Текст книги "Ненависть"
Автор книги: Иван Шухов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 38 страниц)
– Тпру! Погоди, не дичись, моя глупая. Тпру! Тпру! Вспугнутая криком и взмахом девичьих рук, лошадь
бросилась со всех ног в сторону. А Климушка, ринувшись вслед за нею, снова упал, наступив на свои портянки. Поднявшись, Климушка зло покосился на Линку и не менее зло проворчал:
– Тоже мне птица ! Гостья непрошеная… Ходют тут, только коней колхозных пугают…
Линка стоит в сторонке, покусывая горький стебелек
лабазника. Мимо нее проходят колхозники. Идут они устало, вразвалку. Они искоса поглядывают на Линку, но ни один из них не говорит ни слова. Только Луня, коснувшись драного своего картуза рукой, как всегда, низко и почтительно поклонился учительнице.
Линка ждет Романа. Она то надевает косынку на голову, то торопливо сдергивает ее. Над степью сгущаются сумерки. Рыдает на озере выпь. Тихо, чуть внятно звенят мечи прибрежной осоки. И Линкино сердце до боли сжимается от глуховатых и скорбных криков незримой птицы.
Но вот идет и Роман. Идет он мучительно медленно. И Линке кажется, что он нарочно замедляет шаг. Уж не хочет ли обойти ее? Роман несет на плече деревянные вилы, косу, двое грабель и какие-то палки. Вот он совсем близко, рядом. Вот он прежний, родной, хороший парень – с длинными ресницами, с непокорным чубом, усталый, загоревший, в выцветшей ситцевой рубашке с продранными локтями.
Линка не выдерживает, бежит к нему навстречу. Заметив ее, Роман останавливается.
– Ну? – глухо спрашивает он, встретившись с ней взглядом.
– Роман, послушай…
– Ну, ну! Слушаю…
– Ты понимаешь, Роман…
– Нет, ничего пока не понимаю.
– Ты понимаешь, я пришла…
– Это я вижу. А зачем?
– Ну как я тебе скажу? Я не знаю, как я скажу тебе обо всем, Роман.
– Я этого тоже не знаю.
– Но я все скажу. Я только прошу тебя, выслушай ради бога меня. Выслушай и пойми. А понять – это многое. Это значит – простить, говорят… И потом, я хотела бы остаться. Навсегда. Бесповоротно. Я не могу отсюда уйти.
– Да,– говорит как бы себе самому Роман.– Нынче здесь, а завтра там. Как в песне. Песня, правда, хорошая…
Затем они идут рядом, плечо к плечу, Линка, покусывая горький стебелек лабазника, твердит:
– Нет, я никуда не уйду отсюда.
– А кому ты нужна здесь? Ты об этом подумала? Они молчат.
Трава мягко шелестит под ногами. Над займищем оседают туманы. А там, в камышах на озере, слышен страстный трепет птичьей любви. В криках гагар звучит неугасимая, ненасытная радость. Захлебывается глухими печальными воплями выпь.
Линка идет рядом с Романом. Ее локоть временами слегка касается локтя Романа, и Линка не знает, о чем ей говорить. У нее до боли сжимается сердце. Слегка дотронувшись рукой до плеча Романа, она вполголоса говорит:
Я знаю, ты плохо думаешь обо мне, Роман. Я все знаю…
А мне не до тебя,– жестко произносит Роман, отмахиваясь от Линки.– Не до тебя мне. Ты ушла – иди. А возвращаться сюда не стоит. К чему это?
Липка не отвечает ему. Молча они подходят к колхозному стану. Оживленный говор у костров сразу смолкает. На Линку – она это чувствует – косятся недоверчивые, злые глаза людей, вчерашних ее друзей и товарищей.
Тихо вокруг. И подавленная враждебной тишиной, настороженностью всего полевого стана, Линка стоит в нерешительности, опустив руки. Пламя костра освещает ее недоуменное, растерянное лицо. Она стоит, не зная, что делать ей, что сказать. Затем она отходит к дальней телеге, медленно опускается на траву и, уронив голову в колени, сидит так, не двигаясь, час, другой…
Конные грабли оказались сложной и непослушной машиной. Линка изо всех сил нажимала ногой на подъемник, давила рукой на рычаг, но выбросить из-под зубьев сгребенное сено там, где следовало, не могла. Валки получались ломаными, неряшливыми, в беспорядке раскиданными по скошенному полю.
Лошадь билась в коротких оглоблях. Вожжи то и дело вылетали из Линкиных рук. Стоял немилосердный полуденный зной, раскалились железные части машинных грабель. Тучи гнуса и овода бились над окровавленным крупом лошади. Пауты обжигали открытые, почерневшие от загара плечи девушки. Смертельно хотелось пить. Но вода, нагретая солнцем, была мутна, безвкусна, противна. Стучало в висках. В ушах стоял нудный звон.
– Но… Но… Да иди же ты, господи! – с отчаянием выкрикивала Линка, беспрестанно работая вожжами. Она то и дело со страхом оглядывалась назад и никак не могла нажать на подъемник на том месте, где следовало.
Первая упряжка показалась Линке вечностью. С утра до обеда кружилась она на граблях среди мертвого, наглухо замкнутого ракитником круга. Здесь было светло, глухо, жарко. За это время трижды выскакивала из оглобель вместе с гужами дуга, и Линка подолгу мучилась с запряжкой непослушной, капризной лошади, с величайшим трудом, обжигая ладони, затягивала супонь.
Когда она остановила лошадь, для того чтобы расправить и очистить грабельные зубья, из кустов ракит-ника с шумом вывалилась на поляну ватага ребят во главе с пастухом Кдюшкиным.
– Ого! Вот это – да! Вот это работка! – пронзительно закричал, оглядывая луг, Егор Клюшкин.
Ватага ребят вдруг смолкла. Оглядевшись вокруг, комсомольцы переглянулись, и взрыв дружного громкого хохота огласил доселе глухой луг, окольцованный кустами ракитника.
Линка стояла, опершись на колесо рукой, и не могла сообразить, над чем они смеются. Затем поняла, что смеются они над ней, над ее работой. Должно быть, что-то ужасное натворила она на лугу, нахвастав Ми-року Викулычу, что отлично знает конные грабли.
Следом за комсомольцами появился Михей Ситохин. Он тоже, удивленно посмотрев на гребь, подпер бока кулаками, и густой, зычный хохот загремел на поляне. Егор Клюшкин злобно крикнул:
– Отыскали работничка!
– Вот именно. Я говорил – не связывайтесь!..– крикнул, размахивая руками, комсомолец Саня Сенькин.
– Результат налицо, не надо было принимать…
– А кто ее принимал?
– Ну кто, как не Роман?! Тоже, понимаешь, спутался с интеллигенцией. Не развяжется…
– Только ночь с ней провозился, сам наутро бабой стал.
Егор Клюшкин подбежал к Линке, выдернул из ее рук вожжи, ловко вспрыгнул на грабельную беседку и погнал лошадь по кошенине, проворно работая рычагом грабель.
Сено пришлось перегребать заново. Линка поняла свою неудачу. Жалкая, стояла она посреди поляны, с завистью поглядывая на Клюшкина и дивясь тому, как он умело, проворно работал подъемником, как послушно и бойко сновала покорная его понуканиям лошадь, как безукоризненно ровно ложились валки сена.
Между тем группа ребят, сидевшая в тени под кустом ракиты, о чем-то серьезно и строго разговаривала между собой. А Михей Ситохин изредка косился на Линку, скорбно вздыхая, скреб выцветшую бороду да покрикивал, поторапливал Клюшкина.
И Линка поняла, что делать ей тут нечего. Да, ей надо было уходить отсюда. Накинув на плечи яркую косынку, она молча пошла прочь с луга. Но не успела она сделать и трех шагов, как вдогонку посыпались негромкие, но до боли обидные выкрики:
– Краля! Трефей!
– Нет, она – бубновая, ребята!
– Одним словом – интеллигенция!
– Белоручка!
– Больше ее сюда не поманит!
Линка, как слепая, брела по знойной степи и удивлялась, что не было в ее сердце ни обиды, ни злобы. Наоборот, она чувствовала какую-то непоправимую вину перед этими людьми, вину, которая после сегодняшней неудачи нависла над ней. «Ну что ж, права была Любка, когда говорила мне, как личные отношения иногда перерастают в общественные. Права. Права…» Теперь она сознавала всю правоту ребят, неоспоримую правоту всех членов невеликой, но воистину героической артели. Поняла всем существом и ясно видела, отчего так холодно и враждебно отнеслись к ее возвращению эти люди. «Боже мой, какая я дура! Какая я дура…» – мысленно твердила Линка.
Она шла по ослепительно яркой степи, сама не зная куда. И вдруг ее осенила мысль, за которую она с жадностью ухватилась, мысль о немедленном отъезде с хутора. «Да, да. Надо уехать. Уехать немедленно, навсегда. Добьюсь перевода в другой район. Позабуду обо всем, что причинило мне столько бед и обид, так безжалостно исковеркало, изломало меня и теперь вот выбросило на берег всем чужую, одинокую и беспомощную… Уехать. Уехать»,– твердила Линка.
Босая, усталая, брела она по пыльной дороге и думала только о желанном отъезде. Она живо представила себе, как уложит в корзинку скудные вещи, как уедет с попутной подводой на станцию и как ей будет хорошо на новом месте, в какой-то неведомой деревне.
В мечтах об иной, новой жизни, которая непременно должна начаться где-то там, бесконечно далеко отсюда, незаметно добрела Линка до школы. Зной спадал. Из степи повеяло благотворной прохладой и горьковатым дымом кизячных костров. Никого и ничего не видя перед собой, Линка торопливо перебежала пустынную площадь хутора и, охваченная беспричинной тревогой, вошла в школу. Но, распахнув дверь в комнату, она изумленно отступила и замерла на пороге.
Навстречу ей поднялась с табуретки незнакомая девушка. Прямая прядь жестких, чуть порыжевших от солнца волос ниспадала на ее большой выпуклый лоб. Большие глаза смотрели на Линку из-под густых, слегка загнутых кверху ресниц. Синий замасленный комбинезон, плотно облегавший стройную фигуру девушки, делал ее похожей на подвижного и озорного мальчишку.
С минуту они стояли друг против друга молча.
Девушка в комбинезоне протянула Линке руку, перетянутую бинтом в запястье. Щурясь, словно от солнца, и улыбаясь, девушка проговорила:
– Ну, здорово, здорово, учительница! Здравствуй, товарищ.
– Это… это ты?! – воскликнула изумленно Линка, пристально вглядываясь в улыбающееся знакомое лицо неожиданной гостьи.
– Ну да, я…– сказала все с той же улыбкой девушка, все крепче сжимая в руке горячую руку Линки.
– Ну да, это ты! Ведь я же знаю тебя. Я узнала тебя по фотографии. Я нашла твою фотографию в делах бывшей хуторской комсомольской ячейки, Фешка!
Было уже совсем темно, когда девушки, обогнув хуторские гумна, прямиком через выгон, проворно, в ногу, зашагали по скотопрогонному тракту.
Шли они первое время молча, не проронив ни слова. Около заброшенного казахского кладбища Линке почудился явственный стук конских копыт, она внутренне похолодела, приняв в темноте одинокую придорожную
березку, бесприютно шумящую листвой, за мчавшегося за ними по пятам всадника. Она опасалась возможной погони Иннокентия. Линка искоса поглядывала на Феш-ку, и ей казалось, что они были неразлучными с ней чуть ли не с детства – так безоговорочно, сразу вторглась в Линкину жизнь пришедшаяся ей по сердцу девушка в синем комбинезоне. С нескрываемой завистью смотрела она на ладно сидевший на трактористке комбинезон. Решительно все нравилось Линке в Фешке. И лукавое прищуривание черных глаз. И заразительно-звонкий, похожий на колокольчик смех. И даже легкая походка – точно Фешка не шла, а плыла над землей на незримых крыльях. Суровая в прошлом жизнь батрачки никак не вязалась в Линкином представлении с хрупкой фигурой девушки, со всем ее милым, застенчивым обликом юной цыганки.
До сих пор Линка представляла себе трактористку нескладной, мужиковатой девицей с атлетическими плечами, с голосом, по крайней мере, не слабее Кланьки-ного! Линке запомнился красочный плакат, когда-то виденный ею. На плакате красовалась грудастая, богатырского вида девица, крепко сжимавшая в могучих руках руль трактора. Эта пышная плакатная трактористка с тех пор в представлении Линки была воплощением не только здоровья, молодости и физической силы, но и женской красоты. Фешка противоречила этому плакатному образу: самая обыкновенная, будничная девчонка, и только разве этот красивый, почти щегольской комбинезон, туго обтягивающий ее тонкую талию, выгодно выделял ее, возвышал в представлении Линки.
Линка рассказывала Фешке, как она, сбитая с толку, жалко и беспомощно крутилась здесь меж: двух огней, как решилась сегодня, возвращаясь с покоса, на последнее, что ей пришло в голову,– бегство с хутора. Линка была уверена, что Фешка поймет ее. Не стыдясь, ничего не утаивая, она обнажила перед новой подругой все события – от случайной, неосмысленной связи с Романом до пошлого свадебного обряда в школе и брачной ночи под крышей никулинского дома.
– Стыдно мне, Фешка. Стыдно и горько. Никому я не говорила об этом, а тебе скажу. Если бы знала ты, как я ненавижу себя! Какая-то безвольная, взбалмошная дура…
Фешка слушала Линку с настороженным вниманием. Изредка перебивая спутницу кратким вопросом, трактористка давала понять Линке о своем внимании и сочувствии.
Но вот неожиданно, вне всякой связи с предыдущим доверительным их разговором, Фешка сказала:
– Теперь послушай, Линка, и мою притчу. Невесела она. Предупреждаю. Да что ж, из песни слова не выбросишь. Так ведь? Ну вот. Было это в канун праздника покрова. Есть такой праздник по осени. В батраки до этого праздника всегда в деревнях у нас нанимались. Батрачила в ту пору я на каторге у Луки Боброва. Была одна там как перст. Заимка глухая. Куда ни глянешь – степь. Ни деревца, ни живой души. Особенно жутко было зимой. По неделе – метели. По ночам – стаи волков под окнами заупокойные псалмы, бывало, на все лады распевают. Словом, страсти! Было на моих руках восемнадцать дойных коров. От бдной дойки пальцы деревенели. Морозы в ту зиму стояли ранние, лютые. Ну вот…
Помолчав, переведя дыхание,– было видно, как нелегко давались ей несладкие воспоминания,– она продолжала:
– Ну и вот, была на моих руках одна породистая корова – холмогорка. Не корова – капризная барыня! Ты ее доить, а она, стерва,– биться. Никак, понимаешь, не стояла. Уж я ее на привязь пыталась брать и теплой пойлушкой на сыворотке поила – бьет задом, и баста… Дою я раз эту корову. А дело было под вечер, и пальцы мои изошлись, заледенели… И вот в эту пору прикатил на заимку сам хозяин – Лука Лукич. Ехал он с прасолами с Ирбитской ярмарки да и завернул по пути на заимку. Вижу – прасолы навеселе. Я дою корову, а они обступили меня и любуются. Я дою, а Лука уставился на меня, как сыч, смотрит за мной в оба. Вдруг корова как хватит ногой по трехведерному подойнику, а молоко-то все на пол, в навоз!
– Все пролила? – спросила Линка.
– Дочиста… И вот берет меня тогда озверевший Лукич за шиворот и лицом в молочную лужу – раз, два, три. А прасолы – все, как один, в красных опоясках,– я их как сейчас вижу – прыгают вокруг меня, бьют в ладоши, хохочут. Только я поднимусь, понимаешь, только проведу ладонью по лицу, только передохну, протру глаза, а он меня опять в лужу! У меня начали слипаться и мерзнуть ресницы. Сердце окаменело. Я не могла, понимаешь ты, ни кричать, ни плакать. Он меня тычет мор-
дой в навозную жижу, а я молчу. Потом он поднял меня за косы и приказал: «Пей, сука! Я давно примечаю – пал у холмогорки удой. Пей!» Что делать? Давай я собирать молоко ладонью и всю жижу – в рот. А прасолы в красных кушаках ржут вокруг меня, понимаешь, как жеребцы…
– Господи, какой ужас! Какой ужас…– проговорила Линка.– И ты не ушла от Боброва?
– Ночью я убежала на хутор. Убежала без платка. А от заимки до нашего хутора было двенадцать верст. Зима. Мороз. Вьюга. Не знаю сама, как я не сбилась с дороги, не замерзла. Не знаю… И нанялась я тогда батрачить к Епифану Окатову. Дело это было около святок. А ты знаешь, в эту пору ягнятся овцы. Тут нашему брату, батракам, спать некогда – карауль. Ну, а я измучилась и уснула, как на грех. Приморилась в тепле и Спохватилась только под утро. Вскочила, кинулась в овчарню, смотрю а там двенадцать штук ягнят как лед застыли, Шестерых кое-как отходила, оттерла снегом, остальные сдохли… Наутро явился хозяин. Приехал он на заимку тоже во хмелю. Дело было под праздник. Не успела я спрятать концы в воду. Ну что ж, пришлось и тут отвечать. Раздел меня хозяин догола и – к стойке!
– Фешка?! – вырвался непроизвольный, полный скорбного отчаяния крик Линки.
– Взял он мокрое полотенце…– точно не слыша вопля спутницы, продолжала бесстрастно жестокую свою повесть Фешка.– Бил он меня, должно быть, очень долго. Так мне показалось. И сколько дней я потом не могла поднять головы – не помню… И опять убежала я с окатовской заимки в ночь, в пургу, в лютую стужу. И тогда привела меня лихая судьба на заимку к Силан-тию Пикулину. И опять – из огня да в полымя! По кругу!
– Боже, что ты пережила – у меня сердце заходит,– сказала Линка упавшим голосом.
– Было время, и у меня оно останавливалось. От обиды. От боли. А то и огнем горело от гнева, от ненависти. Не знаю, поймешь ли ты, Линка, это?..
– Понимаю… Не пойму только одного. Тогда что, не было на хуторе Советской власти? Ведь это же что – разбой?! Это же ужас, что они с тобой творили. Похлеще всякого крепостного права. Не понимаю, как это можно было позволить, если была тогда у вас Советская власть,– с искренним возмущением сказала Линка.
– А ты мне вот что лучше ответь, дорогая,– дружески тронув Линку за локоток, сказала после некоторого молчания Фешка.– Ты вот мне что ответь: здесь, на хуторе, сейчас тоже Советская власть?
– Ну да… А то как же?
– Ошибаешься, милая. Определенно тебе говорю: нет и на сегодняшний день на нашем хуторе настоящей Советской власти. Не приметила я что-то ее и на сегодняшний день в наличии…– строго сказала Фешка.
– Ну, не знаю… Вот тут ты, мне кажется, уже и лишнее говоришь,– тихо возразила Линка.
– Нет здесь Советской власти, Линушка,– убежденно и веско повторила Фешка.– Епифан Окатов со своим сынком-проходимцем – вот пока власть. Плюс – Силантий Никулин, трахомный Анисим. А Корней Селезнев – это так, для модели, чтобы люди глядели, как говорится…
Приветливо замерцали в ночной степи веселые костры полевого стана артельных косарей. Фешка, дружески обняв Линку за плечи, ласково продолжала:
– А тебе я вот что скажу, товарка, на все твои речи. Хорошая, вижу, ты, душевная. Только вот беда – доверчива очень. А встречному-поперечному доверяться – худое дело. К хорошему это не приводит, сама убедилась. Это – раз. Второе – без толку кукситься и походя руки опускать тоже не след, не по-комсомольски это…
– Какая там из меня уж комсомолка! – досадливо махнув тонкой рукой, с горечью усмехнулась Линка.
– Возьмешься за ум – увидишь какая. Думаю – не последняя. Тут не нюни распускать – драться надо. Врукопашную, как в бою. А бои на носу у нас жаркие – как пожар. Забушуют – в сторонке не отсидишься. Хочешь быть в строю, держись поближе к нашим ребятам, ко мне – я не подведу. Будь уверена!
– Спасибо, Феша! – с горячим порывом откликнулась Линка.
– Тогда – по рукам! – сказала Фешка, и спутницы горячо и крепко пожали друг другу руки.
Над степью вставал рассвет. Страстно гоготали в камышах дикие гуси. Свежий ветер приятно освежал разгоряченные от ночной ходьбы лица девушек. Линка шла рядом с Фешкой с таким ощущением, точно она впервые в жизни увидела, как неповторимо прекрасен ранний рассвет в степи, полной чудесных, пьянящих запахов, звуков и красок.
Сенокосилку отремонтировали, и дела на сенокосе пошли веселее. А тут еще удалось пустить в дело бросовую лобогрейку Михея Сито хина. Подлатав, как умели, своими силами, приспособили и ее для кошения травы. Артельщики теперь едва поспевали за двумя бесперебойно работающими машинами убирать вовремя и метать в стога душистое сено.
Фешка на пару с Липкой копнили сено в бригаде метальщиков Аблая. Работала Фешка граблями, точно играючи, на диво легко, красиво, проворно, и на копны, заправленные ее руками, была любо-дорого посмотреть.
Линка, завидуя мастерству и ловкости подруги, старалась подражать ей во всем. И два дня спустя Линка не так уже неумело и неуверенно, как прежде, владела нехитрым орудием и тоже проворно и чисто сгребала сено вокруг копен небольшими и легкими деревянными грабельками.
За Фешкой ревниво и зорко поглядывали все члены артели, поглядывали – и дивились ей. Она вела себя на сенокосе так, как будто давным-давно была вместе со всеми членами сельхозартели. За работой она напевала грудным сочным голосом песню времен гражданской войны, песню о разбитом комсомольском сердце, и ребята хором охотно подпевали ей. Как-то сразу запросто вошла Фешка В неспокойную, напряженную жизнь коллектива и сразу же сроднилась с ним, стала своим человеком, без которого, казалось, и работа-то не так спорилась.
Но больше всех Фешка удивляла Романа. Поглядывая на нее и втайне любуясь ее расторопной и ловкой работой, Роман думал: «Не девка – огонь. Золото! Хорошо, что она к нам вернулась. Но ведь граблями наш народ не удивишь. Сено грести – дело нехитрое. Другая помощь нам от тебя нужна, трактористка!»
И он втайне досадовал на то, что Фешка до сих пор не удосужилась по-деловому поговорить с ним. Целыми днями крутилась она среди членов артели; в сотый раз терпеливо выслушивала рассказы о том, как пытались кулаки отнять у них сеялку, как трудно было весной поднимать целину, как падали в бороздах истощенные лошади. Фешка часами просиживала с Климушкой, Луней, Аблаем, даже с Кенкой и Ераллой и не находила времени только для разговора с Романом. Обиженный этим, он даже однажды пожаловался Мирону Викулычу:
– Ну вот, ждали мы ее, дядя Мирон, как говорится, будто Христова дня, а дождались Ивана постного!
Но старик промолчал, и это еще больше обидело Романа. К тому же по-прежнему не переставала волновать и тревожить его Линка. Роман был с ней сух и скуп на слова, не очень-то доверял он ей и подозревал, что наговорила она, должно быть, Фешке немало несправедливого и лишнего, тем не менее он все же чувствовал, как какая-то необъяснимая сила по-прежнему тянет его к ней. И ему хотелось остаться с ней и поговорить начистоту, откровенно, так же просто и хорошо, как говорили они когда-то наедине в дни первых встреч…
Роман был твердо уверен, что все личное, связывавшее их когда-то с Фешкой, теперь уже обоими ими забыто. Но в то же время он ощущал нечто похожее на глубокую вину перед девушкой.
Как-то вечером, когда Роман дометывал со старым Койчей последний стог, Фешка, проходя мимо, неожиданно остановилась и, воткнув грабли черенком в землю, стала наблюдать за их работой, подсказывать, с какой стороны следует положить на стог еще один навильник сена, где убрать лишний клок и как лучше округлить вершину. Роман молчал, он добросовестно и старательно делал то, что советовала Фешка. Когда стог был заметан и старый Койча поплелся на полевой стан, Фешка подошла к Роману и, запросто взяв его под руку, повела в степь, в противоположную от стана сторону. Роман покорно последовал за ней.
Удалившись от стана версты за полторы, они сели на вершину невысокого, поросшего ковылем кургана. Вздохнув, Фешка заговорила вполголоса, словно продолжая оборванный разговор:
– Он, понимаешь ли ты, поумней нас с тобой. Его, подлеца, протестами не проймешь. Подумаешь, тоже герои, смылись тогда со свадьбы! – укоризненно сказала Фешка.
– А что же нам было делать? – спросил Роман, не глядя на Фешку и отлично понимая, о чем и о ком вела она речь.
– Выступить и разоблачить прохвоста! Уж кому-кому, а вам-то тут все козыри в руки. Вот, например, у нас в совхозе…
– Эх, да брось ты совхозом глаза колоть! – с плохо скрытым раздражением проговорил Роман, отодвигаясь от Фешки.
Но Фешка, примирительно коснувшись его плеча рукой, строго сказала:
– Не обижайся, Роман. Начистоту с тобой хочу говорить. Не дуйся.
– Я не из таких…– угрюмо буркнул Роман.
– Знаю, что правда глаза колет. Но придется тебе потерпеть. Ничего не попишешь. Быль молодцу не в укор!
– Ну, ну. Стерплю. Коли злее – выдюжу!
– Уколю. Уколю. Мне вот девки еще на тебя жаловались.
– Эвон – девки! А бабы не жаловались?
– От баб не слышала,– строго, без улыбки, ответила Фешка.– А о девках – не в шутку. Подумай, вот ты ни разу не удосужился даже заглянуть вечерком на молодежную завалинку. Разве это дело? Ты ни разу не пришел, на потолковал по душам с ребятами и не зна-ешь, чем они живут, о чем думают.
– Только у меня и делов было, что по завалинкам шагаться.
– Ну, для этого можно было время найти. А ты сторонишься, чураешься ребят и девушек. Не дело это, Роман…
– Вот как! Ты что же это, учить меня приехала? – ЗЛО и насмешливо спросил Роман.
Не учить помогать, как сумею…
Языком брехать – дело нехитрое!
Не подкусывай. Я пока не шибко отстала от тебя и и деле. .
Это другой вопрос… Я говорю про другую помощь. Не на такую помощь я, Фешка, надеялся. Это не помощь – с грабельками прыгать вокруг копешек да сплетни по хутору собирать. Подумаешь, девки ей жаловались! Да девки-то из зависти языки чешут.
– Чему же они позавидовали?
– Вот прокурор еще нашелся!
– Не прокурор я тебе, по-дружески спрашиваю. Помолчав, Роман глухо сказал:
– Все за нее, за нашу учительницу, они на меня в обиде. Интеллигенткой меня корят. Вот, мол, лезет парень не в свои сани. А я тут совсем, может быть, ни при чем. Моя хата тут с краю…
– Глупости говоришь, Роман. Только и дел у девчат, что думать о твоей учительнице!
– Тебя, я вижу, это тоже задело…
– Что – это?
– А вот то самое…
– Ах, вот как! – сказала Фешка, расхохотавшись.– Ну и дурак. Ты что же, думаешь, что я тебя к ней ревную?
– Ничего я не думаю. Отвяжись, худая жизнь, привяжись хорошая,– ответил, неожиданно смягчаясь, Роман, сводя не очень приятный для него разговор к шутке.
Они помолчали. Потом, вздохнув, Фешка сказала:
– Ну, точка, Роман. Не об этом я хотела с тобой говорить. Не время заводить речи про личные наши с тобой обиды и беды. Об этом в другой раз – на досуге… Одно мне скажи: товарищ ты мне?
– А то классовый враг, что ли?! – удивленно посмотрев на Фешку, сказал с усмешкой Роман.
Придвинувшись к Роману плечом к плечу, Фешка участливо заговорила, касаясь маленькой горячей рукой тяжелой грубой его ладони:
– Вот что, дружок. Я ведь давно знаю тебя. Знаю, какой ты нетерпеливый, горячий. Загорелся – вынь да положь! Все рывком! Все – сразу. Все – с маху. А тут вот, выходит, наскоком ничего не сделаешь. Тут, понимаешь ли, выдержка нужна – и железная!
Затем Фешка не спеша извлекла из бокового кармана комбинезона свернутый вчетверо лист бумаги и, развернув его, расправила на коленях.
– Знаешь, Роман, я вчера всю ночь не спала. Всю ночь напролет у костра мозговала. И вот составила план нашего наступления. Смотри, что тут у нас получается…– и она принялась читать вслух написанное.
Напряженно и чутко вслушивался Роман в слова, которые звучали для него неожиданным откровением.
Вторую неделю бушевал над степью горячий, пропитанный зноем далеких прибалхашских пустынь, не затихающий ни днем, ни ночью ветер. Увядали и никли травы, овеянные огнеподобным дыханием суховея. По парам, по степным дорогам и трактам бесновались, угасая и вспыхивая, словно повитые траурным крепом смерчи. Грозные колеблющиеся столбы пыли стремительно мчались к горизонту. То извиваясь жгутом, то уподобляясь сраженным птицам, замертво падали они в травы, накрывая их аспидно-черными крыльями.
Редкие всадники скакали теперь по степи. И глух и тревожен был в эту пору рокот некованых конских копыт. А в полдень начинали сгущаться над горизонтом тяжелые грозовые тучи, готовые вот-вот разразиться громовыми раскатами и освежить потрескавшуюся от зноя землю обильным и шумным дождем. Но тучи рассеивались. Замирала где-то вдали глухая гроза. И дождя по-прежнему не было.
Человек в опорках, в дырявом, выцветшем карту-зишке стоял посреди дороги. Он стоял среди желтого искрящегося зноя и, запрокинув голову, долго следил за грозовой тучей, встающей у горизонта. Его губы были крепко стиснуты и опалены. Он стоял неподвижный, одинокий, как верстовой столб при пустынной дороге. Неотрывно следил он слезящимися от напряжения глазами за тучей. Но туча, постепенно светлея и расплы-ваясь, неотвратимо и медленно уходила все дальше и дальше к горизонту. И наконец там, где-то далеко-далеко, за чуть приметной цепью курганов, расстилала она молочно-белые холсты града. Тогда человек, непо-движно стоявший среди дороги, вновь тяжело опираясь на посох, трогался в путь, поднимая опорками горячую пыль на дороге. Он шел туда, за курганы, за цепь осле-пительно-синих озер и наконец терялся в море шаф-ранно-желтой пшеницы, огромный массив которой, казалось, уходил под самый горизонт.
Это был Проня Скориков. Пятые сутки кряду приходил он сюда, на массивы хлебов «Интернационала». Пятые сутки, озираясь вокруг, бережно разнимая руками впереди себя тяжелые пряди рослой, тяжелоко-лосной пшеницы, он осторожно пробивался все дальше и дальше туда, в глубь массива, где, по его предположениям, находилась собственная его полоса, единолично посеянная им яровая пшеница. Но поиски были тщетными. Теперь Проня припоминал, что на второй день после ухода из артели «Сотрудник революции», после пьяного угара, в котором он едва не задушил ненавистного ему Анисима, после всего этого состоялся уговор со старым степным тамыром – приятелем Муратбеком. Проня подрядил тогда Муратбека засеять ему полдесятины хлеба по паровой жниве. Да. Именно – полдесятины по паровой жниве! Проня помнил все до мелочи. Мурат-бек, согласно их уговору, пахал Пронину полосу, и она в окружении колхозных полей походила на крошечный островок среди огромного степного озера. Кру-
гом лежала черная, как вороново крыло, гладко причесанная сеялкой земля «Интернационала», а у самой дороги колхозники допахивали в пять плугов последний заезд сплошного массива.
Проня отлично помнил, как кто-то из колхозных ребят крикнул тогда ему: «Будет тебе, гражданин, народ-то смешить. Присоединяйся к нам. Мы и твою полосу заодно перепашем!» И тогда Проня, хитро усмехнувшись в ответ на их предложение, подумал: «Вот пахари, господи боже мой, отыскались. На коней смотреть тошно – скелеты скелетами, а меня в эту шараш-кину артель приглашают!»
Муратбек пахал, согласно уговору, Пронину полосу, а Проня валялся на меже и на чем свет костерил себя за то, что даже вот тут, должно быть, прогадал он, переплатив казаху за пахоту. В общем, все это было так, как в сотый раз припоминал Проня. Все было так, а вот полосы его как и не было! Ему казалось, что он крутился на том самом месте, где проползала узкой змейкой межа, некогда отделявшая его полосу от колхозной пашни. Но сейчас не было ни межи, ни его полосы – кругом просторно и вольно разливалось сплошное шафранное море хлебов. И чем пристальнее, чем пытливее приглядывался Проня к этому морю, тем все больше и больше его охватывала робость, перерастающая в смятение, в страх. Он растерянно кружился на одном и том же месте, вытягивался на носках, но разгадать, куда же могла исчезнуть его собственная полоса, так и не мог. В голову лезло всякое. И Проня даже усомнился: уж не приснилось ли ему по пьяному делу, что подрядил он Муратбека засеять паровую жниву и действительно ли Муратбек засевал ее?!