412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Карл Отто Конради » Гёте. Жизнь и творчество. Т. I. Половина жизни » Текст книги (страница 19)
Гёте. Жизнь и творчество. Т. I. Половина жизни
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 21:39

Текст книги "Гёте. Жизнь и творчество. Т. I. Половина жизни"


Автор книги: Карл Отто Конради



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 45 страниц)

Внимательный читатель вскоре замечает, что автор этого романа вовсе не стремится вознести хвалу своему «бедному Вертеру». В письмах ощущается критическое отношение к нему. Но Гёте пришлось признать, что он переоценил читателя. В «Поэзии и правде» он говорит на эту тему в связи с «Вертером»: «Нельзя спрашивать с публики, чтобы она творение духа воспринимала столь же духовно. В сущности, внимание ее было привлечено только содержанием «Вертера», его материей, в чем я мог уже убедиться на примере своих друзей, а наряду с этим снова всплыл старый предрассудок, основанный на уважении к печатному слову: каждая книга, мол, непременно задается дидактической целью. Но художественное отображение жизни этой цели не преследует. Оно не оправдывает, не порицает, а лишь последовательно воссоздает людские помыслы и действия, тем самым проясняя их и просвещая читателей» (3, 498).

Книга о страданиях Вертера не оправдывает и не порицает. Но некоторые места, где Вертер по воле своего автора «последовательно воссоздает (свои – Н. Б.) помыслы и действия», читатель воспринимает как ироническую характеристику героя. Взрыв чувств в письме от 10 мая 1771 года выливается только в сетования по поводу того, что «величие этих явлений» подавляет. В тех местах, где цитируется Гомер и Клопшток, странное впечатление производит контекст, он заставляет усомниться в том, что Вертер действительно может «без натяжки» переносить мысли этих поэтов в свое «собственное повседневное существование» (6, 26).

Все еще остается открытым вопрос, почему Вертер действует так, как он действует. В последние годы

250

давали два разных ответа на этот вопрос. Один ответ гласит, что речь идет здесь о весьма проблематичной субъективности именно этого Вертера, о его «смертельной болезни» (12 августа 1771 г.). Другой утверждает, что Вертер стал жертвой общественных условий, они были причиной его жизненного краха. Эти односторонние ответы, однако, не исчерпывают все сложности проблематики романа о Вертере.

Вертер терпит крушения не только из–за ограниченности человеческих возможностей вообще или из–за своей обостренной субъективности; из–за этого в том числе. Также надо сказать: Вертер терпит крушение не только из–за общественных условий, в которых он должен жить и жить не может, из–за них в том числе. То и другое надо рассматривать вместе. В письмах от 26 мая 1771 года и 24 декабря 1771 года Вертер сам говорит о буржуазном обществе и невыносимых буржуазных порядках. Никакой интерпретатор не сможет игнорировать его высказывание в письме от 26 мая 1771 года: «Много можно сказать в пользу установленных правил, примерно то же, что говорят в похвалу общественному порядку. Человек, воспитанный на правилах, никогда не создаст ничего безвкусного или негодного, как человек, следующий законам и порядкам общежития, никогда не будет несносным соседом или отпетым злодеем. Зато, что бы мне ни говорили, всякое правило убивает ощущение природы и способность правдиво изображать ее» (6, 15). Никто не станет отрицать того, что Вертер был глубоко оскорблен, когда ему пришлось покинуть аристократическое общество из–за своего бюргерского происхождения (15 марта 1772 г.). Правда, он оскорблен скорее в человеческом, чем в бюргерском достоинстве. Именно человек не ждал такой низости от изысканных аристократов. Однако Вертер не возмущается неравенством людей в обществе. «Я отлично знаю, что мы не равны и не можем быть равными», – написал он еще 15 мая 1771 года (6, 11). И гораздо позднее, 24 декабря, уже находясь на службе в посольстве: «Я сам не хуже других знаю, как важно различие сословий…» (6, 53).

Многое в романе о Вертере осталось недосказанным. Это связано с исторической ситуацией, в которой жили автор и герой. Вертер произносит, правда, такие слова, как «невыносимые буржуазные порядки», но это всего лишь общие места. Такого же сорта критикой являются высказывания вроде: совершенно бессмысленно, когда один человек «в угоду другим…

251

трудится ради денег, почестей или чего–нибудь еще» (6, 35), или «но если кто в смирении своем понимает, какая всему этому цена, кто видит, как прилежно всякий благополучный мещанин подстригает свой садик под рай и как терпеливо даже несчастливец, сгибаясь под бременем, плетется своим путем, и все одинаково жаждут хоть на минуту дольше видеть свет нашего солнца, – кто все это понимает, тот молчит и строит свой мир в самом себе и счастлив уже тем, что он человек» (6, 13—14).

Вертер уходит в сторону, он не может стать ни бунтовщиком, ни реформатором. Не может потому, что этого не допускала ни ограниченность его политического видения, ни его человеческие качества (здесь скрещиваются основные проблемы романа). Вертеру тесны и неудобны буржуазные нормы поведения, которые регламентируют и дисциплинируют, направляя каждого на достижение внешних целей (деньги, успех, доброе имя), и при этом подавляют его личное я. Изгнание из аристократического общества больно ранит его самолюбие, однако он не осознает, что структура феодального общества неприемлема в принципе. На то и другое он реагирует субъективно, что, впрочем, с самого начала ведет к экзальтации и саморазрушению. Возможно, что при любом общественном укладе такой Вертер страдал бы от ограниченности человеческих возможностей и губил себя спекулятивными размышлениями.

В последнее время высказывается мысль, что в «Вертере» в критическом аспекте рассматривается также буржуазное понятие чести и нормы поведения, что причиной крушения Вертера стало то, что его любовь к Лотте не могла осуществиться именно из–за этих понятий. Эти предположения чистейшая схоластика. Разумеется, и тогда был возможен развод. К тому же в романе нигде нет и намека на то, что Лотта когда–нибудь всерьез думала о разрыве с Альбертом. Правда, во время последней встречи, после чтения Оссиана, лед, казалось бы, сломан. Но решение Лотты однозначно: «Это последний раз, Вертер, Вы больше не увидите меня». Безумная страсть, о которой Вертер говорит в своих письмах и которую подтверждает издатель, не может быть приписана также и Лотте, хотя она и колеблется временами. Упрекать ее в том, что общественные табу слишком укоренились в ней, чтобы она могла принять свободное решение, – это такая трактовка, которая лежит за пределами текста романа да к

252

тому же еще игнорирует тот факт, что такого рода безвыходные любовные ситуации могут существовать в любом обществе; разве что признать правильным решение, к которому пришли персонажи пьесы Гёте «Стелла»: несколько партнеров вступают в длительную любовную связь.

Еще на один вопрос, который, впрочем, был поставлен издателем только во второй редакции романа: была ли возможность спасти друга? – издатель отвечает сам: «Если бы в порыве счастливой откровенности согласие их (Лотты и Альберта) восстановилось, если бы между ними ожила взаимная снисходительная любовь и растопила их сердца, друг наш, пожалуй, был бы спасен» (6, 98). Если бы такое доверие существовало, то Лотта, вероятно, откровенно рассказала бы Альберту, своему супругу, о последнем посещении Вертера и его душевном состоянии, и Альберт не остался бы «спокоен», услыхав просьбу о пистолетах. Можно ли считать, что столь прискорбный недостаток взаимного доверия и «спокойствие» Альберта знаменуют собой дефицит личных контактов и душевности общества, – это вопрос, на который нет определенного ответа.

На рубеже 1774—1775 годов «Вертер» приобрел колоссальную популярность. Она распространялась по стране, как эпидемия. Кто хотел оказаться на гребне моды, надевал костюм Вертера: «простой синий фрак», «желтые панталоны и жилет» (6, 66—67). А дамы – «простенькое белое платье с розовыми бантами на груди и на рукавах» (6, 19). Это продолжалось годы. В издававшемся Бертухом в Веймаре «Журнале роскоши и мод» еще в 1787 году было показано платье Лотты как вдохновляющий образец. Один за другим появлялись переводы романа, пересказы, «Вертериады», инсценировки, пародии – вплоть до фарса, драмы ужасов и листовки протянулся след «Вертера». «Спою Вам о страдальце, / Он сам себя убил. / Он юный Вертер звался, / Так Гёте говорил». Фридрих Николаи быстро подоспел с пародией. «Радости юного Вертера. Страдания и радости Вертера, мужа», Берлин, 1775. Довольно примитивная версия: пистолеты Альберта заряжены горохом. Вертер стреляет и думает, что тяжело ранен, в этот момент входит Альберт, произносит утешительную речь и отдает ему Лотту. Впрочем, радости Вертера оказываются не такими уж радостными. Раздражение, которое Гёте, видимо, испытал по поводу этой пародии, он выразил в том, что со–253

чинил не очень пристойный ответ в стихах, «Анекдот о радостях юного Вертера»:

РАДОСТИ ЮНОГО ВЕРТЕРА

Недолго юноша терзался,

От меланхолии скончался

И был немедля погребен.

Однажды путник мимо шел,

Едва к могиле он добрел,

Расстройство вдруг почуял он.

И, сев на юноши могилу,

Штаны поспешно приспустил он

И, подгоняемый судьбой,

Оставил кучу под собой.

Освободившись от печали,

Он был доволен чрезвычайно

И молвил, глядя на могилу:

«Когда бы вовремя сходил он,

Ему б и в мысли не пришло,

Что жить на свете тяжело!»

(Перевод А. Гугнина)

Не один Эдгар Вибо, герой романа Ульриха Пленцдорфа «Новые страдания юного В.» (1972), думает сегодня в подобном духе о самом большом успехе в жизни Гёте: «Вся эта штука была написана в каком–то немыслимом стиле […]. В глазах рябит от всех этих – сердце, душа, счастье, слезы… Не могу себе представить, что были такие, которые так говорили, хоть и три века назад. Все состоит из одних писем этого немыслимого Вертера к приятелю. Это, наверно, должно было казаться жутко оригинальным и непридуманным. Кто это написал, пусть полистает моего Сэлинджера. Вот это вещь, братцы!» А потом эта немыслимая книга очень сильно «зацепила» Эдгара Вибо. Он мог вылавливать оттуда фразы, которые очень хорошо подходили к его собственной ситуации, как, например, сентенцию о правилах, которые, «что ни говори, разрушают истинное чувство природы и его правдивое выражение». Вибо удивляется: «А этот Вертер может высосать из пальца довольно полезные вещи».

Мы спокойно можем согласиться с тем, что дистанция, отделяющая нас от языка Вертера, становится все больше. Исторически мыслящий интерпретатор способен еще в мелочах, мало значительных на первый взгляд, открыть что–то важное, но «нормальный» чи–254

татель наших дней спокойно может себе позволить считать чувствительный немецкий язык, который буквально наводняет некоторые письма Вертера, совершенно невыносимым. (Так называемая тривиальная литература давно уже присвоила его.)

«16 июля. Ах, какой трепет пробегает у меня по жилам, когда пальцы наши соприкоснутся невзначай или нога моя под столом встретит ее ножку! Я отшатываюсь, как от огня, но тайная сила влечет меня обратно – и голова идет кругом! А она в невинности своей, в простодушии своем не чувствует, как мне мучительны эти мелкие вольности! Когда во время беседы она кладет руку на мою и, увлекшись спором, придвигается ко мне ближе и ее божественное дыхание достигает моих губ, тогда мне кажется, будто я тону, захлестнутый ураганом. Но если когда–нибудь я употреблю во зло эту ангельскую доверчивость и… Ты понимаешь меня, Вильгельм. Нет, сердце мое не до такой степени порочно. Конечно, оно слабо, очень слабо. А разве это не пагубный порок?

Она для меня святыня. Всякое вожделение смолкает в ее присутствии. Я сам не свой возле нее. Каждая частица души моей потрясена» (6, 34).

И при этом: какая прохладная трезвость, какой деловой тон в последней части от издателя.

Драматизированный современный анекдот. «Клавиго»

В истории литературы 1774 год считается годом «Вертера», но какую поразительную, совсем не вертеровскую творческую энергию продемонстрировал в это время поэт! «Комедия с музыкальными номерами» скоро будет готова, сообщил он Кестнеру 25 декабря 1773 года. Это могло относиться к «Эрвину и Эльмире» и к «Клаудине де Вилла Белла». Это были первые из многочисленных комедий Гёте (зингшпили). Пьеса «Клавиго» была написана, видимо, сразу после «Вертера» в мае в течение нескольких дней. Весной 1774 года была, помимо этого, начата работа над поэмой «Вечный жид», было написано лишь несколько фрагментов. Значительно многообразие поэтической продукции!

«Клавиго» – пьеса весьма примечательная. «Гёц фон Берлихинген» только что принес раннюю славу молодому драматургу, только что он внимательно следил за оживленными дискуссиями, касавшимися

255

всяческих отступлений от правил в этой «шекспиризирующей» драме, – и вот уже новая драма написана строго и точно по правилам, как пьесы Лессинга. Уже осенью 1773 года он заявил (неизвестно, что именно он тут имел в виду), что работает над «пьесой для театра, пусть они знают, что только от меня зависит, соблюдать ли правила или нет» (письмо Кестнеру от 15 сентября 1773 г.). Весной 1774 года он это доказал. В середине июля «Клавиго» был напечатан – первое произведение, которое появилось под именем своего автора. События, использованные в этой драме, были чрезвычайно актуальными, в большой степени был использован документальный материал. То, о чем позднее (например, в связи с пьесой Бюхнера «Смерть Дантона» и документальными драмами наших дней) так много говорилось – документальный текст переносится на сцену почти без изменений, – все это Гёте уверенно делал уже в «Клавиго».

В феврале 1774 года Бомарше опубликовал четвертую часть своих мемуаров, куда включил захватывающий рассказ о путешествии в Испанию («Фрагмент о моем путешествии в Испанию»), предпринятом в 1764 году. Пьер Огюстен Карон, который после смерти жены сделал название одного из ее владений – де Бомарше – своим именем, имеющий и поныне широкую известность как автор пьес «Севильский цирюльник» (1775) и «Женитьба Фигаро» (1784), попал в то время в большие затруднения. Парвеню, авантюрист и ловкий спекулянт, не боящийся риска, и одновременно писатель, он проиграл судебный процесс, был обвинен в мошенничестве и подлоге, чему весьма способствовала сомнительная экспертиза судьи Гёцмана. Именно против него были направлены Бомарше четыре части «Мемуаров для консультаций», где судья был обвинен во взяточничестве. Рассказ о путешествии в Испанию полон драматических подробностей. Два раза одна из сестер Бомарше в Мадриде была покинута накануне свадьбы. Обманщиком был Хозе Клавиго, который, стремясь сделать себе имя на журналистском поприще, добился места придворного архивариуса. Бомарше в качестве брата, который стремился уладить дело, явился в Мадриде к Клавиго и, не назвав своего имени, начал разговор с любезных замечаний о статьях Клавиго, затем во всех подробностях, как будто речь идет о посторонних, рассказал историю о дважды обманутой дочери парижского купца, вплоть до самой кульминации, когда

256

воскликнул: «А обманщик – это Вы!» Гёте слово в слово воспроизвел эту сцену во втором акте. Бомарше вынудил загнанного в угол Клавиго подписать признание и собирался с его помощью разрушить карьеру неверного возлюбленного. Клавиго имел еще возможность вновь примириться с Мари Луизой, но параллельно он затеял опасные махинации против ее брата, стремящегося отомстить. Бомарше узнал об этом и рискнул отправиться с жалобой прямо к королю, был допущен, сумел доказать свою правоту, и Клавиго лишился поста. Позднее, правда, пережив свой позор, он вновь сумел получить видные должности. Говорят, что именно он в качестве директора Королевского театра в Мадриде стал инициатором постановки пьесы Бомарше «Севильский цирюльник». А Бомарше в свою очередь, инкогнито сидя в партере Аугсбургского театра, видел себя на сцене в спектакле «Клавиго»…

«Я с максимальной простотой и правдивостью драматизировал современный анекдот; мой герой – это неопределенный полувеликий–полуничтожный человек, пандан к Вейслингену в «Гёце», вернее, сам Вейслинген, только выведенный во всей полноте главного действующего лица» (письмо к Шёнборну от 1 июня 1774 г. [XII, 147]).

Не изменяя имен, Гёте вывел на сцену современного театра обоих противников: Бомарше и Клавиго. При сравнении пьесы с ее французским первоисточником сразу видно, что сделал драматург из «материала»: психологический этюд об интеллектуальном карьеристе, которого в конце концов настигла карающая судьба. Анекдот превратился в «Клавиго. Трагедию». Этот результат не имел уже ничего общего со своим первоисточником. Театрально приподнятый, выстроенный в соответствии с определенной литературной традицией, короткий V акт приводит пьесу к трагическому финалу: покинутая Мари умирает, не вынеся новой измены; Клавиго видит похоронную процессию; он хочет взглянуть на нее еще раз, у открытого гроба Бомарше закалывает его в рукопашной схватке, однако Клавиго успел схватить руку Мари: «Я добился ее руки! Ее холодной, мертвой руки! Ты – моя! И еще последний поцелуй, поцелуй жениха! Ах!» (4, 158).

Подобные театральные эффекты для нас устарели безнадежно. Тогда же этот клубок из мести и примирения, подчеркнутый мелодраматическими театральными приемами, должен был производить на зрителя боль–257

шое впечатление. Здесь не помогут даже воспоминания о «Гамлете» или «Ромео и Джульетте». Но характер Клавиго выписан с подкупающей проникновенностью. Как его второе «я», его сопровождает созданная Гёте фигура Карлоса. Если Клавиго начинает колебаться, то аргументы Карлоса тут же возвращают его на раз избранный путь. «Вперед, вперед! Это стоит хитрости и усилий!» (I акт). Клавиго оказывается неверным потому, что вспоминает (ему напоминают), что всякие узы лишь помешают его карьере. Но в те минуты, когда он клянется возлюбленной в верности, он честен. Он тоже мечтает о счастье в тихой буржуазной жизни, о спокойных домашних радостях (IV акт). Пьеса Гёте становится трагедией бесхарактерности, потому что Клавиго остается внутренне раздвоенным. Когда он, после того как Бомарше заставил его подписать письменное свидетельство его вины, в очередной раз примирился со своей возлюбленной, холодный и бесчеловечный Карлос начинает резонерствовать с полной беспощадностью. Вот его аналитические выкладки из IV акта, приближающие катастрофу и делающие ее неизбежной:

«На чашах весов две возможности. Либо ты женишься на Мари и обретешь свое счастье в тихой семейной жизни, в мирных радостях, либо ты пойдешь дальше по почетной стезе к уже близкой цели […]. На свете нет ничего более жалкого, чем нерешительный человек, – он мечется между двумя чувствами, жаждет связать их воедино и не может взять в толк, что лишь сомнения и тревоги, его терзающие, связывают их […].

Взгляни – на другой чаше весов счастье и величие, которые тебя ожидают […]. Но все равно, Клавиго, будь настоящим человеком, иди своей дорогой, не оглядываясь по сторонам. Я уповаю, что ты опамятуешься и уразумеешь наконец, что незаурядные люди незаурядны еще и потому, что долг их отличен от долга человека заурядного. Тот, кто обязан обозревать великое целое, управлять им и его сохранять, также обязан пренебречь мелкими житейскими обстоятельствами во имя блага великого целого» (4, 145—146).

Конечно, тот мир, в котором живет Клавиго, не позволяет ему принимать свободные решения. Если он хочет продвинуться при абсолютистском дворе, который изображается с необычайной выразительностью, если хочет добиться здесь значительного положения и славы, ему придется, безусловно, подчинить все свои человеческие связи требованиям этого общества. «Ха–ха, будут похваляться наши придворные шарку–258

ны, сразу видно, что он из простых!» (4, 145) (если он вступит в этот брак). Однако было бы неверно думать, что пьеса Гёте содержит критику какого–то определенного общественного строя. Показ отдельного случая, и в этом его актуальность до сегодняшнего дня, критически ставит вопрос, каково вообще соотношение между человечностью и карьеризмом, стремлением к славе и почету. Клавиго в конце концов целиком отдается во власть Карлоса. Хотя и мучимый сомнениями, он выбрал принцип бесчеловечности во имя карьеры.

То, что Гёте проверял в этой пьесе, была идея сильной, значительной личности, столь популярная в ту эпоху, сила души, «уверенность в великих чувствах», которыми бредила молодежь. Гёте показал сомнительность и ненадежность такого чувства, показал, как легко оно может превратиться в нечто корыстное, бесчеловечное и беспощадное. Несколько раньше процитированных выше аргументов Карлоса он высказал идею, которая уже не имеет никакого смысла с точки зрения борьбы за славу и успехи в обществе: «А что, собственно, такое – величие, Клавиго? По своему положению, по почету, который тебе оказывают, возвыситься над другими? Оставь! Если в твоем сердце величия не больше, чем в других сердцах, если тебе недостает силы подняться над обстоятельствами, которые пугают самого заурядного человека, значит, ты, со всеми своими орденскими лентами и звездами, даже с короной на голове, и сам так же зауряден» (4, 145).

И снова молодой Гёте, сам еще ищущий, показывает позитивные и сомнительные варианты человеческого поведения и человеческих чувств. Переменчивый Клавиго не уверен в избранном пути. Также и Вейслинген все время колебался. Это становится бедой для окружающих. То, что было несомненным вчера, завтра будет поставлено под вопрос под натиском безоговорочной аргументации, направленной на иную цель, а затем и вообще принесено в жертву этой цели. Проще всего, как это делает Карлос, опорочить «нерешительного человека» и назвать его жалким существом. Но колебания такого человека можно преодолеть, лишь предлагая ему нечто безоговорочно правильное, убедительное настолько, что он сразу примет решение. Клавиго не принадлежит к числу людей уверенных и не может быть таковым, так как в самой его ситуации заключено непримиримое противоречие. Поэтому чи–259

татель и зритель испытывает к нему не только презрение, но также сочувствие и сострадание.

Характер и действия Клавиго полностью слились с его собственным характером и действиями – писал Гёте 21 августа 1774 года Якоби. Это не был диагноз, поставленный задним числом, прошло всего несколько месяцев после того, как пьеса была написана, и это показывает, как хорошо ему было знакомо состояние колебаний и неуверенности, которое привлекло его внимание к этому материалу. То, что в течение нескольких дней он написал в своей франкфуртской комнате на Гросер–Хиршграбен как исследование случая Клавиго, было в то же время беспощадным самоанализом. Гнетущие воспоминания о прощании с Фридерикой Брион, видимо, тоже еще не стерлись в памяти, недаром позднее в «Поэзии и правде» Гёте подчеркивал, что считает эту пьесу своей «поэтической исповедью», что это «размышления о раскаянии». По остроте мысли и непримиримости диалоги Клавиго – Карлос, которые воспринимаются как разговор с самим собой, противопоставляются таким чисто литературным ситуациям, как сцена обвинения Бомарше – Клавиго. То, что сначала лишь констатировалось как факт, получало затем в рассуждениях Клавиго подробное обоснование. Если Гёте, расставаясь с Фридерикой, действительно думал о том, что ему предстоит завоевывать признание и славу, то теперь задним числом он критически осмыслил эту ситуацию и в «современном анекдоте» увидел во всей глубине и принципиальной значимости проблему внутренней раздвоенности.

Поклонники «Гёца фон Берлихингена» были удивлены, но отнюдь не пришли в восторг, когда прочли эту «традиционно» сделанную драму. Несколько недель спустя после окончания «Клавиго» в книжных лавках появился «Вертер» и привлек к себе всеобщее внимание. Оказавшись между двумя произведениями, которые долгие годы определяли славу Гёте по преимуществу, трагедия «Клавиго», как правило, недооценивалась. Правда, в театре эта в высшей степени сценичная пьеса во всякую эпоху вызывала интерес. Уже в августе 1774 года она была поставлена в Аугсбурге в присутствии Бомарше, прибывшего туда инкогнито. В 1775 году последовала постановка в Гамбурге, затем в Вене и Берлине. В 1792 году Гёте сам поставил «Клавиго» в Веймаре. В 1780 году по случаю дня рождения Карла Евгения, герцога Вюртембергского, Фридрих Шиллер сыграл Клавиго в последний год

260

своего пребывания в Карловой академии, «ужасно» сыграл, как вспоминают очевидцы, «завывая, фыркая и топая ногами».

По фрагментам из «Вечного жида» почти невозможно судить, каким должно было стать это произведение. Во всяком случае, Гёте имел намерение связать легенду об Агасфере, еврее, обреченном на вечные странствования за то, что, увидев Христа, ведомого на казнь, он насмеялся над ним и отказал ему в минутном отдыхе, с легендой о возвращении Христа. В написанных частях доминирует манера, которую, скорее всего, можно назвать религиозной сатирой. Ни в одной из тех стран, куда попадает вернувшийся Спаситель, его не узнают, и нигде он не находит никаких признаков христианского духа. Внешних знаков много повсюду, но человеческие действия всюду противоречат тому, символом чего эти знаки являются. Даже служители церкви думают только о наживе. И Реформация тоже получила свой куш.

И бог воскликнул: «Где же свет,

Моим веленьем воспаленный?

О горе! Чистой связи нет,

Той, что я ткал меж небом и вселенной!

[…]

И был он сыт страною той,

Крестами мелкими густой,

Где для всеобщего Христа

Забыта тень его креста.

В одну из ближних стран пошел

И флюгером себя нашел.

Не замечали там того,

Что рядом бродит божество.

[…]

Вот к обер–пастору пришли.

Дом с давних пор стоял в порядке.

Дни Реформации вели

Здесь гульбище, чтобы цвели

Попы на той же самой грядке,

На прежних в основном похожи:

Еще болтливей, но скромнее рожи.

(Перевод П. Антокольского [II, 322—325])

261

Сцены, написанные особым, четким книттельферзом (ломаным стихом), как серия гравюр на дереве, раскрывают содержание шванка, разоблачая мир, изменивший христианскому завету, и его церковь. Как далека была эта поэма, которую сам Гёте не сделал достоянием гласности, от торжественных религиозных эпопей Мильтона, Клопштока и прочих! Лафатер имел основания говорить о «какой–то странной вещи в книттельферзах», которую ему цитировал его попутчик–автор по дороге в Висбаден и дальше в Бад–Эмс в конце июня 1774 года.

Написав большое количество самых разных произведений, начиная с 1772 года молодой Гёте избавился от мучивших его проблем. Испытание на поэтическую одаренность прошло успешно. Несмотря на это, ясности относительно будущей профессиональной деятельности еще не было. Хотя стало понятно, что поэтической выразительности он добивается без всякого труда, все же не было еще ответов на важнейшие вопросы – куда, откуда, зачем и почему, к тому же было совершенно неизвестно, о чем он собирается повествовать в каждом отдельном случае. Это больше уже не являлось подтверждением проверенных или предполагаемых истин и норм, которые надлежало проиллюстрировать и приукрасить. Поэзия Гёте сама должна была стать источником для понимания мира, эпохи, жизни. «Гёц», «Вертер», «Клавиго» это доказали. Они вовсе не имели целью предложить окончательные формулировки каких–то концепций, что породило недоумение во многих дискуссиях того (и не только того) времени. Наоборот, сами они были попыткой разобраться. Поэтому беспокойство осталось спутником Гёте в эти годы. «Что выйдет из меня? О вы, уже созревшие люди, насколько же вам лучше, чем мне» (письмо Кестнеру от 23 сентября 1774 г.). То, что он написал 3 августа 1775 года своей многолетней корреспондентке Августе Штольберг, относится не только к этим осенним месяцам: «Несчастная моя судьба, всегда какие–то крайности!» Скептически звучат слова, обращенные к Анне Луизе Карш: «Я написал всякой всячины, можно сказать, немного, а вернее, и совсем ничего. В потоке жизни человечества мы можем зачерпнуть пену носом нашей ладьи, а думаем при этом, что захватили по меньшей мере плавучие острова» (17 августа 1775 г.).

262


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю