Текст книги "Ненависть"
Автор книги: Иван Шухов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 38 страниц)
Не веря глазам, не понимая случившегося, Митька стоял как вкопанный. Он долго видел в озаренной последними отблесками заката степи удаляющиеся фигуры Азарова и Катюши, слышал приглушенный говор – и вдруг ощутил такую смертельную тоску, такое безразличие, что, не обращая внимания на девок, безвольно и тупо побрел к своей палатке.
И опять в стороне, над глухим и дремучим займищем, кричал чибис да угрюмо гудела на сонном озере выпь.
Девки, дурачась близ костра, напевали:
Завлеку – любить не буду, Пусть тоскует обо мне!
Прислушиваясь к песне, Митька остановился и горько подумал: «Нет, стало быть, не судьба. Уйдет она от меня. Потеряю я ее. Потерял уже, на факте!..»
Раскурив береженную целых три дня для встречи с Катюшей папироску, Митька огляделся кругом. Вправо лежал массив поднятой целины, на котором работала ночная смена его бригады. Встречный ветер глушил гулкий клекот тракторных моторов.
Беседа между Азаровым и Катюшей была немногословной. Сначала, пока шли они от табора темной степью, директор расспрашивал Катюшу о пахоте, о бригаде, о трактористах. Но и по тону его рассеянных, беспорядочных вопросов, и по тому, как бережно вел он ее под руку,– по всему чувствовала Катюша, что главное впереди, и потому отвечала на вопросы директора односложно, бессвязно и скупо. То, что Азаров на глазах подруг,– а главное на глазах у Митьки,– взял ее под руку и увел в степь, и льстило Катюше, и пугало ее.
Они прошли несколько шагов молча.
Оглянувшись назад, Азаров увидел далекий, мерцающий во мгле костер на таборе и, убедившись, что их уже никто не услышит, остановился. Он слабо сжал маленькую теплую кисть Катюши в сильной своей ладони и, как бы раздумывая, проникновенно сказал:
– Вот я о чем, Катюша. Девушка ты у нас молодая, замечательная. Да. Трактористка отличная, на лучшем счету. И бригадир Чемасов тобой дорожит, и управляющий отделением тобой не нахвалится. Все это так. Но мне, видимо, придется отдать приказ о твоем увольнении.
– Как?! – встрепенувшись, глухо спросила Катюша.
– Уволить,– твердо сказал Азаров. Он не спеша выбил из трубки пепел, набил ее табаком и, позабыв раскурить, продолжал: – Я вынужден буду сделать это…
– За что, товарищ директор? – чуть слышно спросила Катюша.
– По соображениям сугубо политического порядка… Скандальный случай на вашем полевом стане с инженером Стрельниковым помнишь? – спросил Азаров.
– Помню! – отозвалась Катюша.
– Ты действительно дала ему пощечину?
– Был такой грех.
– Ну вот видишь…
– Я отрекаться, товарищ директор, не буду – съездила. Такого бы гада надо всей бригадой отволтузить.
– Ну-ну-ну…– дотронувшись до ее плеча, примирительно молвил Азаров.– За что же?
– Ах, не знаете?!
– Не знаю.
– Ну и слава богу… Что ж, увольняйте. Я и сама уйду, если так…– кусая губы, сказала Катюша.
Мысль о том, что директор снимает ее, Катюшу, с трактора, что суждено ей, изгнанной из зерносовхоза, расстаться со всем привычным и близким,– эта мысль так ошеломила девушку, что, судорожно уцепившись за руку Азарова, Катюша, точно задыхаясь от раскаленных обидой слов, сказала:
– Господи, али я виновата? Товарищ директор! У нас трактора пятеро суток стояли. У меня сердце изныло… Я к нему сначала добром, а он с этой дурой Кар-мацкой – со смехом… Да, ей-богу же, мы бы и по сию пору без прицепов сидели. Ну каюсь, грешна, понимаете, вдарила. Такая я уж, дура, горячая… Ну, как же теперь?..– И Катюша, пришибленно поникнув, умолкла.
Изумляясь ее непосредственности, искренности и простоте, Ачаров даже слегка растерялся. Потом, осуждающе покачав головой, ответил:
– Как же теперь? В том и вопрос, Катюша… Нехорошо получилось. Оскорбление специалиста – это, говорят, политический скандал. Стрельников поспешил сделать из этой истории необходимые для него выводы… Что ни говори, а прицепы-то ведь в конце концов он сделал. Видишь ли, надо понимать, друг мой, что специалист он старой закалки и…
– Враг он, товарищ директор! – убежденно сказала Катюша.– А уж ежели верите вы в него больше, чем в меня,– увольте. Что же, ладно. Уйду. Прощайте…– прошептала она и, рывком выдернув из ладони Азарова руку, круто повернулась и пошла прочь.
– Катюша, куда ты на ночь глядя?
Но она не отозвалась на его окрик и мгновенно исчезла в тяжелой аспидной мгле.
«Ну как тут быть?! Увольнять глупо, и не уволить нельзя»,– медленно шагая к машине, озадаченно думал директор. Лишиться в такую горячую пору единствен-
ного инженера-механизатора тоже было рискованно, да по сути и невозможно, ибо рассчитывать на получение в ближайшее время равной технической единицы было трудно. И хотя поведение Стрельникова не сулило ничего утешительного и явно противоречило тем многословным и сугубо положительным характеристикам, которыми снабдил его трест, Азаров все же считал, что делать какие-либо выводы о работе инженера пока рановато. «Черт его знает, а может, пооботрется… такие, как Катюша, скоро, пожалуй, собьют с него спесь. Усилим контроль. Ну, а пакостить станет – никуда не уйдет, обнаружим…» Но внутренне Азаров не доверял ни подозрительно-восторженным отзывам о Стрельникове, ни самому ему, приторно вежливому, словоохотливому…
Садясь в машину, Азаров припомнил недавнюю беседу с секретарем райкома Чукреевым и, огорченно вздохнув, поморщился.
Вызвав Азарова к себе в кабинет, Чукреев утомительно длинно говорил о тяжком проступке Катюши Кичигиной, о проблеме перевоспитания кадров старых специалистов.
Азаров, раздраженный высокомерным, поучающим тоном секретаря, едва было не вспылил. Но, взяв себя в руки, твердо сказал Чукрееву:
– Хорошо! Трактористку Кичигину я уволю.
– Этого мало, Азаров.
– А именно?
– Отдать под суд! Судить в показательном порядке. Поднять шум в краевом масштабе. Словом, ты не мальчик, ты понимаешь…
– Под суд?! В показательном порядке? Эге… Ну-ну! Ну хорошо. Подумаем и об этом. А пока – будь здоров. Не обессудь, спешу очень. Трактора из-за нехватки горючего простаивают. Тут на станционной нефтебазе лимиты, говорят, вышли. Черт знает что – голова кругом! – сказал прощаясь Азаров и в мгновение ока исчез из секретарского кабинета.
«Нет, уж на суде-то вы нас, да еще на показательном, товарищ Чукреев, не увидите, извините!» – прикорнув, по привычке, у плеча шофера, мысленно отвечал Азаров Чукрееву. И, предчувствуя, как все это может запутать и осложнить и без того напряженные взаимоотношения между дирекцией зерносовхоза и районным комитетом партии, нервно стал потирать виски и, чтобы подавить нарастающее, близкое к сердечному припадку
волнение, закрыл отягощенные бессонной усталостью веки…
Катюша вернулась на стан только к полуночи. Долго, без цели, без мыслей, пришибленная, бродила она близ клетки, на которой заканчивала пахоту массива ночная смена ее бригады. Но ни гулкий рокот тракторных моторов, ни свет сигнальных огней костров и фар, ни озорные переклички девчат – ничто уже не волновало, не радовало ее. Потускневшим и даже враждебным вдруг встал перед нею мир, и люди, до сего близкие, тоже казались бесконечно чужими.
Отчаяние, овладевшее ею, перерастало в лютую ненависть к Стрельникову, в презрение к Татарникову, в злобу к Кармацкой, которую Катюша тоже считала своим врагом, хотя и не видела от нее ничего дурного…
В темноте невесть как набрела Катюша на сонный полевой стан своей тракторной бригады. Никем не замеченная, тихо скользнула она в палатку. Не раздеваясь, легла, ткнулась лицом в жесткую подушку и только тут дала волю слезам.
В разгар весенней пахоты целины бригада Ивана Чемасова вышла по производственным показателям в число передовых тракторных бригад в Степном зерносовхозе. Однако и бригадир и его трактористы не были уверены в том, что им удастся победить бригаду Митьки Дыбима. Напрягая все силы, они за последние трое суток все же не смогли перекрыть той выработки, какую давал со своей бригадой Дыбин. И хотя по количеству поднятых гектаров целины шли чемасовцы пока еще впереди, но угроза остаться не сегодня завтра позади Дыбина была явной.
Виной всему, по мнению чемасовских трактористов, являлся Ефим Крюков. Плетясь в хвосте бригады, он с поразительной изобретательностью оправдывал свои систематические простои. Ребята после каждой смены, собравшись на производственную летучку, точили Крюкова как могли, и стыдили, и уговаривали, и грозили избить. А он, терпеливо выслушав гневные упреки товарищей, величественно поднимал руку и торжественно обещал:
– Товарищи! Разрешите заявить, что сегодня всю норму скрозь выпашу. Довольно стыдно, конечно, мне седьмой день бригаду позорить!
В борозду он въезжал всегда первым, с шиком, на
третьей скорости, и часа полтора, оглушая массивы звучным ауканьем, песней и свистом, пахал без остановок. Но уже к полудню на крюковской клетке наступала тревожная тишина – ни звука, ни шороха не доносил оттуда залетный ветер.
Бригадир Чемасов, яростно потрясая тяжелыми, как кувалды, кулаками, наседал на тракториста:
– Опять стоишь? Сукин ты сын!
– Стою, понимаешь ли, Ваня…– сторонясь на всякий случай распаленного бригадира, скорбно признавался Ефим.
– Почему же ты стоишь, лодырь?
– Опять заедает…– опасливо пятясь от Чемасова, объяснял, разводя руками, Ефим.– То, понимаешь, питательная трубка засорилась – продувал, мучился. Потом, обратно, плуг как в лихорадке затрясло – регулировал. То картерный ключ на грех забыл – на стан за ним бегал. А тут вот, понимаешь ли, вторая свеча опять не тянет…
– Убить тебя, Крюков, надо,– с холодной рассудительностью говорил Чемасов, точно речь шла о чем-то незначительном и побочном. И, осмотрев машину, он твердо и убежденно обещал Ефимке: – И убью, будь в надежде. А как ты думал?! Через десять ден кончаем подъем целины – великое дело! Почетное знамя лучшей бригаде директор вручать будет. Неужели мы через тебя на весь СССР опозоримся – дорогую награду эту прохлопаем, другим отдадим?! Нет уж, извиняй, дорогой товарищ, подкачаешь – семь шкур с тебя живьем снимем!
– Товарищ бригадир, заверяю!..– стремительно прыгая на запущенный Чемасовым трактор, вопил Крюков. И, переключаясь в пылу на незаконную скорость, орал что есть мочи: – Дух из меня вон, товарищ Чемасов! Да я за свою бригаду в огонь и в воду!
Круга три пахал Ефим без оглядок, бойко, уверенно. Но на четвертом у него непременно что-нибудь да случалось: то глох мотор, то перегревался радиатор, то не тянули свечи…
И вновь сломя голову бросался к Крюкову бригадир и яростно потрясал кулаками.А в сумерках, устало шагая по рыхлым массивам, Чемасов невесело думал: «Неужели сдадимся?! А вдруг да перехлестнет меня Митька Дыбин?! Укуси его тогда, сукина сына! А ведь все из-за бандуриста – Ефимки!»
До окончания весенних полевых работ оставались считанные дни. Из оперативных сводок дирекции всем было ясно, что первым из шести план подъема целины и весеннего сева завершит пятое отделение. Но Чемасов не хотел быть одним из лучших, он хотел быть лучшим. Отлично зная, с каким напряжением следили теперь во всем зерносовхозе за решающим поединком двух соревнующихся в пятом отделении передовых бригад, он глубоко верил в превосходство своего коллектива над бригадой Дыбина. Но в то же время Чемасов был убежден, что, не подтянись в эти дни Крюков, в тылу у дыбинцев рискует оказаться и вся бригада. Потому-то и не находил себе места бригадир. Он не мог примириться с мыслью, что не ему, не его ребятам и девушкам будет суждено выпить с Азаровым по стакану хорошего вина, на глазах у всех поднять над полевым станом бригады почетное искусно расшитое шелком и золотом красное знамя.
«Нет, товарищ,– говорил он себе,– ежели будет грех, отобьет у нас Дыбин переходящее знамя, я тогда из зерносовхоза убегу! Вот только с Любкой расстаться невмоготу!..»
Но, как назло, был в эти горячие дни Иван Чемасов лишен возможности поделиться горьким своим раздумьем с Любкой. А ведь только она умела и слушать и понимать его с полуслова! Ведь второй такой девушки не отыщешь в мире! Да дернуло же, скажите на милость, какого-то дурака приписать ее к дыбинской бригаде! А теперь вот попробуй, погорюй, посоветуйся с нею, как тяжко ему, бригадиру Ивану Чемасову, уронить из рук боевое почетное знамя.
«Нет, об этом ей лучше и не заикайся – на смех подымет. Она за свою бригаду дерется, явно побить меня норовит!» – ревниво думал Чемасов.
И он избегал встреч с Любкой. Но она чутьем догадывалась о причинах его непривычного поведения и упорно стремилась к разговору с ним. Укрыться Чемасову от Любки не удалось.
Вечером, возвращаясь со своего массива на полевой стан, Любка, присев близ кургана, терпеливо поджидала, когда усталый, хмурый бригадир поравняется с нею. Пропустив его вперед шагов на пять, она легко и бесшумно шагнула вслед за ним, и не успел он опомниться, как она обвила руками его шею.
Чемасов опешил, растерянно улыбнулся.
Открыв в улыбке частые белые зубы, Любка на мгновение покорно и преданно заглянула ему в глаза, а потом, отпрянув, осуждающе покачала головой.
– Ну как, зашиваешься, мальчик? И тебе не совестно? Эвон какой ты у меня хороший, и музыкант: гармонь растянешь – степь плывет! А вот знамя удержать не можешь. Жар-птицу из рук выпускаешь, Ванюша!..
– Не выпущу…– пытаясь ухватить Любку за руку, глухо ответил Чемасов.
Она, ловко вывернувшись из его рук, притворно строго сказала:
– Лишиться знамени, да еще такому бригадиру,– ведь это же стыд и позор. Ну, уж я бы в жизни никому не отдала. Сама хочу победителем быть. Пусть полюбуются тогда на меня, какая я красивая да боевая. Пусть влюбляются тогда все в меня – знаменитую бригадиршу!
– Смейся! Смейся! – сказал угрюмо Чемасов.
– А что ж тут смешного? Нет, я нисколько не смеюсь. Убей меня матерь божья, сурьезно. Лучше всех хочу быть, миленький. И любить хочу самого лучшего. Вот я какая!
Потом порывисто прижалась к Ивану молодым, упругим телом.
– Ой, какой ты у меня опасный! Очень уж ты рисковый. Ведь с тобой и впрямь согрешить недолго. Ей-богу, не устою. Колдун! Музыкант ты мой!
– Люблю. Ни на кого не променяю. Умру я без тебя. Хорошая моя. Беда моя. Моя птица…– бормотал, как в бреду, Иван, подняв ее на руки… Он стоял ни живой ни мертвый. Боясь вспугнуть ее, он, затаив дыхание, любовался смуглым ее лицом, тревожным блеском лукаво полуприкрытых глаз. Горячая волна нежности подступала к бешено стучавшему сердцу.
Чувствуя, что Иван теряет рассудок, что земля горит и плывет у него под ногами, Любка, глядя ему в лицо и жмурясь, точно от солнца, говорила какие-то ласковые бессвязные слова притворно-испуганным, вкрадчивым полушепотом.
…Дорого стоили Ивану Чемасову такие мимолетные, сводившие его с ума встречи с Любкой. Позднее, остыв, опомнившись, он никак не мог понять толком – шутила ли с ним насчет первенства его бригады Любка или говорила всерьез. «Разве поймешь ее такую?» – с нежностью и отчаянием не раз думал без памяти влюбленный в нее бригадир. И он, расставаясь с нею, все же
твердо решал добиваться высокой трудовой чести своей бригаде!
К концу первой декады бригада Ивана Чемасова стала изо дня в день перевыполнять нормы.
На диво всем, помрачневший и тихий, пахал теперь целину без простоев даже Ефим Крюков. Поразил он весь участок и тем, что нежданно-негаданно вдруг утратил пагубную для дела страсть к балалайке. То, бывало, не успеет с трактора соскочить, как, глядишь, в руках у него балалайка, и не расстается он с ней до зари. Даже по утрам, перед сменой, время урывал: под шумок какой-нибудь немилосердно перевранный марш отхватывал! А тут не успеет смениться и сдать машину – шмыг в палатку, и никакой музыкой его оттуда не вытянешь. На перекрестные расспросы ребят, что с ним случилось, отвечал:
– Животом маюсь. Не до бандуры тут, понимаешь…
– Да, как же ты пашешь-то хворый?
– Как пашу? А так и пашу, что высокое, понимаешь, сознание имею.
– Эк ты! Давно такое заимел, товарищ?
– Вторые сутки…– серьезно отвечал Ефим.– Можете проверить, второй день на все сто норму выдаю. Чисто-любо посмотреть, как я работаю! Аж двадцать четыре кила горючего сэкономил. Самого себя не признаю, чисто. И как это только я переродился?! Удивительный номер вышел со мной. Каюсь, с ленцой был раньше, симулянтничал и волынил. А теперь – эвон какой я ударный!..– искренне восторгался собою Ефим Крюков.
Трактористы чемасовской бригады поощрительно улыбались Ефимке, бурно хвалили его и только из опасения, как бы не сорвать крюковского запала, мужественно умалчивали о той тайне, которую поклялись они Увару Канахину до поры до времени не выдавать Ефимке.
Тайна же эта заключалась вот в чем.
Систематическая недовыработка Ефимкой сменных заданий грозила сорвать производственный план всей бригады. Ни товарищеский суд, ни угрозы, ни порицания, ни злые карикатуры в листовках – ничто не помогало, не подтягивало явно лодырничавшего тракториста. Некоторые даже требовали с позором выгнать его из бригады. Но Чемасов решительно воспротивился этому.
– Выгнать мы его всегда с треском успеем – дело немудреное, а вот заставить работать честно – это по-
труднее. Надо попробовать,– резонно сказал бригадир на летучке.
– Вот именно! – поддержала его Морька Звонцова.
– Массовую обработку над ним провести, председателя рабочкома Увара вызвать! – предложил кто-то из ребят.
– Вот это резон.
– Увар его вышколит – я те дам! – дружно поддержали это предложение все трактористы.
Явиться в бригаду Увар не замедлил и, выслушав жалобу бригадира, убежденно заявил:
– Проработаю. Я с него завтра же норму выжму. Будьте покойны!
А на рассвете, когда тракторист, беспечно насвистывая замысловатую польку, нехотя копался около ставшего среди борозды трактора, Увар, проникнув в палатку Крюкова, сорвал с крючка его балалайку, а затем, явившись с ней на пахотный массив к Ефиму и свирепо ударив пятерней по струнам, спросил:
– Слышишь, малохольный, подобную музыку?
– Слышу…– почуяв неладное, промычал Ефимка.
– Слушай… Вникай, лодырь…– молвил вполголоса Увар Канахин.– Слушай и плачь, рыдай под таковые последние звуки. И как пред рабочего комитета зерно-гиганта, я тебе массово разъясняю: ежли, случись грех, подгадишь ты боевой нашей бригаде товарища Ивана Чемасова и замочишь его авторитет – плакала твоя трехструнная бандура!
– О-о! – изумленно разинул рот Ефимка.
– Замри. Я тебе массово разъясняю,– прервал его властным жестом Увар Канахин.– Как позорного лодыря лишаю тебя фактической бандуры сроком до конца пахоты на данном участке. Предлагаю тебе ликвидировать личный прорыв и выпахать полную норму. Заверяю, что за такие и тому подобные показатели пожертвую тебе несчастную твою трехструнку обратно…
– Отдай! – осмелев с перепугу, хрипло крикнул Ефимка.– Я директору просьбу подам. Я товарищу Азарову пожалуюсь…
– Так он тебе, дураку, и поверил! – усмехнулся Увар Канахин.– Да товарищ Азаров с таким позорным лодырем и разговаривать-то не станет. Кто видел, что я тебя бандуры лишил? Чем ты докажешь? Неужели ты думаешь, в мой авторитет не веруют? А?
– Ясно, все веруют…– признал Ефимка.
– То-то, дорогой товарищ! Помолчи лучше. Меня в кавэскадроне товарища Каширина не так почитали. Я за боевые отличия против барона Унгерна дарственную саблю с серебряной насечкой от комдива имел. Как сейчас помню, в ноябре двадцать второго числа тысяча девятьсот девятнадцатого года наш боевой эскадрон, имея задание прорвать левый фланг противника и атаковать беляков с тыла, шагом двинулся в направлении Баян-аула. На рассвете мы числом в одиннадцать сабель вышли в разведку. Туманило. Коней накрыл куржак. Я шел в головном дозоре. Вдруг встретился нам на пути верш-ный киргиз и доложил, что в хуторе Полуденном ночует сотня белопогонника атамана Дутова, а дозоров на нашей пути не имеется. Ну и что ж, мы – шашки наголо да с гиком на хутор!..– на мгновение забыв обо всем прочем, увлеченно пустился в волнующие воспоминания Увар Канахин.
Но глуховатый ли клекот степного орла над головой, далекий ли гул трактора, остолбеневшая ли фигура Ефимки вернули Увара к действительности, и, помолчав, он пообещал:
– Ну, ты у меня не горюй, станешь ударным, как-нибудь доскажу я тебе скрозь всю историю… А теперь предлагаю выполнить мой завет, перекрыть к вечеру норму по вспашке. Эх ты, дурак, дурак! – сокрушенно покачал головой Увар.– Да ведь за тому подобные ударные факты тебе весь СССР благодарствие вынесет: бьи, мол, тракторист Ефим Крюков шкура и злостный лодырь, а теперь превратился в мирового ударника. Про тебя аж сам Михаил Иванович Калинин в одно прекрасное время может такую речь в Кремле сказать: «Наградить его, понимаешь ли, золотым орденом и вернуть бандуру!» Бандуру я, конечно, ежели ты заслужишь, и без директив председателя ЦИК верну… Да я бы на твоем месте за одну пахоту всю грудь медалями разукрасил. И – что там бандура! – целую бы гитару или там духовой контрабас бы купил! Уразумел или тупо? – спросил Увар.
– На этом я вам, товарищ рабочком, вполне сочувствую,– косясь на свою балалайку, пробормотал Крюков.
Забросив за луку повод, Увар взметнул с казачьей ловкостью на дрогнувшего под ним коня и, привстав на стременах, добавил:
– Итак, вопрос о бандуре как таковой считаю исчерпанным. Возражать, надеюсь, не будешь? Станешь созвательный и ударный, получишь изъятую музыку обратно. Симулянтничать будешь, пеняй на себя – трахну об березу твою забаву и прах ее на огне спалю. Это я тебе массово разъясняю! – заключил Увар и, пришпорив норовистого жеребца, мгновенно исчез с раскосых Ефимкиных глаз.
Минуты через две Ефимка очнулся от столбняка. Покосясь на заглохший трактор, он, сокрушенно вздохнув, сказал:
– Думай не думай, а балалаечку-то придется выручать!..
В разгар пахоты, в решающие страдные дни весеннего сева, Увару Канахину прихворнулось. Бледный и немощный от бессонницы и недуга, суток трое рыскал он, с трудом удерживаясь в седле, по отделениям зерносовхоза, по тракторным бригадам, по пахотным клеткам, а на четвертые – слег.
Болезнь на ходу подкосила Увара, и он, не в силах подняться, лежал на жесткой неубранной кровати пластом, со спекшимися губами, в поту и в жару. Мучила жажда. Не было под рукой глотка воды, и подать ее было некому. Так, плашмя, разметавшись, и валялся Увар в смятой постели. Канахин отлично понимал, что в зерносовхозе в эту горячую пору не до него – люди дневали и ночевали в степи, по участкам. С соседями же издавна был он не в ладу, чурались они его нрава, и на внимание их он не рассчитывал.
«Скрутит, помрешь, как бирюк, и люди не враз тебя заметят!..» – пристально глядя на низкий бревенчатый потолок, невесело размышлял Увар Канахин.
В хате было тихо. Даже сверчок, без умолку верещавший, бывало, в запечье, теперь молчал. А как хорошо было лежать в постели на теплой женской руке и слушать, сумерничая, мирный дремотный верезг!.. По-иному выглядела изба при Дашке – уютной, опрятной, во всем чувствовалось присутствие женщины, хозяйки. Но вот с тех пор как, отбившись от дома, принялась она за учебу на курсах, а потом и совсем перекочевала в степь, опустела, одичала канахинская изба. Целыми днями висел на двери огромный замок, и Увара, как прежде, не манили домашние сумерки, не влекла избяная дремотная тишина…
Спал он урывками, где попало: то около таборных костров на бригадных полевых станах, а то и просто в открытой степи, на горячем ветру, на солнцепеке. Все это напоминало ему былую фронтовую жизнь и отнюдь не утомляло, не выматывало, а наоборот, молодило, бодрило его, и чувствовал он себя всегда так, точно готовился к рукопашной схватке.
И вот неожиданно шальной недуг выкинул его из седла. А валяться всеми забытым, жалким и немощным, в нежилой и постылой избе в столь жаркую пору, когда наступали в степи решающие сражения за каждую борозду поднимаемой целины, валяться и чувствовать себя беспомощным было обидно и глупо. И Увар, упрямо сопротивляясь недугу, не сдался бы, пожалуй, ежели не сломил бы его вчерашний случай.
Дня три тому назад, в полдень, после объезда пятого отделения, почуяв обострившееся недомогание, Увар, спешившись близ дороги, стреножил коня, а сам прилег было передохнуть в ковыль. Но не успел он забыться, как его поднял верховой нарочный из центральной усадьбы. Он вручил Канахину коротенькую записку.
Крупным размашистым почерком на косо выдранном из блокнота листке директор писал:«т. Канахин, требую немедля и безоговорочно явиться ко мне.К. Азаров».Трижды перечитав записку, Увар сразу же уловил недобрый ее тон и, покосясь на нарочного, подумал: «Факт, опять мне товарищ директор головомойку готовит – чую!..» И, мигом упав на коня, Увар погнал карьером в центральную усадьбу. Тщетно пытался он вспомнить дорогой, каким же проступком навлек на себя директорский гнев, но так ничего предосудительного в практике своей рабочкомовской работы за последние дни и не нашел: наганом никому не угрожал, собственных резолюций нигде не зачитывал, проводить внеурочные собрания и летучие полевые митинги среди трактористов остерегался…
Спешившись на полной рыси у здания дирекции, Увар наскоро привел себя в порядок: одернул френч, вытер лицо рукавом, причесался– как-то ему от Азарова за неряшливость попало – и осторожно постучался в директорский кабинет. -На стук никто не ото-
звался. Подождав, Увар постучал снова, более решительно – тишина. Тогда, осмелев, Канахин распахнул двери и замер.За столом, склонив тронутую легкой проседью голову над кальковой картой, сидел Азаров. Щурясь, он напряженно разглядывал пунктирные клочья разбросанных в степи земельных массивов зерносовхоза, делал бегло пометки в блокноте, резко чертил кальку граненым карандашом.
Канахин смущенно крякнул.Точно очнувшись, Азаров поднял чуть влажные от напряжения глаза и на секунду задержал жесткий, проницательный взгляд на Канахине.
– Садись. Закрой двери.
Почуяв недоброе, Увар с великим трудом захлопнул за собою неподатливые половинки дверей и, приблизившись к директорскому столу, присел на кромку шаткого, обитого голубеньким репсом кресла.
Но Азаров, точно не замечая Канахина, снова занялся картой. Потом резко отодвинулся от стола, устало смежил глаза и, тяжко передохнув, спросил Увара:
– Ну-с, расскажи, каковы дела в пятом отделении?
– Очень даже великолепные, Кузьма Андреич! – мгновенно оживился Канахин.– Я только что, согласно вашей записке, с пятого отделения…
– Какие за вчерашний день показатели?
– Дыбин с Чемасовым идут как хорошие рысаки на скачках – ноздря в ноздрю! Обе бригады нормы на все сто дают ежедневно.
– А за работой отдельных трактористов ты следишь?
– Днем и ночью, Кузьма Андреич!
– Ну и как же – все отлично работают?
– Как вам сказать…– замялся Канахин.– На данный момент ни на кого обижаться не могу. Правда, на первых порах попадались мне под руку неподобные элементы. Встречались лодыри…
– А теперь? Лодырей нет?
– Никак нет. Таковых в наличии не имеем…
– Куда ж они делись? – криво улыбнувшись, пытливо пригляделся к Увару Азаров.
– Как куда?! – изумился Увар.– Политическое сознание при себе заимели. Перестроились. Переродились. Я им лично массово разъяснял, каждого, согласно директивам ВЦСПС, проработал.
– Так, так, так…– отозвался, вставая,. Азаров.
И, вплотную приблизившись к Увару, спросил: – А тракториста Крюкова ты не знаешь? У Канахина похолодело во рту.
– Как не знать. Передовой лодырь в зерносовхозе! Я с ним всю душу вымотал…– ответил, вспыхнув, Увар.
– Ну, а сейчас как он работает? – допытывался Азаров.
– Как часы. Пятые сутки полторы га сверх нормы пашет!
– Да что ты говоришь?! – притворно изумился Азаров.– И это в результате твоей разъяснительно-массовой обработки такое чудо свершилось?
– Натурально… Чисто на глазах у меня человек переродился. На него теперь и бригадир не нарадуется – герой!Лицо Азарова подернулось меловой белизною, округлились глаза, раскаленные до сухого блеска в зрачках. Наотмашь кинув на стол блокнот, он вцепился рукой в дрогнувшее плечо Увара и сказал:
– Эк ведь лихо как сочиняешь, Канахин, и не краснеешь! Кого ты обманываешь? Напакостил втихомолку, а честно покаяться мужества у тебя не хватает. А еще кичишься на каждом шагу боевыми заслугами. Партизан, коммунист когда-то, говорят, из тебя неплохой был… Тебе из уважения к твоим прошлым подвигам доверили целую армию. На тебя положились, как на честнейшего, глубоко преданного партии командира,– а зря! Не следовало бы рисковать… Мы собрали неорганизованных, малоразвитых, забитых в прошлом людей. Наша задача перевоспитать, вырастить из вчерашних бобровских и окатовских батраков сознательных сель-хозрабочих зерносовхоза. И как ты не понимаешь, дурная твоя голова, что мы не только обязаны дать в кратчайшие сроки стране миллионы тонн высокосортного хлеба, но и подготовить не меньшее количество передовых в государстве людей! А ты чем занялся? Грубым администрированием?! Дискредитацией партии?! Партизанщиной?!
– Никого я не насильничал…– подавленно отозвался из кресла Увар. Он беспомощно скривил спекшиеся от обиды губы, судорожно погладил щетинившиеся на обнаженной голове волосы. Никогда никто так жестоко и незаслуженно не оскорблял его, не попрекал боевым прошлым, как этот человек, к которому прислушивался всегда Канахин с ревнивым вниманием и за
которым пошел бы очертя голову под любой смертоносный огонь, как, бывало, ходил за покойным комдивом…
– Не криви душой, Увар. Не криви,– переходя уже на более спокойный, ровный тон, продолжал Азаров.– Кого ты обманываешь? Меня? Партию?
«И чего это только он вспылил? Стоило из-за какой-то поганой бандуры сыр-бор поджигать! Разбушевался, а того и невдомек, что оплошай, не лиши я этого лодыря вреднейшей его забавы – он бы всю боевую бригаду мог собой замарать, в пахоте бы из-за этого выродка на весь СССР подкачали… Вот еще черт-то меня с ним попутал! Не ровен час, за этого дурака перед партией пострадаешь! Ну, погоди же, сопляк, обидят меня – я с тобой тогда не так поквитаюсь!..» – мысленно пригрозил Увар Ефимке.
Притулившаяся в кресле молчаливая фигура Увара злила директора, но он, стараясь подавить в себе вспышку лютого гнева, спокойно спросил:
– Стало быть, ты убежден, что поступил правильно?
– Ежли человек симулянтничал по причинам злостной бандуры…– начал было издалека Увар Канахин.
– Не «ежли», а отвечай прямо! – одернул его Азаров.
– Я напрямик и ответствую: велика, понимаешь ли, корысть мне в паршивой трехструнке! Попадись под руку контрабас – ну, еще туда-сюда, может быть, поко-рыстовал. Потому сам сызмальства подобной музыки добиваюсь. Я на этом инструменте в дивизионе любой марш и в походе и на привале выдувал. А к бандуре, прямо говорю вам, никаких корыстей за душой не имею. Уж не усумнились ли вы, что я для себя прибрал балалайку – крыс ей пужать ночью, что ли?! А раз человек симулянтничал, не вылазил с прорыва, позорил бригаду, как нам быть? Пока ему политику разъясняешь, хвать – и сев пройдет. Горевал я, горевал и надумал. Дай, думаю, пужну его в слабое место. Изъял на временное хранение вышеупомянутую его музыку – оказалось на пользу: и простои у парня как рукой сняло, и полторы га встречь нормы начал давать. Одним словом, на глазах переродился лодырь в ударника. Это же – факт. А бандуру я после сева завещал обратно ему пожертвовать. Мне она ни к чему. Что же тут худого?! Для меня государственный хлебушко, товарищ директор, покровней, подороже подобной собственности! Я и своим барахлом не подорожу…