Текст книги "Гёте. Жизнь и творчество. Т. I. Половина жизни"
Автор книги: Карл Отто Конради
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 45 страниц)
После «Вертера» развернулась оживленная дискуссия, поскольку Кестнеры – и Альберт, и Лотта – сочли изображение слишком похожим. После смерти Кестнера в 1800 году переписка постепенно прекратилась. В 1803 году Лотта направила Гёте письмо, содержавшее просьбу. К своему ответу, выдержанному в формально–любезном тоне, он сделал осторожную приписку: «Как приятно мне в мыслях видеть себя рядом с Вами на берегу прекрасного Лана» (23 ноября 1803 г.). Посещение Лоттой Веймара в 1816 году прошло целиком на уровне светских условностей, душевные муки юности не имели к этому уже никакого отношения. Томас Манн в романе «Лотта в Веймаре» поэтически изобразил эту позднюю встречу, обогатив ее всеми оттенками обаяния как мастер изысканного искусства намека и истолкования.
В сообщениях Хеннингсу Кестнер наметил весьма примечательный портрет Гёте времени Вецлара. Своеволие и терпимость, необычно развитое воображение и чуждая обрядовости религиозность, поиски жизненных принципов и равнодушие к людскому мнению – все это запечатлелось в памяти наблюдавшего как признаки «многослойного», еще не сформировавшегося окончательно человека, которому было нелегко самому и с которым было трудно другим. «Безудержно веселым» и «меланхолическим» случалось его видеть Кестнеру. Здесь прозвучало слово, получившее в наши дни далеко идущее толкование: меланхолия есть характерное психическое самочувствие буржуазии, активность которой ограничена различными структурами политической власти. Не будет большой ошибкой, если приступы меланхолии молодого Гёте мы поймем как реакцию на препятствия на пути его стремления к деятельности, предвестник сомнений в том, что когда–нибудь он сможет активно воздейство–208
вать на окружающую жизнь и осуществить себя как личность, о чем он мечтал. С «Франкфуртскими учеными известиями» дело тоже обстояло не лучшим образом. Уже в конце 1772 года предприятие молодых людей, готовых к любому риску, полностью провалилось: им не удалось привлечь к нему публику. Уверенно, но все же с оттенком разочарования звучит «Послесловие», написанное Гёте и содержащее признание, что, видимо, необычный стиль рецензий сделал их малопонятными для некоторых читателей.
Гёте не был тем ослепительным юным героем «Бури и натиска», как это может показаться по некоторым его стихам, особенно его большим «Гимнам». Вновь и вновь в его письмах возникали следы сомнений в самом себе, колебаний, иногда глубокой печали: «Будьте здоровы, думайте обо мне, стоящем на пути между богачом и бедным Лазарем» [XII, 136] – так закончил он свое рождественское письмо Кестнеру в 1772 году. И даже если это всего лишь вариации библейских пассажей, все же они показательны. «Я бреду в безводной пустыне, мои волосы – тень для меня, моя кровь для меня источник. А Ваш корабль с пестрыми флагами, под возгласы приветствий первым вошедший в гавань, радует меня» (письмо Кестнеру от 4—9 апреля 1773 г. [XII, 138]). Осенью 1774 года он задавал себе вопрос: «Что выйдет из меня? О вы, уже созревшие люди, насколько же вам лучше, чем мне» (23 сентября 1774 г. [XII, 152]). Очень часто он испытывал душевное смятение. В письме к Густхен Штольберг от 3 августа 1775 года оно прорвалось наружу. Письмо подписано «Беспокойный» и полно колебаний по поводу Лили. «Злосчастная судьба, не дарующая мне безразличного состояния духа! Либо приковывайся к какой–нибудь точке, цепляйся за нее, либо мчись наперекор всем четырем ветрам… Блаженны вы, ежевечерне возвращающиеся с чинной, благопристойной прогулки, с удовлетворением отряхивающие пыль со своих башмаков и, подобно богам, радующиеся свершенному за день…» [XII, 167].
В эти месяцы 1772—1773 года Гёте все время был в пути между Франкфуртом, Дармштадтом и Гомбургом, так что его называли «Странником». Это слово надо понимать и в переносном смысле: странничество в поисках самоосуществления. Мотив странничества проходит через все творчество Гёте, от стихотворения–диалога «Странник», написанного весной 1772 года, и вплоть до романа «Годы странствий Вильгельма Мей–209
стера» и второй части «Фауста», и трактуется весьма различно. Поиски индивидуального смысла жизни и первоначальных форм человеческого существования; бегство от опасностей исторических событий; обращение и возвращение к проверенным формам жизни, которые надлежит охранять, – все это получает наглядное воплощение в образе путника, в самом мотиве пути, в известном понятии «homo viator» – человека как «пилигрима на земле».
Открытие Пиндара
В середине июля 1772 года, еще из Вецлара, Гёте написал Гердеру письмо–признание. Первые слова его прямо характеризуют ситуацию этих месяцев как поиски: «Он все еще на волне, мой маленький челн, когда на небе прячутся звезды, я плыву по волнам, отдавшись в руки судьбы; отвага, надежда, спокойствие и страх сменяют друг друга в моей душе». А дальше в письме следует рассказ о том глубоком впечатлении, которое произвело на Гёте изучение древних греков, особенно Пиндара. Возникает чувство, что он нашел себя и утверждается в этом: «Я весь в Пиндаре, и если бы великолепие дворца могло сделать счастливым, то я им был бы». Гомер, Ксенофонт, Платон, Анакреонт и, как видим, Пиндар полностью его поработили. «Больше я ничего не делал, и у меня все еще в полном хаосе. Добрый дух открыл мне также причину моей дятловой сущности. Она стала мне ясна из слов Пиндара «суметь овладеть». Когда ты смело стоишь на колеснице, и четверка необъезженных коней в диком неистовстве рвется вперед, ты же направляешь их силу, бичом осаживаешь устремившуюся вперед и заставляешь опуститься вставшую на дыбы, гонишь и правишь, заворачиваешь, бьешь, принуждаешь остановиться – и снова гонишь, пока все шестнадцать ног в согласном беге не понесут тебя к цели, – вот это мастерство, виртуозность. Я же только везде прохаживаюсь, на все заглядываюсь и ни за что не берусь. Взяться за что–нибудь, схватиться – вот сущность всякого мастерства…[XII, 126] Я хотел бы молиться, как Моисей в Коране: «Господи, дай мне простор в моей душе!»
Юноша, писавший эти строки, должно быть, уже ощущал в себе поэтический дар, но знал, что не может им управлять. Он стремился приблизиться к своему уровню, но еще не мог этого достигнуть. Отсюда «негативный» подтекст этого письма–признания. Точно
210
так же можно было бы сказать: Гёте был до такой степени поэтически одарен, что у Пиндара он находил мысли, которые давали ему смелость эту одаренность увидеть. «Суметь овладеть» у Пиндара имеет, правда, несколько иной смысл, но Гёте оказался под сильным впечатлением этих слов независимо от контекста: суметь овладеть, усмирить, подчинить. Образ колесницы у Пиндара он взял как символ самоутверждения. В несколько измененной форме он сохранил для него значение и в дальнейшем: Эгмонт воспользовался им для объяснения своей позиции, его словами Гёте закончил и свои мемуары «Поэзия и правда».
«Две недели назад я впервые начал читать Ваши Фрагменты», – пишет Гёте Гердеру в том же письме. Мой ум и сердце «охвачены ощущением живой и прекрасной действительности, которое выливается в мысли и чувства. Я наслаждаюсь этим всем своим существом». Это один из важнейших тезисов Гердера, в одной из глав фрагментов «О новейшей немецкой литературе» (1767) он сформулирован следующим образом: «В поэтическом искусстве мысль и ее выражение – это душа и тело, их нельзя разделить». Для Гёте эта мысль вряд ли была совершенно новой. Об этом, несомненно, уже шла речь в беседах с Гердером в Страсбурге. Теперь, когда был уже написан «Готфрид фон Берлихинген» и в Пиндаре он почерпнул поддержку для дальнейшего, эти мысли произвели на него сильнейшее впечатление.
С полным правом можно говорить о том, что для Гёте Пиндар был открытием. Но лишь в эти молодые годы «Бури и натиска» Гёте мог стать так близок автор древнегреческих лирических хоров, подтверждавший идею гения. То, что Пиндар превратился в прообраз создателя дифирамбов, который в своем энтузиазме пренебрегает внешней формой стиха и не пользуется стихотворными размерами, основано на недоразумении. В действительности греческий лирик V века до нашей эры создавал свои стихи, воспевавшие Панэллинские игры и исполнявшиеся хором, в соответствии с разнообразными, но очень строгими правилами. В XVIII веке и даже еще раньше это трактовали неправильно, так что оды Пиндара и других античных авторов воспринимались как стихи в свободных ритмах, как убедительная историческая иллюстрация высокого поэтического искусства, которое направлено исключительно на внутреннюю выразительность и пренебрегает всякими законами внешней формы.
211
К тому же со времен Горация вошло в обычай считать Пиндара великим мастером слова, не знающим ограничений: «Как горный поток, вздыбленный ливнем, высоко вздымается над краем своего обычного русла, так пенится и рвется ввысь, как из глубокого колодца, не знающая границ поэзия Пиндара». В поисках языковых средств, способных осуществить единство мысли и выражения, Гердер в своих «Фрагментах» рассматривал греческие дифирамбы и, в частности, занимался Пиндаром. Хотя он и сомневался, что рациональный, упорядоченный язык нового времени может порождать такие стихи, все же он мечтал о них: «Если бы мы могли создать дифирамбы, греческие дифирамбы по–немецки!» У дифирамба нет иного плана, кроме «того, который возникает в душе, в воображении, его можно также и увидеть […] там, где прозаический ум найдет только бессвязные преувеличения и чудовищные образы». Язык дифирамба соответствует ранним эпохам древнегреческой литературы, «тогда он смело пользовался новыми словами, оставался бесформенным, сохранял запутанные, нестройные конструкции». «Стиль Пиндара – это поступь необузданного воображения, которое воспевает все, что видит и как оно видит; но это путь, противоположный тому, где царит порядок философского мышления и разума».
Клопшток первым из современных поэтов начал создавать стихи в свободных ритмах и публиковать их в журналах; в 1771 году они были собраны вместе. Самыми известными среди них стали «Вездесущему» (1758), «Праздник весны» («Не в океан миров вселенной хочу я устремиться») (1759). Но все, что с подъемом и вдохновением было там воспето, оставалось под защитой христианской религии, и певец отнюдь не имел намерения выступить в виде оригинального гения светской поэзии.
«Свободные ритмы» – это, вообще говоря, не очень удачное обозначение. Ведь каждый из лирических поэтов, которые пользуются так называемыми свободными ритмами, придает своим стихам вполне определенный ритм. Он отказывается лишь от существующего и предусмотренного размера. Ритм и размер (стихотворный размер) – это разные вещи. Конечно, ритм зависит от размера, но не только от него; это особая, сложная проблема, в которую мы здесь не можем углубляться.
Лейпцигские оды Гёте «К моему другу» (1767) были написаны уже в свободных размерах. Но то,
212
что было создано в 1772 году «по следам Пиндара», – это нечто совершенно иное. «Песня странника в бурю» – первое из этих эпических стихотворений, которые среди специалистов и любителей получили известность как юношеские гимны Гёте периода «Бури и натиска» («Прометей», «Ганимед», «Песнь о Магомете», «Бравому Хроносу», «Морское плаванье»). Также в свободном размере написана «Утренняя песнь пилигрима. Лиле» (весна того же года) и длинное стихотворение–повествование «Странник», которое уже в апреле 1772 года Гёте прочел своим дармштадтским друзьям. И в том и в другом он употребляет выразительные сложные слова, «сильные слова» (тысячезмеиножалый, матерь вездесущая, поступь идущего чужеземца, прелестно–сумеречный), как это было принято для лирики такого типа, – символ состояния героя, который ощущает в себе силу противостоять буре.
«Песнь странника в бурю», написанная весной 1773 года, важна и по существу. Гёте сделал лаконичное примечание, когда 31 августа 1774 года послал ее Фрицу Якоби: «Вот ода, мелодию и комментарий к ней найдет только тот, кто сам находится в беде». Это сказано, конечно, не для красного словца. Когда возникло это стихотворение, автор его действительно, можно сказать, находился в беде. Это еще не была безответная любовь к Шарлотте, но неуверенность в собственном творческом будущем была немалой заботой. Кое–что понятно уже из письма к Гердеру о Пиндаре. Внушить себе надежду, храбро дерзать, дать свободный ход собственным поэтическим силам – это были неотложные задачи.
Кого ты не покинешь, о Гений,
Того ни бурный ливень, ни шторм
Не напугают,
Кого ты не покинешь, о Гений,
Тому ливень пройдет легким облаком,
А сокрушительный шторм будет петь ему,
Словно жаворонок в небе,
Кого ты не покинешь, о Гений.
(Перевод А. Гугнина)
Три строфы призыва в начале стихотворения – призыв к божественной творческой силе в человеке, которая вселяет мужество и делает возможным желанный творческий процесс. Немалые трудности встали бы
213
на пути того, кто попытался бы разобраться во всех подробностях и понять продолжение этого стихотворения. Для других юношеских гимнов (их часто называют также одами) столь же характерна такая скачкообразная манера – назывные формы, восклицания, оборванные фрагменты фраз, абстрактная и многозначная образность, взорванные синтаксические конструкции, позволяющие сблизить то, что в данный момент объединяется каким–то ощущением (этот стиль предвосхищает некоторые явления поэзии XX века, которые воспринимаются как модернистские: конгломераты потока сознания, которые невозможно втиснуть в рамки обычных синтаксических конструкций и остается только изображать в языке). У Гёте только намеком показана фигура крестьянина, который уверен в благополучном возвращении, тогда как тот, кто призвал свой гений, отброшен в сторону и ему еще предстоит в борьбе преодолеть свой путь; в общем, трудное стихотворение. В «Поэзии и правде» Гёте так вспоминает момент создания «Песни странника в бурю»: эту «полубессмыслицу» он энергично напевал про себя, когда, находясь в пути, был застигнут грозой и бурей. Глубокомысленные и остроумные филологи внесли с тех пор много света в знаменитое «темное» стихотворение Гёте и более или менее опровергли его определение «полубессмыслицы». Уже совсем недавно появилось указание на то, что Агриппа фон Неттесгейм (1486—1535) в своей «Оккультной философии» – основном произведении так называемой герметики, которое Гёте, видимо, было известно, – рассматривал разные виды божественного вдохновения. При этом он называл именно тех богов, которые упоминаются в «Песне странника», и в том же порядке: Музы, Дионисий, Аполлон, Юпитер–дождливый. Весьма возможно, что и в этом стихотворении тоже Феб–Аполлон и Юпитер–дождливый выступают как символы двух жизненных состояний: концентрации и экспансии – и что к Юпитеру–дождливому Гёте обращается как к верховному божеству, от которого он получает божественную жизненную силу. Этот бог не является ни Анакреонту, ни Теокриту, зато явился Пиндару. Анакреонт и Теокрит связаны для Гёте с представлением об изящной идиллической поэзии XVII века, которая теперь отступает перед Пиндаром. Его праздничные олимпийские песни имеют в виду сжатые последние строки, переходящие в бормотание:
214
Когда колеса с грохотом
Уносились от цели,
Ввысь взвился победный звон бича,
И пыль клубится,
Словно с горы вниз
Скатываются в долину камни.
Пылала душа твоя в опасностях, Пиндар,
Мужество, Пиндар, – пылала —
Бедное сердце —
Там на холме!
Небесная мощь —
Дай силы мне —
Там моя хижина —
До нее б доползти.
(Перевод А. Гугнина)
«Полубессмыслица», по–видимому, тщательно обдумана. На этом, как и на других гимнах, можно увидеть, как точно проведены и соотнесены между собой мысль и образ и насколько – как бы противоречиво это ни прозвучало – точное художественное чутье определяет внутреннюю форму.
215
ПРОДУКТИВНЫЕ ГОДЫ ВО ФРАНКФУРТЕ
Полемические сражения
Одиннадцатого сентября 1772 года Гёте, не прощаясь, исчез из Вецлара. Он отправился в пешее путешествие по берегам Лана, «свободный в своем решении, но все еще связанный чувством». Немного задержавшись в Эмсе, где принял несколько ванн, отправился дальше на лодке в направлении Эренбрейтштейна. Там, в солидном доме, перед окнами которого расстилался прекрасный рейнский пейзаж, царила Софи фон Ларош, урожденная Гутерман. Она родилась в 1731 году, стала известной писательницей благодаря своему эпистолярному роману «История фрейлейн Штернгейм» (1771), когда–то была помолвлена с Виландом, а потом в 1754 году вышла замуж за Георга Михаэля Франка фон Лароша, который с 1771 года служил в качестве тайного советника. С госпожой фон Ларош Гёте впервые встретился весной. Она была связана с чувствительными душами в Дармштадте и в других местах, ее дом был для этих людей местом встреч и общения. Теперь Гёте остановился в Эренбрейтштейне как желанный гость и сам в благодарном ожидании вдохновляющих встреч. Здесь возник на всю жизнь контакт с семьей Ларош–Брентано. Особенно привлекательной для него оказалась старшая дочь семейства Максимилиана; уже в поздние годы упоминание в «Поэзии и правде» намекает, с какой–то глубоко запрятанной пикантностью, на то, что дело шло здесь о чем–то большем, чем просто дружеское расположение: «Это необыкновенно приятное ощущение, когда в нас начинает зарождаться новая страсть в то время, как старая еще не совсем отзвучала. Так
216
иной раз, наблюдая заходящее солнце, посмотришь в противоположную сторону на восходящую луну и любуешься двойным светом обоих небесных тел». В январе 1774 года, незадолго до того, как был написан «Вертер», Максимилиана вышла замуж за купца Петера Антона Брентано. Насмешник Мерк отпускал ядовитые шуточки насчет того, что этот купец ни о чем не имеет понятия, кроме своих торговых дел: «Для меня это было печальной необходимостью, когда по пути к нашей приятельнице приходилось пробираться между бочками с селедкой и горами сыров» (письмо жене от 28 января 1774 г.). Гёте и дальше поддерживал тесный контакт с молодой госпожой Брентано. Не удивительно, что филологи–детективы обнаружили черные глаза Максимилианы Брентано у Вертеровой Лотты.
То, как проходили «конгрессы» в имении Эренбрейтштейн, намеком показано в тринадцатой книге «Поэзии и правды». Там культивировали душевную дружбу, читали друг другу чувствительные письма и другие сочинения, в большой моде было «прямодушие»: «подслушивали свое собственное сердце и сердце другого». Так было и в те сентябрьские дни, когда появился Мерк. Дело не обходилось без конфликтов, и были они – откровенно говоря или вежливо умалчивая – куда более резкими, чем можно подумать, читая воспоминания Гёте.
Дело в том, что чувствительные души отнюдь не везде симпатизировали друг другу. Существовали разные степени чувствительных проявлений и чувствительного поведения, которые современники четко различали. Все, кто стремился дать своим эмоциям развернуться в полную силу, ценили дружбу и душевную любовь. Однако кое–кто в этом культе видел преувеличения. Когда атмосфера чувствительности создавалась искусственно, пусть даже самыми рафинированными средствами, и эта игра в душевные волнения принимала экзальтированные формы, то кое–кто воспринимал подобный стиль как нестерпимое отсутствие чувства меры. Делали различие между «подлинной» и «фальшивой» чувствительностью, хотя появлялись разногласия относительно того, что считать еще «подлинным» или уже «фальшивым». Возникали даже такие формулировки, как те, что употребил Фриц Якоби, выступая против «коллекционирования чувств от нечего делать» и против «стремления чувствовать чувства, ощущать эмоции» («Записки Эдуарда Альвиля»).
217
Даже говоря такие вещи, можно было прослыть экзальтированно чувствительным. И в дармштадтском кружке чувствительных безусловно были разногласия; недаром Гердер не однажды предостерегал из Бюкебурга свою невесту Каролину Флахсланд против экзальтированных и экзальтации.
Софи фон Ларош поддерживала тесные дружеские связи с Якоби из Дюссельдорфа, с Фридрихом Генрихом и Иоганном Георгом Якоби. Оба они, подобно неутомимому дармштадтскому деятелю движения Францу Михаэлю Лойхсенрингу, были на подозрении у таких людей, как Гёте и Мерк, которым их культ чувствительной душевной жизни казался неестественным и размягченно–сентиментальным. Несколько месяцев спустя после сентябрьских дней пребывания у Ларошей Гёте опубликовал во «Франкфуртских ученых известиях» коротенькую насмешливую статейку («Наброски жизнеописания X. Г. Р. Клотца, сочинение господина профессора Хаузена»), которая высмеивала тщеславное самодовольство Якоби и кончалась многозначительным намеком на откровенно предлагаемый на всеобщее обозрение душевно–чувствительный культ дружбы с Глеймом. Свидетелем этого культа в самом деле мог стать каждый, кто прочел переписку Якоби с Глеймом, которая была опубликована в 1768 и 1772 годах.
Здесь намечаются водоразделы фронтов и позиций. Для Гёте Якоби в 1772 и 1773 годах были мишенью насмешек и шуток. Вскоре после посещения Эренбрейтштейна он написал драматическую сатиру «Несчастье Якоби», которую потом собственноручно уничтожил, так что нам приходится довольствоваться сообщениями о ней. Однако в те времена в кругах посвященных она ходила по рукам и считалась беспощадным разоблачением, хотя молодой автор имел в своем распоряжении только анекдоты и слухи касательно объектов своих насмешливых атак. Предметом нападок оказались не только Якоби, к ним принадлежал и Кристоф Мартин Виланд. «Гёте – непримиримый враг Виланда и компании», – сообщал, например, Шёнборн, побывавший во Франкфурте (письмо Герстенбергу от 12 октября 1773 г.). Между тем друг дармштадских чувствительных душ и знакомых Софи фон Ларош хотел соприкоснуться с Виландом и обоими Якоби и как–то определиться. Здесь что–то не согласуется с нашей сегодняшней точки зрения. «С первого бесценного мгновения моего пребывания у Вас, когда я увидел эти
218
проявления чистейшей душевности, – как часто с тех пор я всем своим существом ощущаю себя рядом с Вами» – так писал он ближайшему другу Виланда и семейства Якоби после посещения Эренбрейтштейна, около 20 ноября 1772 г. А месяцем позднее началась яростная полемика против Якоби на страницах «Франкфуртских ученых известий».
Когда в 1772 году Виланд начал издавать свой журнал «Тойчер Меркур» и его сотрудничество с Якоби стало очевидным, Гёте занял позицию. В первом номере «Тойчер Меркур» (январь–март 1773 г.) Виланд опубликовал «Письма к другу», посвященные своей собственной опере (собственно, зингшпиль) «Альцеста», где сравнил ее с трагедий Еврипида – не в пользу последней. Стиль рококо он поставил здесь выше античной трагедии. Для Гёте это было решительно неприемлемо, потому что – уж во всяком случае, со страсбургских времен – он относился к античности с большим уважением. Осенью 1773 года он сочинил едкий фарс «Боги, герои и Виланд», написал его в один вечер, а весной следующего года Ленц этот фарс к тому же и опубликовал. Виланд, который героическое начало свел в своей пьесе к добродетельной чувствительности, появляется здесь среди античных героев в виде некоего слабонервного ничтожества. Решительно и без обиняков отвечает Геркулес на его вопрос, кого тот называет «достойными молодцами»? «Того, кто дает, что имеет. Кто всех богаче, тот и достойнейший. У кого избыток сил, пусть поколотит другого. Но, разумеется, настоящий мужчина не свяжется со слабейшим. Он будет биться с равным или сильнейшим противником. У кого избыток жизненного сока, пусть сделает бабам столько ребят, сколько они пожелают, а то и вовсе не спросившись их. Так я, например, в одну ночь настряпавший пятьдесят мальчишек» (4, 113—114).
То, что само видение Гёте античности, от имени которой он здесь так широковещательно выступает, стоит под знаком «Бури и натиска», разумеется само собой. Его фарс был объявлением войны. Бурный гений вступил в борьбу с нежной добродетельностью рококо. Его письмо кипит презрением: «Уж не знаю, что чему больше приносит вреда: велеречивость Виланда всей этой ерунде или вся эта ерунда велеречивости Виланда. Все это такая чушь и пустота, что просто стыдно […]. Простак и простачки (Виланд и Якоби вдвоем). Виланд и малютки Яки превратились в проституток! Желаю успеха! Их писанина все равно
219
никогда не была мне по нутру» (письмо Кестнеру от 15 сентября 1773 г.).
Между тем Виланд отнесся к этой истории спокойно и независимо. Он даже объявил в своем журнале о появлении фарса. Чтобы отбить атаку, ему хватило одной–единственной остроумной снисходительной реплики. Он порекомендовал вниманию читателя «этот шедевр передержки и юмористического софизма, который из всех возможных точек зрения самым тщательным образом выискивает ту, что являет предмет как бы в кривом зеркале, а потом от всей души развлекается насчет того, что предмет выглядит криво!»
Виланд даже разобрал в своем журнале «Гёца» – вдумчиво, отдавая должное его достоинствам; он отнюдь не стремился отомстить, решительно поставить на место «мужественных молодых гениев», «мятущихся юношей», главой которых он полагал Гёте. Наоборот, Виланд выступал за то, чтобы дать перебеситься этому стаду молодых буйных жеребят и посмотреть потом, что из этого получится. «И насколько я себя знаю, я вполне уверен в том, что в конце концов мы станем самыми добрыми друзьями». Гёте был немало удивлен подобным благородством и начал даже размышлять о том, не слишком ли далеко он зашел в своих атаках. Конечно, он не мог и не хотел отступить от своих эстетических позиций, но от резкости своих насмешек почувствовал себя неуютно.
А если подумать о том, как при первой встрече с Якоби в Дюссельдорфе в июле 1774 года, а позднее с Виландом всякая враждебность тотчас испарилась, то напрашивается мысль, не была ли собственная неуверенность Гёте причиной его столь резких выпадов. Все боевые действия только для того, чтобы доказать себе собственную силу. Когда при личном знакомстве он убедился в том, что жертвы его нападок тоже люди думающие, ищущие, что они высоко ценят непосредственное душевное общение, все его упрямство улетучилось. Именно это произошло, когда в июле 1774 года во время его путешествия по Рейну состоялось первое, столь темпераментное знакомство с Фрицем Якоби: вражда мгновенно превратилась в дружбу. Насколько острой была для Гёте проблема стабилизации собственного «мира», доказывает и тот на первый взгляд несколько странный факт, что, едва познакомившись с Бетти, женой Фрица Якоби, во Франкфурте летом 1773 года, Гёте тотчас начал с ней дружескую доверительную переписку. Ни
220
следа громогласно заявленного отвращения к Якоби; одна только радость от сознания того, что есть человек, с которым можно говорить по душам, ощущается в этих письмах. Возможности дружеского общения молодой Гёте не упускал нигде; «злой человек с добрым сердцем», как писала ему Бетти Якоби, намекая на эти события (письмо к Гёте от 6 ноября 1773 г.).
Кое–что из того, о чем здесь говорилось, происходило в 1773—1774 годах, много времени спустя после возвращения из Вецлара и посещения Эренбрейтштейна. Когда в сентябре 1772 года Гёте возвратился во Франкфурт, его необычайная одаренность была известна только друзьям и знакомым. Осенью 1772 года Кестнер не имел возможности представить Гёте своему корреспонденту Хеннингсу иначе чем «некий Гёте из Франкфурта». Слава пришла летом 1773 года, когда стало известно, кто является автором изданной анонимно драмы «Гец фон Берлихинген».
Однако Гёте вовсе не был преисполнен довольства собой. В некоторых фрагментах его писем этого времени явственно слышатся сомнения. Свою адвокатскую практику он продолжал не слишком усердно, скорее по обязанности, так как, в общем, от нее не зависел. В художественной сфере экспериментировал в разных направлениях. Когда в декабре 1772 года Гёте четыре недели провел в Дармштадте, все думали, что ко всему остальному он решил стать художником. «И мы все это очень поддерживали» (Каролина Флахсланд Гердеру, 5 декабря 1772 г.). В январе 1773 года сам Гёте сообщил Кестнеру, что занят сейчас в основном рисованием и особенно удачно получаются портреты.
Теперь он был во Франкфурте и предоставлен самому себе. «Я один, один и с каждым днем все более одинок», – писал он Софи Ларош (12 мая 1773 г.). Глубокой раной оставалось и крушение его любви к Лотте в Вецларе. Правда, переработка «Готфрида» в «Гёца» шла очень легко, но еще в августе 1773 года, удивляясь своей внезапной популярности, Гёте сообщал Кестнеру о том, что вряд ли в ближайшее время он сможет написать нечто такое, что заинтересует публику. «Между тем я продолжаю работать. Посмотрим, намерен ли ход вещей сделать из меня что–нибудь стоящее». Горестное одиночество имело свои причины. В апреле он еще довольно долго пробыл в Дармштадте, однако круг постепенно распадался. В начале мая после свадьбы с Гердером Каролина уехала в Бюкебург.
221
Мерк вместе с ландграфиней и принцессами отправился в путешествие, в Россию. Елена фон Руссильон, «Урания», 21 апреля умерла. И Кестнеры недолго оставались в близком Вецларе, местом их службы стал Ганновер.
В ноябре 1773 года вышла замуж и покинула Франкфурт сестра Гёте Корнелия, с которой он был связан узами тесной доверительной дружбы. Ее мужем стал юрист Иоганн Георг Шлоссер. Когда–то, в дни весенней ярмарки 1766 года, он жил в Лейпциге у Шёнкопфа и подружился с Гёте. Сначала в Карлсруэ, потом в Эммендингене в Бадене в должности старшего судьи он пытался на положении высокого чиновника администрации содействовать осуществлению реформ прежде всего для крестьян, а также в сфере просвещения. В преддверии расставания с Корнелией во Франкфурте Гёте писал Кестнеру: «Она для меня большая потеря, она одна понимает и терпит мои причуды» (15 сентября 1773 г.). Общность брата и сестры в родительском доме, которая наполняла годы детства и юности, подходила к концу. Корнелия была на год моложе Вольфганга, отец также придавал большое значение ее всестороннему развитию; она изучала языки, занималась музыкой и, как видно, тоже страдала под гнетом этого строгого воспитания. Брат и сестра объединились, стремясь защитить свой собственный маленький мир и пройти совместно «пути и перепутья» ранних лет с большим или меньшим успехом. Из Лейпцига студент Гёте писал сестре длинные письма, полные поучений умудренного опытом человека, из них же она всегда узнавала о его делах и планах. В юные годы она пользовалась его полным душевным доверием, принимала участие во всех поэтических замыслах, знала круг его друзей, которые собирались в Хиршгартене, и, конечно, годы от 1768 до 1773–го были счастливейшими в ее жизни. В браке она не нашла себя. «В ее натуре не было ни капли чувственности». Она родила двух дочерей и умерла вскоре после того, как младшая появилась на свет, – 10 мая 1777 года. Несколько фраз, написанных Гёте госпоже фон Штейн 16 июня 1777 года, говорят о сильнейшем потрясении: «В восемь я вышел в сад, все было хорошо, все было в порядке. Я был один и прогуливался читая. В девять я получил письмо, что моя сестра умерла. Я больше ничего не могу сказать». Эккерман с пометкой «28 марта 1831 года» записал высказывание старого Гёте о рано умершей любимой сестре: «Удивительное она








