Текст книги "Свет всему свету"
Автор книги: Иван Сотников
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 30 страниц)
Потрясенный ее появлением, Леон на миг забыл про все на свете. Таня! Во всем теле появилась необыкновенная легкость. Какое счастье, что она застала его в живых. Еще в живых! Ведь он же умирает, и мысль эта сразу обдала его холодом, вернув к тяжкой действительности. Собрав последние силы, он ласково поерошил ее пышные короткие волосы, осторожно прижал ее голову к своему плечу.
– Хорошая моя! Какая ты красивая!
Но силы его слабели, и Леон умолк. Мысли, желания как бы истаивали. Усилился озноб. Неужели конец? Неужели так чудовищно несправедлива жизнь? Нет же, не может быть! В отчаянии он схватил руку Жарова, которую тот положил ему на лоб, и сжал ее с такой силой, что затекли пальцы.
– Вот как жить хочу!.. Помните, товарищ полковник, расстрелять грозились... тогда ничуть не страшно было, а теперь не хочу умирать, не хочу! – чуть не вскрикнул он, снова сжимая руку. – И не умру!.. Смерти назло не умру! Отступает же она, когда человек так сильно жить хочет. Отступает же, товарищи!..
Но смерть не отступила.
Жестокая, неумолимая смерть победила...
3
Высокий постамент весь красный с черным крепом.
Как живой, в гробу Леон. Только черты лица чуть обострились. Только спал румянец с его щек. Только закрыты ясные глаза, и ни слова не может он вымолвить...
Жаров с Березиным у изголовья в почетном карауле. По-разному умирает человек. Их много пало в бою, и все герои. Но Леон герой из героев. Отважнее всех бился он ночью в городе. Геройским командиром звали его в полку. С ним свыклись как с общей славой. И мимо бесконечной чередой идут солдаты и офицеры, за ними жители освобожденного города. Идут дети, оставляя венки и цветы, идут юноши и девушки с влажными глазами, идут зрелые люди, склоняя головы перед героями. Вот молоденькая чешка с венком на голове из живых цветов снимает его и оставляет на груди офицера. На ресницах у нее слезы. Сколько их, трогательно взволнованных лиц!..
Виногоров прислал дивизионный оркестр. Звуки реквиема плывут над улицей. Черным зевом зияют могилы за оградой у городской церкви. И на черной земле красные гробы.
– Прощайте, товарищи, друзья! – скорбно говорит Березин. – Вы честно прошли свой путь боевой. И на алтарь победы вы отдали все, что могли, – свою прекрасную жизнь. Вечная слава вам! Вечная наша любовь! Вечная память!
Храни их, древняя славянская земля! Они несли тебе мир. Помните их, граждане отныне свободного города! Они хотели вам счастья! Помните и берегите их бесценные могилы!..
А вечером из окна штаба Березин увидел вдруг море огней. Они засверкали вдали, у братской могилы. «Что такое?» – заспешил он на таинственные огни.
Оказывается, свечи. Обыкновенные церковные свечи. Тысячи жителей далекого безвестного городка пришли сюда почтить память погибших. Каждый из них принес зажженную свечу и как дань уважения павшим в бою оставил ее на могиле.
А утром пришло письмо. Никто еще не вскрывал его, не читал, но все, взволнованные, молча смотрели на конверт с детским почерком.
– Чье это? – послышался негромкий шепот Голева.
– Леону... Сашок прислал, – еще тише ответил Зубец.
«...Братка, родной мой! Ну где ты теперь, где? Может, в Берлине уже, али еще где? Намекни хоть словечком, и я буду ставить красные флажки на карту. Я и так ставлю их на все города, которые вы освободили. Не успеваю даже флажки готовить. А то буду ставить другие, только для тебя, братка, хороший мой. А мы собираем деньги на другой танк. На один уж насобирали и отправили его к вам, «Пионером» назвали. А второй хотим назвать «Победой». Только успеем ли? Вон как вы воюете, за вами не угонишься.
Братка, а Зина все плачет и плачет, увидит меня – перестанет, улыбается. А достанет твои письма – плачет, и только. Ты уж напиши ей повеселее. Я говорю, победа скоро, братка придет, чего ж теперь плакать? Она обнимет, знаю, скажет, знаю, Сашок, от радости плачу.
Братка, во сне тебя видел. Пришел, обнял и ружье мне привез. Говоришь, будем на охоту ходить. А война уж кончилась, нет уж затемнения. Салют... Салют... а проснулся – это ребята в окно барабанят. Спешим еще на танк деньги собирать. Увидишь танк «Пионер» – знай, это мы построили, напиши тогда, как воевал он.
До свидания, братка, хороший мой, как жду я тебя! Жду!! Ну, ехай же скорее! Ехай! Целую тысячу раз и больше!!! Твой Сашок».
4
Такого не было ни разу: всю дивизию вывели в резерв. Кто-то даже пустил слух, будто командарм сказал, хватит, повоевали без отдыху, пусть другие войну кончают! И хоть все понимали, шутка это, было обидно: добить врага хотелось вместе со всеми. Однако треволнения напрасны: отдыхающих войск не было до последнего дня войны. Наутро прибыли автобаты, всю дивизию посадили на машины. Изумительный марш-маневр. На рассвете полки завтракают в Чехословакии. В полдень обедают в Польше. А чуть темнеет – и они ужинают в Германии.
По пути дважды пересекли Одер, который там, дальше внизу, еще совсем недавно был труднейшим из водных рубежей на берлинском направлении. А здесь в верховьях – это совсем небольшая речушка, которую, вероятно, всюду можно перейти вброд.
– Вот те и Одер! – удивился Зубец. – А я-то думал – река! Просто речушка! – И пренебрежительно сморщил лицо.
– А ты погляди на карту, где течет-то она, – урезонивал его Голев. – Вон сколько вымахано. Вспомни-ка, в ней еще Суворов коней поил. Вот те и речушка! А вспомни, сколько досюда от Москвы да от Волги. Вот те и совсем большая!
– Ну, если так смотреть, исторически, – огляделся Зубец, – тогда действительно река!
Все засмеялись.
– А раз из нее Александр Васильевич пил, так и я попью! – и он живо соскочил с машины.
– Да он не пил, а коней поил, – смеялись разведчики.
– Тогда хоть умоюсь.
Вот полки и за Одером, в Германии. А бойцы все сожалели, что не доведется им повоевать на ее территории, посмотреть на ее города и селения, породившие мародеров и разбойников, солдат-садистов, которых возненавидел весь свет.
Так вот она, Германия!
Машины час за часом мчались через множество ее бургов, дорфов и штадтов. Черепица стрельчатых крыш, серые громады кирк над ними, дома со спущенными жалюзи на окнах и белые флаги, покорно и подобострастно приспущенные перед победителями, – все это никого не радовало. Однообразный геометрический пейзаж лоскутных полей навевал тоску. Чужая, неласковая земля...
Миновав маленькое озеро с серым старинным замком на дальнем берегу, где, может, веками хозяйничали рыцари, ходившие отсюда разбойничать на славянские земли, автоколонна полка втягивалась в открытое ущелье черепицы и камня, которое дорожные указатели именуют Фридрихштрассе.
После ужина полк сменил части дивизии, подвинувшейся влево, и начал подготовку к утреннему наступлению. За небольшой безвестной речушкой лежала та же Германия, какую бойцы видели весь день. Вот оно, логово фашистского зверя, которое надо разрушить. «Но как? – думал Голев, всматриваясь в чужую землю. – Как? Поджечь вон те дома? Разрушить вон те заводы? Перебить жителей сел и деревень? Или, может, спалить вон тот большой город, который виднеется дальше?» Он все может, Голев, у которого они угнали дочь. И Орлай тоже, у которого убили отца. И Сабир, у которого сгубили родных и близких, четвертуя их римским и тевтонским способом! Они все могут! У них сила, и за ними право на возмездие. Так что же жечь, убивать? Нет и нет! Тысячу раз нет!
Грозно гремит фронт. Огневой вал катится к германской столице. Очень скоро многие увидят ее своими глазами. Возьмут ее своими руками, своей кровью своей жизнью.
Победители пойдут по этим землям, добивая врага в его логове. Жестоко накажут всякого, кто не сложит оружия. Они разрушат это разбойничье государство. Уничтожат разбойничью фашистскую партию. Сотрут с лица земли ее разбойничий правопорядок. Они скажут народу: живи, трудись, учись на ошибках и не вверяй власти разбойникам и извергам. Власть – большая сила. Бери ее. Живи мирно. Не зарься на чужое. Будет так – вот тебе рука дружбы. Нет – пеняй на себя: взявшийся за меч от меча и погибнет.
5
Вот он, до жути ненавистный дом, о котором дни и ночи помнил Сабир. Тогда он не знал адреса. Адрес ему прислали потом. Но знал он, есть в Германии этот дом, где вырос и откуда ушел на войну убийца-садист.
После ранения за Днепром Азатов долго пролежал в госпитале. Голев и прислал ему сюда письма и фото захваченного в плен Вилли Вольфа. Это он разбойничал в селе, где погибли родные Сабира.
На одном из фотоснимков – кресты и кресты вдоль дороги с распятыми на них людьми. На другом – беспомощный мальчонка на земле, за ножонки привязанный к двум танкам, и женщина, распластанная тут же на снегу, с глазами, безумными от бессилия спасти ребенка. Это его Маринка, жена, и сын, растерзанные палачами.
Вот они, их римские и тевтонские казни!
Еще слабый от ран, он безмолвно глядел и глядел на эти снимки, на картины чудовищных злодеяний, глядел и не стыдился слез.
Эти фото мучили его, терзали, они жгли его душу. Он был весь изранен, едва жив, он долго находился между жизнью и смертью. Нет, он должен был выжить, должен!
И все же ему почти с год пришлось пролежать в госпитале. Потом трудно было разыскать свой полк, еще труднее попасть туда. Он превозмог все. Шел апрель сорок пятого года, и дыхание весны, дыхание близкой победы окрыляло Сабира. Он в Германии, и близко возмездие.
В полку его знали, ценили, помнили. Но как много здесь изменилось! Из двух тысяч людей, с которыми он воевал под Корсунем, осталась едва сотня. Остальные погибли или выбыли ранеными, и их заменили другие. Тяжки рубежи войны. Вон какой страшной ценой заплачено за путь от Днепра до Одера.
Азатов подолгу сидел с Голевым, слушая его рассказы, подолгу глядел на карту. Петлистая линия, по которой с боями продвигался полк, все ближе тянулась к темному кружку, обведенному красным. Это город Вилли Вольфа. Здесь его дом, его семья, сюда он слал трофеи. Отсюда его поощряли на новые преступления.
И вот он, Сабир, у порога его дома.
На миг замявшись, чтоб хоть немного унять вдруг закипевшее сердце, он рванул дверь и шагнул за порог, шагнул и... остановился, широко расставив ноги и чуть полусогнув сжатые в кулаки руки. Чистый уют просторной комнаты раздражал и злил. Лица немцев испуганны и отрешенны. Старый бюргер прижался к стене, еле удерживаясь на ногах. Его жена, уронив руки, теребила концы передника. Отец и мать Вилли. Они его растили, они дали ему мерзостную душу. Они писали ему – не жалеть русских. Что они думают теперь? Их невестка застыла у окна, не смея шевельнуться. Змея ненасытная! Ей все было мало, и она слала ему заказ за заказом.
Не брезговала и окровавленным детским бельем – «ацетон хорошо отмывает кровь». Ее детишки прилипли к подолу старухи и молча уставились на русского. Азатов невольно пригляделся к мальчику. Его сынишка был бы теперь таким же. Был бы, а его разорвали танками. Он невольно скрипнул зубами. А кем вырастет этот? Не воспитают ли из него второго Вилли, который через десять – пятнадцать лет опять захочет разбойничать на чужих землях. Нет, не воспитают.
У Сабира сегодня святое право уничтожить этих выкормышей – всех до одного. Он может их просто убить, может поджечь, может разнести стены черного гнезда, где воспитали убийцу-садиста. Он все может. Чего же медлит тогда?
Нет, он не хочет, чтоб они не знали, за что.
– Идите сюда, все идите! – шагнув к столу, сказал он по-немецки. – Вот ваш Вилли, – указал он на снимок. – Вот он убил мать, сына... Вот мучил, измывался, казнил. Вот, смотрите...
Он глядел на их лица, сведенные от ужаса, на их округлившиеся глаза, на их руки, охваченные судорогой. Нет, ни права им, ни власти. Силу лишь тем, кто хочет мира и дружбы. Только тем силу и право, власть и закон. Эти заслужили смерть!
Но руки почему-то не поднимали автомат, и, оттягивая возмездие, он прошел к столику у стены. Фарфор, малахит, майолика. Где это награблено? Нет, не привлекла, а просто задержала его внимание безобидная безделушка – три обезьянки. Сколько он видел их в немецких квартирах! Уморительно корчась, одна закрыла руками глаза, другая зажала уши, третья прикрыла рот – не видеть, не слышать, не сказать бы дурного.
Многие немцы так и делали. Они не хотели видеть, слышать, говорить. Они отгородились от жизни, и фашизм стал хозяйничать. А эти, и Сабир зло окинул их ненавидящим взглядом, эти видели, и слышали, и говорили – только мерзкое!
Нет, их мало убить, их надо казнить, безжалостно и страшно, казнить и казнить! У Сабира все так и закипело внутри, и руки невольно потянулись к автомату.
Он мигом сдернул его, отвел предохранитель и, не сдерживаясь больше, дал предлинную очередь, направив автомат... в потолок. Иначе разрядил бы его в хозяев ненавистного дома – так зашлось сердце.
– Ладно, живите, черт с вами! – зло сплюнул он на пол. – Только помните, еще злодеяние – и пощады не будет!
Вытерев взмокший лоб, он круто повернулся и вышел на улицу.
За духовым оркестром шагала войсковая колонна. Музыканты играли Бетховена. Немцы стояли поодаль, сраженные музыкой, родившейся здесь, на их земле. Они видели конец победного похода, начатого далеко отсюда, у стен Москвы, у берегов Волги, и советские войска с трубами Бетховена, еще непонятные и страшные, были многим близки этой музыкой свободы, шагавшей по исстрадавшейся и истерзанной земле.
Азатов долго не мог отдышаться, и внутри у него будто горело все жарким, неостывающим огнем. Он глядел и глядел на этих людей, сделавших столько зла и еще не понимавших своей новой судьбы.
– Пусть живут! – уже ни к кому не обращаясь, еще раз сказал Сабир. – Рук марать не стану!
глава девятая
ЗНАМЯ ПОБЕДЫ
1
Из штаба армии Жаров вернулся лишь к обеду. Как получили вчера приказ о наградах, его сразу же вызвал командующий. Думал, вручит ему орден Кутузова и – домой. А тут такие перемены! Немецкая бомба угодила в передовой НП армии. Ранен начальник штаба, и на его место берут Виногорова. Жарову препоручают дивизию. Полк же приказано сдать Думбадзе.
Не ждал, не гадал, и вдруг – на тебе! А ему вовсе не хотелось покидать свой полк. Но что поделать? Война диктует, не считаясь с твоими желаниями.
Разговор с командующим был краток. Армию нацеливают на Прагу. Нужно немедленно сдать полк и принять дивизию. Время просто гонит. Конечно, лучше бы такие перестановки производить заблаговременно. Но у войны свои законы, и они не всегда подвластны человеческой воле.
Вернувшись к себе, Жаров тотчас послал за Думбадзе, отдал необходимые распоряжения. Сразу же все закрутилось и завертелось. Бегло просмотрел свежие газеты. В разгаре битва за Берлин, газеты полны радостных вестей. Остальное что-то не читалось. Мысль неотступно вращалась вокруг новых перемен. Никого зря не трогать. Минимум перестановок. Нужно все решать быстро и разумно.
За окном уже радужный апрельский день. Солнце жарит вовсю. Ясное небо кажется бездонным. Гляди не наглядишься. Пролетел самолет, и в воздухе зарябило от белых листовок. Одну из них тут же принесли Жарову. Она звала вперед. Звала сокрушить врага, выбить из его рук последнее оружие. Читал и думал уже не за полк, а за дивизию. Ему вести ее на последние твердыни врага. Ему, Андрею Жарову, что в самый канун этой войны и не гадал стать военным. Скорее, думал о кафедре, о научной работе по истории. Мыслить, открывать, дерзать! Вот стихия, которой жил и дышал. А чтобы жить и дышать, оказывается, нужно было пройти от Москвы до центра Европы. Пришлось не исследовать историю, а делать ее своими руками.
Снова и снова поглядел в окно. Вон и Валимовский. Шагает размашисто и весело. За плечами у него ружье. Серьгу придется забрать с собой.
Сержант лишь на днях вернулся из армейского госпиталя, и Жаров сразу же оставил его своим ординарцем. Геройский воин! Как и раньше, бодр и неутомим. Лишь задор его вроде потускнел, вернее, приутих и стал незаметнее. Озорство, которое, бывало, кипело в нем, вовсе исчезло. «Вон какие бои, – сказал он Жарову, – гляди и думай!» Чему не научит война?
С возвращением в полк Серьга изо дня в день приглядывался к солдатам и офицерам, с которыми прошел от Волги до Карпат. А вечерами, когда удавалось прилечь отдохнуть, он все рассуждал вслух: «Они и не они. Говорит, стали строже, сильнее, искуснее. Говорит, губы у них искусаны. Запали глаза. Глубже ввалились щеки. Видно, оттого, что слишком много прошли, слишком много видели и пережили. Знают, теперь все могут! Могут такое, чего не могли раньше».
Почти к самому штабу подлетел «оппель-капитан». Из машины выкатился Забруцкий. Жаров даже поморщился. Нелегкая его принесла. Знает уже или не знает? И как поведет себя теперь? Положение его незавидное. Дверь наружу чуть приоткрыта. У крыльца уже слышны шаги Валимовского. Слышно, как его окликает Забруцкий.
– Эй Санчо Панса, – доносится его скрипучий голос, – где твой Дон-Кихот?
Нет, не знает еще. Тем хуже для него. Узнает сейчас – взбесится. Он же спал и видел себя комдивом. Ничего, ему полезно пережить и такое. Валимовский почему-то молчит. Солдат самолюбивый, обидчивый, насмешек не терпит. А Забруцкого невзлюбил еще с Молдовы.
– Ты что, контужен и не слышишь?
Голос Забруцкого уже у самого крыльца.
– Никак нет, товарищ полковник, – нашелся наконец Серьга, – просто забыл, как положено в таких случаях отвечать по уставу.
– Ладно, разобиделся тоже, – смягчился вдруг Забруцкий. – Шутки не понимаешь. Жаров у себя?
– Не могу знать: я с утра на особом задании.
– Это что за ружье у тебя?
– Охотничий трофей.
– А ну покажи! Гляди, какая марка! Да ему цены нет! Это кому же?
– Самому комполка, по спецзаказу.
– Губа у него не дура. Хочешь два ружья за него? Уступи.
– Не могу, сказал же, по спецзаказу.
– Между прочим, – уже строже заговорил Забруцкий, – оружие положено сдавать...
– Полковник знает, как сделать.
– Может, сговоримся все-таки?
– Никак нет, не могу! – с вызовом отчеканил Валимовский.
– Жаль, – вздохнул Забруцкий, – с твоим Дон-Кихотом вовсе не сговоришься. Я ведь, братец, охотник. Увижу доброе ружье – дрожу весь. На, бери его к чертовой матери.
Как раз подоспел Думбадзе, и все трое одновременно предстали перед Жаровым.
На мгновение Андрей растерялся даже. Докладывать или не докладывать? Гадать, однако, ни к чему. Полк еще не сдал, дивизию не принял. Значит, докладывать.
– Товарищ полковник, согласно приказу сдаю полк.
Забруцкий недоуменно поглядел на Жарова:
– Как сдаете, кому?
– Вот майору Думбадзе.
Лишь теперь Жаров пригляделся к присутствующим. Забруцкий был явно сбит с толку. Сразу разволновался, часто задышал. Думбадзе, чувствуется, еще никак не мог вникнуть в суть дела. Серьга же во все глаза смотрел на своего командира, тоже еще не в силах постичь сути перемен в их с Жаровым судьбе.
– Что же, сняли или переводят? – решился наконец уточнить Забруцкий.
– Вот приказ, тут все сказано, – не стал объяснять Жаров. – Читайте сами.
Руки у Забруцкого дрожали. Губу он прикусил. Сразу раскис. Инстинктивно прицокнул языком.
– Вот оно что!.. – протянул он уже глухим, упавшим голосом. – Езжу из полка в полк, ничего не знаю, а тут такие перемены.
Полковник растерялся. Бессильно уронил плечи. Весь как-то обвис, потух. Гонор его сразу слетел. Чувствовалось, не знал, что сказать, что сделать, как поступить. С трудом собрался с силами и спросил, что же стряслось с начальником штаба армии. Ответ Жарова вовсе доконал Забруцкого, и ему сделалось не по себе. Рухнула последняя опора. С начальником штаба они кончали военную академию. Было, и служили вместе. Был он энергичен, сноровист, тонок в постижении людей. Имел сильную руку в Наркомате обороны и по старой дружбе тянул за собой Забруцкого. Любил покровительствовать, чтобы всюду иметь свои глаза и уши. Со дня на день обещал ему дивизию, звание генерала. Теперь все рухнуло. Виногоров его не поддержит. Жаров просто сживет со свету. Остается одно – бежать отсюда. Но куда? По какой причине? Такие сражения и битвы, не до переводов, не до амбиций. Его безжалостно давило какое-то гнетущее чувство, тяжкое и беспросветное. И все же на поклон к Жарову он не пойдет.
– Раз так, – тихо сказал Забруцкий, – я поеду к Виногорову.
– Я освобожусь часом позже, хотите – едем вместе? – предложил Жаров.
Забруцкий остался ждать. Рано еще накалять обстановку.
Всю дорогу ехали молча, каждый думал о своем. Забруцкий про себя роптал на свою судьбу. Жаров все обдумывал, как и с чего начать на поприще командира соединения.
Виногоров, оказывается, еще не вернулся. Позвонил, задерживается. Командующий настоял, чтобы Жаров с ходу брал бразды правления. Не сдерживая армейскую тройку. Видимо, имел в виду три корпуса, имевшиеся в составе армии и уже нацеленные на Злату Прагу. Виногоров сказал, чтобы Жаров немедленно вступал в новую должность. Пусть Забруцкий подготовит все документы по сдаче дивизии. Необходимые распоряжения своим заместителям, за исключением Забруцкого, им уже отданы.
Как ни устал Жаров к вечеру, дел было невпроворот, все же считал, поговорить с Забруцким нужно теперь же. Вызвал его к себе, и весь разговор состоялся с глазу на глаз.
– Вижу, вы недовольны моим назначением, – сказал он своему заму по строевой. – Что поделать! Но служить нам вместе.
– Я солдат, – глухо произнес Забруцкий.
– Я тоже солдат. Приказано – исполняю. Давайте и будем примерными командирами и исполнительными солдатами. Дело – прежде всего. А дело у нас одно – все силы на Прагу. Никаких интриг, никакой неприязни, никакой личной вражды не должно быть. Не хватало еще растрачивать силы на мелкую никому не нужную войну.
– Сказал, же, солдат... – сухо повторил Забруцкий.
– Тогда все, послезавтра начинаем новое наступление.
Возвращаясь к себе, Забруцкий просто кипел: «Видишь ли, он не потерпит мелкой войны. Что мне такая, если я готов на любую крупную войну! Не иначе».
2
Проснулся Гитлер в холодном поту, порывисто скинул с себя легкий плед и мрачно уставился в темный угол спальни. Казалось, все еще видится весь сонм апокалиптических видений. Слабый призрачный свет ночника бессилен рассеять кошмар. Уж не ополчились ли против него все духи преисподней?
Снилось – ни земли, ни неба. Безмолвная черная бездна, клубящаяся пучина, жуткое марево. И сам он, весь нагой и черный. Бог! Зачем он дал ему черные руки, черную голову, черную душу? Ах вот что: черный гений. Гений зла! Что ж, он, фюрер, всю жизнь знал – добра нет. Он и ценит лишь зло. Пусть вокруг бушует ненависть, ибо как быть великим, если нет врагов. Люди мечутся по земле, не видя высших целей. Всесилие власти – вот его цель! Без такой власти нельзя управлять людьми. Он шел к ней по расчету, по наитию, провидя чудовищную необходимость попрать все на пути к этой высшей цели. Тщету слабых, ищущих утешения в любви и добре, измену сильных, претендующих на свое место в истории, – все сметено безжалостно. Он ни перед чем не останавливался и срубил головы даже близким соучастникам. Он распознавал в них своих противников раньше, чем сами они это осознавали, умел искоренять самоволие их умов.
Подземелье глухо гудело. Сюда явственно доносились отзвуки русских бомб и снарядов, рвущихся на улицах Берлина.
Подумать только, русские штурмуют Берлин! Берлин, цитадель его власти, его величия, где он приносил клятву верности силе оружия. Сегодня, в день его рождения, когда ему праздновать бы свой юбилей, его поздравляют разрывами бомб и снарядов, рвущихся прямо над головой.
Злой и мрачный, он встал с кровати, лениво потянулся, уселся в глубокое кресло. Поглядел на часы. Уже утро. Наверно, взошло солнце. Он не видел его много недель сряду. Ему и теперь не хотелось видеть ни солнца, ни горящего Берлина.
Одевшись, прошел в кабинет. На столе стопка поздравительных телеграмм. Прочитал их одну за другой. Все славословия. Лесть и лесть. Сколько пожеланий многих лет жизни! А скорее всего, каждый с готовностью проводит его в могилу.
Гитлер машинально пересчитал телеграммы и вздрогнул от неожиданности. Тринадцать. Роковое число. Он всю жизнь боялся тринадцати. Судьба обрекла его тринадцать лет добиваться власти и тринадцатый год устрашать ею всю Германию, весь мир.
И все же его никто не оспорит, силу власти можно отстаивать лишь силой и он может либо жить, владея всем, либо не жить вовсе. Aut vincere aut mori![50]50
Победить или умереть! (лат.)
[Закрыть]
Что ж, еще не все потеряно. Может, русские и американцы столкнутся на Эльбе, с которой он стягивает все войска к Берлину? Может, вместе с англосаксами он еще опрокинет русских? Ведь есть у него силы. В одном Берлине пятьсот тысяч. Миллион войск у него в Чехословакии и Баварии. Есть и другие армии...
Воспрянув духом, он весь день принимал поздравления все еще настороженно прислушиваясь к глухому гулу русской канонады.
Изо дня в день шли совещания, слушались доклады генералов, отдавались приказы, выполнять которые становилось все невозможнее. На улицах Берлина и на всех фронтах командовали только русские офицеры и генералы. И Гитлеру стало вдруг ясно, что он похож теперь на безвластного властелина, которого еще боятся, но уже не слушают. Кто он такой: чудовищное ничтожество или ничтожное чудовище?
В глубоком подземелье имперской канцелярии царила зловещая тишина. Даже монотонное гудение вентиляторов казалось гнетущим и мертвящим. Сотни эсэсовцев по-прежнему несли службу охраны, проверяли пропуска, и на их лицах ощутима печать неотвратимой обреченности.
Пусть в Берлин стянуты огромные силы, мобилизованы фольксштурмовцы, вервольф, гитлеровская молодежь, пусть гибнут там наверху и пятнадцатилетние мальчишки, и шестидесятилетние старики – Германию уже никто не выручит и ничто не спасет. Катастрофа неизбежна.
На очередное совещание Гитлер явился подавленным и угрюмым. Он вошел согнувшийся, совсем постаревший. Глаза у него потухли, и все лицо как-то обмякло. Ни силы в нем, ни воли – лишь отчаяние.
Желтолицый Геббельс сразу стал белее снега. Тучный заносчивый Борман раскраснелся. Бритоголовый Кребс до боли сжал зубы. Гитлер никому не протянул руки, ни с кем не заговорил, не сделал ни одного жеста, чтобы хоть сколько-нибудь разрядить обстановку. Он окинул их холодным рассеянным взглядом и во всеуслышание впервые за все время признал себя побежденным. Война проиграна, и он покончит с собой.
Генералы содрогнулись. А что их фюрер готовит им? Не потянет ли он и их с собой в могилу? Кребс еще сильнее стиснул зубы и как-то сразу постарел. Задыхаясь, запыхтел Борман. Геббельс машинально расправил ворот. Молчание оставалось тягостным и жутким. Что же все-таки значат слова фюрера?
Гитлер сказал, сам он останется здесь, в убежище имперской канцелярии, и не будет переносить свою ставку на запад. Вместе с ним останутся Геббельс, Кребс и Борман.
Кребсу показалось, будто он проглотил огонь. Он сразу сник и закашлялся. Борман бессмысленно таращил глаза. Лишь Геббельс, облизав сухие губы, остался равнодушным к своей судьбе.
Не обращая ни на кого внимания, Гитлер направился к выходу и ушел совсем больным, изможденным стариком. Он прошел через приемную в свой кабинет, упал в глубокое кресло и долго просидел молча. С трудом поднялся с места и прошел в комнату, где помещалась любимая овчарка с четырьмя щенятами. Блонди уткнулась ему в колени, и он поерошил ей шерсть: «Эх, Блонди, Блонди! Все они мертвецы, лишь притворяются живыми. Никем ничего не достигнуто, ничего не завоевано. Бездарная мразь. Вши, поедающие покойника. С ними ли было замышлять завоевание мира! Чудовищная утопия! Понимаешь, Блонди, мираж, утопия, жалкая тень!» Он посидел еще с минуту молча, прижался щекой к собачьей морде.
Затем возвратился к себе. Прошел к столу с крупномасштабной картой. Линии советских войск окольцевали весь Берлин. Острые стрелы безжалостно рвали коричневую вязь немецкой обороны и вонзались чуть не в самое сердце столицы. От разрывов русских снарядов глухо гудел потолок. Есть от чего сойти с ума, потерять всякое ощущение времени и не знать уже, дни ли текут или часы с минутами.
Злорадствуя, он представил себе за стеной кабинета окаменевшую фигуру Кребса, натужного, с бычьей шеей Бормана, ядовитую физиономию Геббельса. Пусть заглянут они в глаза смерти. Он помолчит еще день-два, прежде чем откроет им свои истинные планы. Не такой он дурак, чтобы добровольно сойти в могилу. Ничто не сломит его воли. Как бешеных псов, стравить русских и англосаксов. Пусть они перегрызут друг другу горло. Пусть раздерут на части хоть всю Германию. Что-нибудь да уцелеет. Не могут же англосаксы не заплатить ему за поражение и гибель русских.
А что, если все иллюзия, мираж? Тогда смерть. Смерть! Только нет, он все рассчитал. Гиммлер и Геринг тайно начали переговоры с Западом. Сам он пошлет Кребса на переговоры с русскими. Каждой из сторон он даст доказательства возможности сепаратного мира. Он посеет рознь и подозрения, возбудит ненависть. Бесспорно, ему не поверят. Что ж, он назначит за себя гроссадмирала Деница, а сам сойдет со сцены. Умрет, чтобы воскреснуть потом, едва англосаксы и немцы, объединив свои силы, всерьез схватятся с русскими. Тогда снова его триумф!
Но русские, русские! Какой сокрушающий напор! Пришлось в тот же день посвятить в свой план Бормана, Геббельса, Кребса. Они вместе в деталях обсудили весь замысел. Пусть Дениц. Его объявят главой государства, Геббельса – канцлером, Бормана – министром партии. Сам фюрер останется здесь же, в имперской канцелярии, и по-прежнему будет руководить всем. Но знать об этом будут немногие. Гиммлера и Геринга, начавших тайные переговоры с Западом, он лишит всех прав и рангов; объявит предателями. С Западом он станет договариваться сам. Кребс доставит русским его посмертное завещание, письма, предложение нового правительства о перемирии. Во что бы то ни стало добиться прекращения огня. Выторговать время! Сталин поверит, что Черчилль и Трумен без него заключат перемирие. Они перестанут доверять друг другу, и тогда их столкновение неизбежно. Гитлер не сомневался в успехе плана. Борман горячо одобрил его замысел. Кребс осторожно выразил сомнение. Геббельс согласился молчаливо. Все же надежда. А Гитлеру показалось, что его ближайшие сподвижники даже воспрянули духом. Впрочем, в глазах их он заметил и что-то зловещее. За ними гляди и гляди. Ведь у них теперь его предсмертное завещание. Какой соблазн для них развязать себе руки и его смертью купить политическую индульгенцию. Теперь все в руках провидения.
На другой день он изумил весь бункер, своей свадьбой. Назначил ничем не объяснимый обряд венчания с Евой Браун, с которой столько лет прожил вне брака. Затем «новобрачные» устроили семейный чай. На нем присутствовали лишь две его стенографистки и Геббельс с супругой.