Текст книги "Ненависть"
Автор книги: Иван Шухов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 38 страниц)
– Помилуйте, я не глупее вас,– огрызнулся Азаров и, заметив, что Чукреев готов его перебить, поспешно добавил: – Я уже не говорю о том, что самим фактом ничем не оправданного переселения хуторов с их обжитого места в глубинную степь мы даем лишний козырь в руки классового врага против нас же с вами, против нашей партии, против народа.
– Товарищ Азаров! – повысил голос Чукреев, предупреждающе постучав о стол зажатыми в горсть карандашами, поспешно схваченными из подставки.– Вы начинаете забываться. Это уже похоже на политическое обвинение бюро районного комитета партии. Считаю долгом напомнить вам, что земельный массив, о котором вы так горячо и не очень доказательно твердите здесь со своим парторгом,– это солончаки. Непахотоспособная земля. Вы, видимо, плохо знакомы с почвенной картой почвоведа Румянцева.
– А у меня есть основания не доверять этой карте,– сказал Азаров.
– Ну, это уж слишком,– прошипел, заерзав за спиной председателя райисполкома, Макар Шмурыгин.
– Да, есть основания не доверять почвенной карте профессора Румянцева,– повторил Азаров.
– На чем же это недоверие основано? – спросил Чукреев тоном следователя.
– На собственном моем опыте,– ответил Азаров.
– Насколько мне известно, вы не агроном и не почвовед,– заметил Чукреев.
– Я сам в свое время батрачил в усадьбе Кармац-
ких. Было дело. Сам пахал эту землю. Кармацкие снимали, помню, до ста пудов с десятины по целине и такой же урожай на парах. Что это, солончаки?! Непахотоспособная почва?!
– Товарищ Чукреев! Напомните ему, пожалуйста, о химическом анализе этой почвы,– умоляющим тоном попросил секретаря райкома Макар Шмурыгин.
– Дайте мне ваш анализ! – требовательно протянув к Шмурыгину руку, сказал Азаров и тут же убежденно добавил: – Вздор это все. Не существует никакого анализа. А впрочем, тут и без лабораторной возни, на глаз, на вкус, черт возьми, видно, чем попахивают так называемые румянцевские солончаки!
– На глаз?! – переспросил с усмешкой Чукреев.– Ну, это определеньице довольно кустарное, Азаров.
– Во-во, на глаз вижу. Мне пока, слава богу, зрение не изменяло… А действовать в практике руководства строительством зерносовхоза на целине я буду так, как мне подсказывают моя политическая совесть и производственные соображения, с государственной точки зрения. Мешкать нам некогда. Осень не за горами. Надо успеть поднять до сорока тысяч гектаров целинных земель. Никто не осудит нас, если мы распашем в степи лишних пять тысяч га целины, не тронув с обжитого места хутор Белоградовский или хутор Арлагуль. Тем более что целины этой здесь – невпроворот. Вместо сорока тысяч, будь у нашей страны возможность, здесь можно было бы поднять миллион гектаров. И время придет – они будут подняты!
– Короче говоря, что вы предлагаете? – спросил Чукреев.
– А я уже сказал. Хуторов переселять мы не будем. Вместо этого распашем целинные земли на ближнем к нам бывшем участке Кармацких.
– Все? – спросил Чукреев.
– Все, пожалуй,– сказал Азаров, садясь на свое место.
Наступившая затем напряженная пауза затянулась. Чукреев, поспешно записывая что-то в своем блокноте и не глядя ни на кого, спросил:
– Кто будет говорить?
Присутствующие на бюро ответили ему на это только некоторым малозаметным оживлением и сдержанным покашливанием. Но когда Чукреев, покончив с записями, вопросительно посмотрел на сидевших вблизи него чле-
нов бюро, Макар Шмурыгин привскочил с места и сказал, недоуменно пожимая плечами:
– Собственно, о чем говорить? С выводами профессора Румянцева мы все обстоятельно знакомы. Установка районного партийного комитета одобрена свыше и признана политически правильной. Оспаривать научные данные мы голословно, «на глазок», как выразился товарищ Азаров, разумеется, не можем. Все, кажется, предельно ясно…
– Так,– сказал Чукреев, грубовато перебивая Макара Шмурыгина, и поднялся со своего кресла, как это он всегда делал, произнося заключительное слово на заседаниях бюро.
Все притихли.
Выдержав небольшую паузу,– это тоже был его излюбленный прием, которым он молча подчеркивал значимость своего выступления,– Чукреев сказал:
– Два слова к порядку прений по заслушанным сообщениям. Во-первых, не будем возвращаться к вопросу уже решенному. Я имею в виду вопрос о переселении хутора Белоградовского… Во-вторых, считаю долгом напомнить товарищу Азарову, что зерносовхоз расположен в районе, политическую ответственность за который несет в первую голову бюро районного партийного комитета. Отсюда – позвольте нам, товарищ Азаров, делать соответствующие выводы… За хозяйство же перед партией отвечаете персонально вы – директор, член партии, к тому же еще с дореволюционным стажем! – почти по складам произнес Чукреев последние слова и, переводя тяжелый, порицающий взгляд с Азарова на Тургаева, продолжал все в том же назидательно-обличительном тоне: – Партия не потерпит подобных анархических замашек и административных заскоков. И не простит этого своеволия никому… Массивы пахотоспособных земель зерносовхоза определены высокоавторитетной комиссией специалистов, которые руководствовались в своей работе, надо думать, более совершенным инструментом, чем, скажем, азаровский глаз или тургаев-ское ухо!
При этих словах Чукреева Шмурыгин, подобострастно хихикнув, зачем-то пересел с одного стула на другой, не без злорадства посмотрев на спокойное лицо Азарова с насмешливо приподнятыми бровями.
А Чукреев, снова выдержав паузу, продолжал:
– Я полагаю, что запоздалые и ничем не обоснованные доводы дирекции за присоединение к границе землепользования зерносовхоза явно непригодного, сознательно обойденного массива целины мы вправе будем считать неудовлетворительными. Это – раз,– заключил Чукреев, внушительно стукнув карандашом по столу.
– Это совершенно правильно,– прозвучал бабий тенорок Макара Шмурыгина.
– Предлагаю,– продолжал все тем же исключающим возражения тоном Чукреев,– в подтверждение ранее принятого нами решения обязать товарища Азарова под его личную ответственность переселить жителей хутора Белоградовского на отведенный им участок. Это – два.
– Точно,– прозвучал чей-то глуховатый голос.
– Командировать уполномоченного районного комитета партии товарища Шмурыгина в хутор Белоградовский для проведения массово-разъяснительной работы среди подлежащих переселению крестьян. Это – три.
Чукреев снова помолчал, делая вид, что выжидает, пока технический секретарь, ведший протокол заседания бюро, успеет записать его резолютивные формулировки. Затем, остановив взгляд на спокойном, не к месту добродушном и как будто простоватом лице Азарова, веско заключил:
– А от имени бюро районного комитета партии предупредить товарища Азарова, что подобное администрирование с его стороны может повлечь за собой весьма тяжелые для него последствия. Мы на старые заслуги его перед партией не посмотрим.
И Чукреев вновь замолчал, мысленно прикидывая, насколько сильное впечатление произвел он своим заключением на членов бюро, а главное – на Азарова, перед которым он, собственно, и хотел порисоваться своей политической принципиальностью и деланным хладнокровием. Однако, к тайному его огорчению, Азаров не выказывал никаких признаков явного беспокойства, раскаяния или гнева. Сидел он в той же свободной позе, придерживая на коленях туго набитую бумагами полевую сумку. И только напряженно пульсирующие жилки на посеребренных сединой висках Азарова могли бы выдать внутреннее его волнение. Но близорукий Чукреев этого не заметил и был поражен в душе удивительным спокойствием директора в этот не такой уж, как видно, спокойный в его жизни час.
– Другие замечания будут? – совершенно иным уже тоном, мимолетной, как бы ничего не значащей скороговоркой, спросил Чукреев, бегло оглядывая поникнувших членов бюро.
Одни из них отмалчивались. Другие глухо пробормотали себе под нос:
– Нет. Все ясно.
– В таком случае заседание бюро считаю закрытым. Членов бюро прошу задержаться. Вас, товарищ Азаров, тоже. Попрошу пока обождать в приемной,– строго официальным тоном сказал, обращаясь к Азарову, Чукреев.
– Слушаюсь,– учтиво ответил Азаров и, легонько вздохнув, покинул кабинет.
Секретарь райкома партии оказался «на высоте». Продержав Азарова в приемной полтора часа, он наконец пригласил его к себе. Азарову было не до этих издевательских отсидок в приемных – его ждали неотложные дела и на станции, где шла разгрузка платформ с тракторами и прицепным инвентарем, и в каменном карьере, где что-то не ладилось с заготовкой камня для фундаментов новостроек центральной усадьбы. Но, несмотря на все это, он терпеливо выждал, пока его позовет секретарь, и предстал перед ним все тем же внешне сдержанным и собранным.
Спокойно, не перебивая, выслушал он бесцветную, полную нудных нравоучений и азбучных истин речь Чукреева. Но когда Чукреев стал снова грозить Азарову суровыми мерами партийного взыскания, если тот воспротивится переселению хутора в глубинную степь, Азаров не выдержал. Не очень вежливо прервав секретаря на полуслове, он сказал ему:
– Вот что, Чукреев. Мы здесь одни. И кривить с глазу на глаз душой незачем. Если тебя опутали политические прощелыги или дураки – это еще полбеды. Вовремя одумаешься – хвала и честь за такое дело. А если ты и сам вместе с ними норовишь меня одурачить, заранее скажу: не выйдет! Так что давай договоримся на-прямки. Или – или. Я у тебя на поводу не пойду. Извини. Не та школа. И не тот…
– Много на себя берешь, Азаров. Выходит, взнуздать меня хочешь? – спросил с недоброй усмешкой Чукреев.
– Что ж, норовистому коню иногда шенкеля в пользу…
– Ты не груби, не кичись своим дореволюционным партийным стажем,– заметил Азарову потемневший в лице Чукреев.
– Вздор говоришь. Вот уж этим-то я никогда не кичился. Просто я говорю это по праву возраста. И если хочешь – из уважения к тебе. Из молодых ты, а вижу – ранний. И говори спасибо, что я напомнил один на один тебе об этом. Если не сейчас, так придет время – благодарить за науку будешь,– сказал Азаров.
– Спасибо. Спасибо,– кивнул с усмешкой Чукреев, вставая из-за стола и давая этим понять Азарову, что неудавшийся разговор по душам окончен.
– И еще одно,– добавил после некоторого раздумья собравшийся уходить Азаров.– Мне, например, не совсем понятна позиция районного комитета партии и твоя позиция, в частности, по отношению к местному кулачью. Оно, я вижу, тут совсем за последнее время обнаглело, распоясалось. Одни из них – кто, видать, поумнее – начинают хитрить, заигрывать с Советской властью. Другие прут в открытую на рожон.
– Это ты опять про арлагульского прасола Епифана Окатова и станичного волка Луку Боброва? – спросил Чукреев.
– Да. В первую очередь о них, конечно. Оба – примеры, так сказать, классические.
Окатов у нас самораскулачился. Дом под школу отдал. Движимое имущество с инвентарем – обществу. Все это мы впоследствии передадим коммуне или артели. Какие же могут быть еще претензии к бывшему прасолу? Вот Бобров – это другое дело. Но до него мы, придет время, еще доберемся.
– Значит, по-твоему, такое время еще не пришло?
– А что же, Бобров – мужик деловитый. Ну, волк – это верно. Однако формальных поводов для репрессий над ним у нас тоже пока не имеется. Налоги он платит исправно, даже досрочно. Хлеба, мяса, шерсти и молока сдает государству вдосталь…
– Черт знает, что ты говоришь, Чукреев! – сказал с непритворным негодованием Азаров.– Неужели ни ты, ни члены бюро райкома не понимаете, что Окатов всех вас тонко и умно дурачит – шьет белыми нитками? А Бобров – поизворотливее, позлей, похитрей, он темнит. Вы ждете формальных поводов для репрессий над тайными и явными классовыми врагами? Смотри, Чук-
реев, как бы тем временем сами не очутились вы у этих врагов в западне!
– Ну, ты меня не учи – во-первых. Не пугай – во-вторых. Я не из пугливых! – заносчиво проговорил Чукреев, рывком протягивая Азарову на прощание плотную руку.
– Помилуй, я и не думал пугать. Я предупредить тебя хотел по-товарищески,—ответил Азаров, застегивая свой парусиновый китель на все пуговицы.
– Благодарю,– сухо сказал Чукреев, и снова еле приметная ироническая усмешка тронула его тонкие вялые губы.
Азаров укоризненно посмотрел на Чукреева, молча кивнул ему и вышел из прокуренного кабинета секретаря райкома.
Предки Луки Боброва, как и предки всех его одностаничников, были беглыми яицкими казаками, осевшими в степи во второй половине позапрошлого века. Братья Бобровы, впавшие в немилость яицкого наказного атамана, были разжалованы из офицерских чинов. Собрав внушительную ватагу недовольных – сабель в полтыщи,– они подались на Иртыш. Лет пять колесили братья по степям Киргизского края, опустошая и грабя аулы кочевников, а потом, согласно государевой грамоте, были призваны к основанию казачьих форпостов на так называемой Ишимской линии, дабы лихо стеречь скотопрогонные и торговые тракты от набегов немирных соседей.
Место в ту пору выбрали себе беглецы бойкое – на стыке великих караванных дорог из Персии, Индии и Китая в Россию. Крепость заложили на холме, вблизи трех безымянных курганов, и далеко был приметен дымок сторожевых ее постов.
Младшего из Бобровых, подхорунжего Феоктиста Боброва, убили при первой же стычке с персами, везшими караванным путем из Тегерана на Ирбитскую ярмарку фрукты и пряности. Старший Бобров и в преклонных годах не утратил хватки. Командуя станичным гарнизоном, ежегодно водил он лихих усачей к торговым дорогам и трактам. Там, хоронясь по дремучим займищам, выжидала казачья вольница проходящие мимо
иноземные караваны. С гиком нападали казаки на смуг-лолицых водителей караванов, истребляли их и возвращались в крепость с богатой добычей – хмельные, крикливые, удалые.
После таких набегов рядились станичники в заморские ткани, одевали в шелка жен и наложниц, полоненных в кочевьях, балуя полуприрученных дикарок сладким вином и подарками.
От прадеда к деду, от деда к отцу, от отца к сыну – из поколения в поколение передавалась потомству линейных старожилов удаль и воля предков, жажда к даровому рублю, любовь к коню, к чубам и нагайкам. Родитель Луки Лукича за некороткую жизнь дважды сказочно богател, дважды в пух разорялся, дважды постригался в монахи, но, не выдержав добровольного заточения в монастырь, бежал весной из обители, а на прихваченные по пути монастырские деньги вновь мало-помалу раздул торговое кадило. Скупал по аулам конский волос, кожу и шерсть, сажал табаки, молол на ветрянках муку и года через два располагал уже доверием крупнейших в Сибири и Зауралье банков.
Кончил родитель Луки Лукича тем, что убил закадычного дружка – скотопромышленника Павла Перекатова, воздвиг в степи в память убиенного часовню и, откупившись от следователей, догадался вскоре скоропостижно скончаться на руках возмужавшего к тому времени сына – Луки, оставив ему в наследство ворох неоплаченных векселей и заложенный банку дом с движимым и недвижимым имуществом.
Узнав из завещания, подписанного покойным родителем, о незавидном наследстве, Лука Лукич без вести сгинул из станицы. Года два пропадал он бесследно – по слухам, где-то вблизи китайской границы, где вел довольно рискованную жизнь, связавшись с контрабандистами. Потом, вернувшись в крепость, Лука Лукич жил первое время тише воды ниже травы. От действительной службы отошел он, как тогда говорили, «по статье». Но поговаривали, что он просто откупился. Сначала перебиваясь мелочной торговлишкой в передвижной галантерейной лавчонке, постепенно Лука Лукич стал входить в силу. Он вошел в доверие к влиятельному степному князьку Садзасаку – крупнейшему конокраду и богачу Приишимских степей. Дружба Луки Лукича с нечистым на руку Кармацким и отпетым разбойником – баем Садзасаком вызвала у одностаничников
разные кривотолки. Судачили, будто пошаливал молодой Бобров в союзе с княжескими джигитами в глуби степей, не очень милостиво встречая ярмарочных купцов, скотопромышленников и оптовых скупщиков кож. Но разговоры так и остались разговорами: прямых улик ни у кого не было.
Женился Лука Бобров как-то странно: крадучись от одностаничников, неслышно обвенчался с беглой из монастыря молчаливой инокиней Устиньей, которая на второй год замужества померла от родов, разрешившись двойней – Марфой и Симой. Лука Лукич устроил пышные – похлеще свадьбы – поминки.
И не успела еще остыть земля на гробе покойной, как женился Лука Лукич на вдове станичного писаря Пелагее Ветлугиной – женщине весьма тихонравной и столь красивой, что казаки при встрече с ней смущались и робели, как мальчишки. А женившись вторично, откупил Лука Лукич у казны приобретенный ею с молотка родительский дом и обнес его высоким и неприступным, как острожная стена, бревенчатым забором. Тут взявший силу Лука Лукич вновь стремительно стал богатеть. Исподволь прибрав к рукам магазин обанкротившегося Корнея Коретина, Бобров вскоре вместо торговли красным товаром занялся сбытом водки, затем открыл погреб рейнских заморских вин и попутно занялся торговлей скотом и разведением табачных плантаций.
С одностаничниками он норовил жить в мире: охотно открывал кредит в монопольном заведении, без слов ссужал взаймы деньги, не беря при этом расписок, и годами не спрашивал долга. Он охотно и много пировал в станице со всеми, не гнушаясь даже и последним в крепости человеком – писарем станичного правления Санькой Судариковым. Но доступ к домашнему столу —пиру-беседе – Луки Боброва имели не многие станичники. Разгульные попойки для казаков Лука Лукич устраивал обычно в поле, на сенокосе или в чужом доме. И после каждой такой попойки, впадая в смиренное раскаяние, он заказывал в станичной церкви пышный молебен с акафистом и усердно бил выпуклым лбом о каменный пол древней церкви.
Одностаничникам казалось, что и кредитовал их и потчевал заморскими винами Лука Лукич бескорыстно, по завету родителя (так, по крайней мере, он сам утверждал) , с распахнутым сердцем, из любви к землякам. И потому в канун колчаковщины, когда вышел срок выборной
службы старому станичному атаману Тимофею Бело-усову, мир долго и дружно упрашивал Луку принять из рук выборочных атаманскую булаву с серебряным набалдашником, увенчанным двуглавым орлом,– символ власти.
Церемонно поклонившись выборным в пояс, как требовал этикет, Бобров сказал короткую речь с высокого нарядного крыльца станичного правления:
– За честь и доверие покорно вас благодарствую, господа казаки, а принять такой долг перед вами не могу и за это нижайше прошу прощения. Атаманской булавы я не подыму – слишком тяжела она для моих слабых рук и к тому же не шибко праздных…
И Лука Лукич поспешно покинул крыльцо, почтительно уступив место старому атаману.
Вторая жена Луки Лукича, Пелагея Ветлугина, привела с собой в дом шестилетнего сына от первого мужа – Алексея. Это был весь в мать, тихий, застенчивый мальчик. Молодая, но будто всегда чем-то напуганная мать его, не чаявшая души в ребенке, всячески баловала его и лакомила втайне от второго мужа. Но, занятая с утра до поздней ночи бесконечными заботами по хозяйству, Пелагея все меньше и меньше стала заниматься сыном, и он мало-помалу так же стал чуждаться родной матери, как и отчима. Во время частых отлучек Луки Лукича, пропадавшего по неделям то в уездном городе, то в степи, то по ярмаркам, Алексей оживал, занимался строго запретными отчимом забавами: то гонял в просторном дворе голубей, то злил цепного кобеля Пирата, то, как индюка, травил свистом гонявшегося за ним по саду с батожком Симу. Оставшись один в доме, Алексей без устали носился по полутемным, пропахшим кожей и нафталином комнатам, нередко проникая даже в святая святых отчима – в спальню, где все казалось страшным и непонятным ребенку – от темных ликов угодников на оправленных в позолоченные и фольговые ризы иконах древнего письма до тяжелых, в кожаных переплетах, конторских книг, залитых чернилами и закапанных воском.
Годы шли. Алексей подрос, выровнялся.
И вот как-то, вернувшись с Куяндинской ярмарки, весь пропыленный, помятый и злой, Лука Лукич, неожиданно ввалившись в спальню, застиг там перепуганного насмерть пасынка.
– Эк ведь ты выдурел! – раздраженно сказал Боб-
ров. разглядывая Алексея.– Даровой хлеб, видать, в пользу.,. Ну что же, женю тебя, дурака. Хватит – покрасовался. А ежели почитать меня будешь, наследником узаконю.
– Смилуйтесь, папенька. Отпустите меня на сторону. Уйду я в город Кустанай,– сказал пасынок.
– Это тебе зачем? – опешил отчим.
– К наукам склонность имею.
– Вот и вышел дурак! – сказал с усмешкой Лука Лукич.– Тоже нашел мне, где учиться – в Кустанае! Впрочем, опять, в какую науку пойдешь. Если в конокрады тянет, тогда – правильно, лучше этого города на свете нету. А я думаю тебя завтра же доверенным на табаки отправить. Вот где твоя настоящая академия!
И Лука Лукич вскоре выполнил обещание, данное пасынку: отправил его на плантации, где и застрял Алексей на все лето, причинив отчиму немало тяжелых хлопот и огорчений своей неопытностью в деле обсчета поденщиков… А на следующий год Алексей был заподозрен отчимом в соучастии в заговоре рабочих, требовавших надбавку к поденной оплате.
Лука Лукич жестоко выдрал у всех на глазах Алексея кнутом и, прогнав навсегда с плантации, наглухо запер его в доме.
Отбывая домашний арест с карцериым режимом, Алексей стал подумывать о побеге. Но от этой, затеи удерживала его мать. По ее испуганному, рано поблекшему лицу чувствовал Алексей, что живет в душе этой женщины некая горькая тайна. По многим признакам Алексей догадывался, что мать его стала отчиму в тягость. Тот уже не скрывал нечистоплотных связей с женщинами, был близок к тому, чтобы выгнать жену, введя в дом одну из любовниц.
Смутное, подернутое горьковатым дымком неясных воспоминаний, вставало перед Алексеем детство, и многое казалось теперь в нем чужим и непонятным. Чужим и непонятным был для него родной его отец – неуживчивый волостной писарь. Умер он на глазах пятилетнего сына – за утренним чаепитием.
Смерть его была непонятна мальчику, который думал, что умирают только одни старики на лавке под образами в белых, чистых рубахах, с восковой свечой в руках,– умирают так же хорошо и опрятно, как умер однажды дедушка Матвей. Не понимал Алексей и того, как случилось, что полунищая мать его стала хозяйкой боль-
шого, полного тлетворных запахов и нежилой прохлады бобровского дома, где скорбно горели всю ночь перед киотами лампады и сытые мыши резвились в пустынных комнатах.
Только позднее, уже возмужав, заметил Алексей открытые, полные голубого света глаза родительницы, крутой изгиб ее тонких приподнятых бровей, неясную, как полунамек, печальную улыбку, на мгновение озарявшую еще хранившее следы былой прелести лицо.
Однажды, вернувшись с табачных плантаций, Лука Лукич приказал позвать к столу пасынка. И когда Алексей, робко переступив порог малоуютной, сумрачной столовой, почтительно поклонился отчиму, тот усадил его рядом, налил рюмку рябиновой настойки и, чокаясь с пасынком, сказал;
– Твое здоровье, Алексей. Невесту нашел тебе – ослепнешь!
Поспешно поставив на стол непригубленную рюмку с рябиновкой, Алексей забормотал что-то невнятное о своей молодости. Но отчим подсек его косым взглядом, собрал в кулак махровую скатерть, накрывавшую стол, и твердо заявил:
– Пей. Не робей. Завтра смотрины. Подстриги лохмы-то!
А через неделю с поразившей всех поспешностью закрутил Лука Лукич небывало пышную свадьбу пасынка.
До брачного вечера Алексей виделся с невестой только раз. Она была ростом на голову выше Алексея. При встрече с молодым женихом она взглянула на него холодными, зеленовато-выпуклыми глазами и чуть слышно назвалась Софьей.
Побыв в присутствии отчима с Софьей несколько минут, Алексей обрадовался, когда она собралась уходить. Прощаясь с ней, он почувствовал неприятный холодок ее узкой, тонкой руки, по-змеиному выскользнувшей из его ладони. А когда невеста уехала, Алексей незаметно тоже ушел из дому. Целый вечер пробродил он за крепостными валами станицы, не находя себе места от смертельной тоски, беспричинного озлобления к этой чужой непокорно-красивой женщине, будущая бли-
зость с которой была для него более страшна, чем желанна.На брачный вечер были выписаны из Омска знаменитые на всю Сибирь музыканты-лилипуты братья Ковер-котовы – четыре гармониста и барабанщик.
Как горячий, удушливый степной пожар, занялось над бобровским домом, а затем перекинулось на станицу, на соседние хутора неслыханное гульбище. В пляс ударились одурелые от застоя выездные бобровские рысаки, запряженные в дорогие фаэтоны, взятые напрокат в Омске. В свадебном поезде рядом с шикарными городскими каретами гремели расписные, в розах, фургоны отрубных кулаков и легкие рессорные пролетки станичных богатеев. Сотня верховых казаков, обнажив для куража клинки, провожала молодоженов от церкви до бобровского дома.
Лука Лукич выкатил на станичную площадь бочку дешевого красного вина, разведенного сырой болотной водой, и поставил для дарового угощения мирян три ведра сдобренной табаком водки.
На брачном вечере бледным и трезвым сидел Алексей рядом с Софьей. Огромный, обильно заставленный водкой, пивом, винами и яствами стол, багровые, потные лица гостей – все плыло, мелькало в глазах Алексея, подернутых мутным туманом. За весь вечер Софья не взглянула на жениха и, только случайно задев его локтем, жеманно сказала вполголоса:
– Вы уж извиняйте меня на этом…
– Ничего… ничего…– несмело улыбнувшись, вежливо ответил жених и потупил глаза, еще острее ощутив ту неловкость, граничащую со стыдом, которую испытывал он, сидя рядом с Софьей весь этот вечер.
Уступая настойчивым просьбам станичников, тянувшихся к нему с рюмками водки и бокалами вина, Алексей залпом выпил два тяжелых граненых бокала с ли-монно-желтым, искрометно пенившимся вином. Тотчас же опьянев, он с такой страстной силой сжал сухими, горячими пальцами узкую руку невесты, что Софья легонько вскрикнула и, чуть отодвинувшись от жениха, посмотрела на него, как ему показалось, позеленевшими от злобы глазами.
Мать Алексея, не спуская глаз, смотрела на сына. Лицо у нее было усталое, грустное и оттого казалось иным, похорошевшим. И Алексей при взгляде на мать почему-то краснел, опуская глаза, ему хотелось встать
из-за стола, нежно обнять хрупкие материнские плечи, сказать ей что-то необыкновенно ласковое.
Высокий, сутуловатый казак Ермолай Прахов, оседлав стул, властно махнул рукой:
– Запевалы, ко мне!
Около дюжины таких же рослых станичников мгновенно окружили бывшего хорунжего – знаменитого полкового певца. И Ермолай, занеся над головой высоко поднятую руку, взмахнул ею, как выхваченным из ножен клинком, и, тряхнув табачным с проседью чубом, крикнул:
– А ну, вспомним старину, грянем, ребята, так, чтобы лампы потухли!
И, запрокинув голову, рявкнул он на весь дом могучим, гикающим от хмельного накала басом:
За Уралом, за рекой Казаки гуляют, Они всю-то ночь не спят – В поле разъезжают.
И, то замирая на полутонах, то вновь стремительно взлетая на головокружительную высоту, повел за собой чей-то прозрачный, как серебряный колокольчик, подголосок всю голосистую стаю. И вот как бы закачалась на седлах в походном строю былая походная песня:
Казаки не простаки, Славные ребята. На них шапки-тумаки, Все живут богато.Песня гремела на весь огромный бобровский дом, где настежь были распахнуты все двери и окна. И многие из старых станичников, слушавшие ее, вспоминали походы и марши по пескам Туркестана, на сопках Маньчжурии и в Августовских лесах.
Как сибирские купцы Едут с соболями, А мы, хваты-молодцы, Налетим орлами!
Всю добычу разнесем,
Сядем попируем.
Бражный ковш пойдет вокруг —
Все горе забудем!
Казаки пели. И было похоже, что опять звенели на встречном, горячем, пропахнувшем дымом далеких странствий ветру добела раскаленные зноем обнаженные сабли. И бывалые воины воскрешали в затуманенной хмелем памяти и мятежный гул идущей в атаку конницы, и шум полоскавшихся над головами полковых знамен, и мгновенный, как молния, блеск клинков, порозовевших не то от крови, не то от заката…
Лихо трубили травленые глотки полковых песельников старую, вынесенную из прадедовских походов песню сибирских казаков:
Наш товарищ – вострый нож, Сабля-лиходейка. Пропадем ни за грош, Жизнь наша – копейка!
Трое седовласых станичников, крепко обнявшись друг с другом, переговаривались:
– Эх, и жили же прежде – не тужили!
– Не вспоминай. Не трави душу…
– Да, погарцевали, покрасовались мы, линейные казачки, в свое время.
– А мне сызнова квиток вчера на твердое задание выписали, сват.
– Зевать будем – скоро и на тот свет квитки от Советской власти получим.
– Кум, а кум! У меня трехлинейная винтовочка вся чисто в земле проржавела.
– Чистить, кум, надо. По уставному порядку. Я свою сепаратным маслом пока соблюдаю.
– Тсс!
И шепотом:
– А я, сват, с винтовкой японского образца чисто замучился; третий день никак собрать не могу.
– У меня на примете есть один человек. Большого ума. Инженер. Татарников. Сведу тебя с ним – он любую оружию понимает.
– Слышали, совхоз в степях создают. Трактора гудят. Каюк нам. Всю родимую степь вверх тормашками перебуровят.
– Ну и останутся в дураках. Кто же трактором степь пашет? Керосином землю протравят, рази тут хлеб родится?!
– А сват Бобров ничего не боится. Рискует. На широкую ногу живет. Ему эти самые квитки с твердым заданием – пампушки.
– Погоди, скоро и он дорискуется. Подрежут крылья и этому беркуту!
– Такому не скоро подрежешь.
– Ничего, Советская власть не из робких…
– На Дону, говорят, казаки мятеж подняли.
– Не диво. Там ребята – хваты. Те все могут…
– Эх, атамана бы нам, сват, боевого.
– Не буровь, сват. Тут всякий сброд – подслушают.
– Все возможно. Вон, видишь, по ту сторону сватьи мужлан сидит. Сразу видно – ГПУ!
– Какое там ГПУ. Это – крестник Луки Лукича. На днях только из острога вышел. Конокрад – я те дам!
Пальцы лилипутов врассыпную ринулись по перламутровым ладам гармоник. И старый бобровский дом заходил ходуном во всеобщем вихре пляски. Прошелся Лука Лукич по горнице вслед за легко порхающей, раскрасневшейся, как свекла, бойкой бабенкой, браво отрабатывая подборами старомодных лакированных сапог стремительный такт пляски. Пылали яркими радугами разноцветные, красочные бабьи подолы. Легко, почти не касаясь носочками пола, то будто плыли по воздуху, то, взмывая кверху, порхали вокруг жестоких танцоров бабы, и сочные их, сдобренные винцом уста кривились в порочных улыбках. Дружно, с грохотом, рывками работали кованные железом подборы казачьих сапог, и в глазах завзятых плясунов, залитых хмелем и потом, мерк свет, каруселила горница, плыли зеленые, красные, радужные круги. А в полутемном углу горницы сидел, блуждая по сторонам равнодушно холодным взглядом, Алексей Татарников. Выпил он за вечер много. Пил не морщась, не закусывая, уклоняясь от попыток пьяных гостей завязать с ним разговор. За такую нелюдимость он никому из присутствующих не понравился. Однако на дизо всем хозяин дома, Лука Лукич, был необыкновенно учтив с этим несловоохотливым и угрюмым, никому не знакомым гостем.