Италии, он связывал истинное искусство с познанием «самой сущности вещей». Максимально точное знание изображаемого предмета потребно для этого в не меньшей степени, чем оценка возможностей материала, с которым работает художник, или собственных способностей творческой личности.
К осенней ярмарке 1788 года появилась небольшая книга Карла Филиппа Морица под названием «О художественном подражании прекрасному». Гёте считал
546
ее настолько заслуживающей внимания и до такой степени разделял высказанные в ней идеи, что среди своих статей в «Тойчер Меркур» даже опубликовал и такую: «Выдержки из небольшого и интересного сочинения». С декабря 1788 года и по февраль следующего года Мориц гостил у Гёте в Веймаре. Не приходится сомневаться, что оба они все это время продолжали обсуждать проблемы, волновавшие их еще в Риме. Наивысшая красота, считал Мориц, претворяется лишь в контексте природы в целом. Людям же не дано ощутить ее в полной мере; она предстает «лишь оку божьему». Однако искусство может и должно стать отражением высшей красоты. «Любое прекрасное целое произведения искусства есть отражение в малом высшей красоты, существующей в целостности природы», – считал Гёте. Красота самоценна, утверждал он, она не обязана приносить пользу. «Привилегия прекрасного в том и заключается, что оно не обязано быть полезным». Красота существует вне присущего реальной жизни стремления к утилитарному использованию всего сущего. Смысл ее существования заключен в ней самой. И если красота не имеет своей целью что–либо иное, она должна «быть единым целым, существующим само для себя, и соотноситься сама с собой». Тем самым здесь отвергались исключительные притязания церкви и двора на сферу искусства, а также утрачивало справедливость представление о поэтическом произведении как моральном уроке, выведенном в приятном обличье.
Правда, веймарец Гёте до самой старости не считал за труд сочинять поэтические произведения для местного двора, а также готовить подходящие стихотворные тексты для аллегорических карнавальных шествий, которые любили здесь устраивать во время балов–маскарадов. Он почитал это даже не столько своей придворной обязанностью, сколько споспешествованием художника славным людям, представителям тогдашнего общественного порядка, в правомочности которого он не нашел в себе сил усомниться, поскольку не провидел ничего иного, что устранило бы недостатки существующего положения вещей, заменив его чем–то принципиально лучшим. Лишь в первые годы жизни в Веймаре он еще высказывал порой свое неудовольствие окружающим: «Нередко маскарады и блистательные выдумки затмевают наличествующие нужды, как свои, так и чужие […]. И как ты украшаешь праздники благочестия, так я расцвечиваю
547
эти представления глупости» (письмо Лафатеру от 19 февраля 1781 г.). Но впоследствии он даже ввел свои тексты, написанные для маскарадных процессий, в «Собрание сочинений», издававшееся Коттой в 1806 году и позже.
Воззрения о самоценности искусства и о роли произведения искусства как самодостаточном творении Гёте мог воспринять от Карла Филиппа Морица еще в Риме. Тот уже в 1785 году в журнале «Берлинише монатсшрифт» определил прекрасное как «само в себе совершенное», «составляющее само в себе нераздельное целое и доставляющее мне наслаждение ради себя самого» («Попытка объединить все изящные искусства, а также науки понятием самого в себе совершенного»). «Созерцают прекрасное не потому, что в нем испытывают потребность, но в нем есть потребность, пока его можно созерцать», – утверждал К. Ф. Мориц. Итак, прекрасное произведение искусства как нечто в себе самом существующее, нечто закономерно и необходимо обусловленное, подобно существующим в природе формам. Но как Мориц выделял в прекрасном нечто «в себе самом совершенное», так и юный Гёте, восторгаясь некогда Страсбургским собором, писал: «Как в порождениях извечной природы, здесь все – до тончайшего стебелька – является формой, отвечающей целому» («О немецком зодчестве»). То же, что прежде приписывалось творческому гению Эрвина фон Штейнбаха и что ощутил созерцавший собор поэт как близкое по духу, теперь и Гёте и Мориц угадывали в совершенно определенном искусстве, которое они почитали за существующий вне времени эталон, а также строго претворяли в жизнь этот принцип. Давнее высказывание Гёте – «здесь все является формой, отвечающей целому» – могло бы возникнуть в результате его знакомства с образцами античного искусства в Италии. Однако теперь Гёте ни за что не применил бы эту формулировку по отношению к готике. Вот где проявилось одно очень важное обстоятельство: хотя Гёте искал и прославлял среди произведений искусства лишь такие, что являлись сами по себе цельными, совершенными, однако обобщенные, неконкретные формулы можно было наполнять различным содержанием – не без риска, что они предстанут пустопорожними. Естественная красота человеческого тела, идеализированная в греческой скульптуре, гармоничность, чувство меры, чистота линий – вот каковы были теперь представления об эталоне красоты.
548
Во всяком случае, Карл Филипп Мориц отстаивал для искусства право на существование в особой, не зависящей ни от чего сфере, которая существовала вдали от любых бед и горестей реального мира, – и Гёте явно поддерживал его в этом. Что ж, Мориц пережил тяжелую юность, долго бился в нищете, в суровых условиях, перенес крушение всех надежд на театральную карьеру. И все–таки он считал, что человек способен «одним усилием ума превозмочь все, что в этом мире мешает ему раскрыть свои таланты, что мучает и угнетает его». Так искусство и красота возносились над скверной действительностью, представлялись чем–то качественно иным. Насколько же подобная идея должна была импонировать Гёте, который сам ускользнул от враждебных его творческой натуре обстоятельств, так мешавших ему жить и творить!
Все эти соображения относились не только к изобразительному искусству, но и к поэтическому творчеству. В нескольких предложениях первой главы своего сочинения «Мифология, или Легендарные сочинения древних» (1791) Мориц высказал такую содержательную идею: «Истинное произведение искусства, прекрасное поэтическое произведение есть нечто законченное и совершенное само по себе, существующее ради себя самого, и ценность этого заключается в нем самом и в упорядоченном соответствии его частей». Прекрасное поэтическое произведение отражает «в присущем ему большем или меньшем объеме взаимоотношения вещей, жизнь и судьбы людей». Оно же учит жизненной премудрости, однако это «вторично по отношению к поэтическим красотам и не является главной целью поэзии: ведь именно потому она и наставляет читателя столь хорошо, что наставление не является, собственно, ее целью».
Такое представление о роли и назначении искусства было определяющим на завершающем этапе создания гётевского «Торквато Тассо». Цель этой драмы – не поучать, а наглядно показать «взаимоотношения вещей, жизнь и судьбы людей» в строгой драматургической законченности произведения искусства. Именно поэтому столь тщетны попытки всевозможных толкователей этой драмы выискать в ее тексте оценку поступков тех или иных действующих лиц, а не то и их прямое осуждение.
549








