355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Шухов » Ненависть » Текст книги (страница 16)
Ненависть
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 03:49

Текст книги "Ненависть"


Автор книги: Иван Шухов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 38 страниц)

Он не понимал теперь, как с такой легкой душой вдруг расстался он со всем этим кровно дорогим для него имуществом. Непонятное было это дело для Мирона. А тем более, думал он, непонятно и обидно было все это для Арсентьевны. Еще бы! Разве меньше мужа трудилась она, наживая годами добро, с маху отданное им в чужие руки? Разве не гнула она в три погибели спину, зарабатывая трудовую копейку? Разве не отказывала она себе имеете с ним и в лишнем лакомом куске и в сладком глотке, сберегая грош на разживу? Как же он мог, не спросив се, лишиться и одно утро всего добра, нажитого ими совместно за годы груда и лишений?!

А кикой ответ за все это держать теперь перед женим одному богу известно…Ответ держать, однако, приходилось. Рокового разговора не избежать. Рано ли, поздно ли, разговор должен состояться. А на хороший исход его теперь старик не рассчитывал. Нечего на это, зная суровый нрав и характер старухи, и рассчитывать. Виноват он перед ней, и нечего кривить душой и вертеться берестой на огне, а следует поговорить с ней по душам.

Рубеж перейден. Дело сделано. И худо ли, хорошо ли он поступил – судить и рядить об этом было уже, по его мнению, бесполезно и поздно. Нет, возврата к прошлому для него теперь не осталось. Это он хорошо понимал, как ни горько было втайне в этом признаться.

Но одно дело – он, другое дело – Арсентьевна. Мирон Викулыч отлично чувствовал, что ни о каком примирении ее с его самовольным поступком не могло быть и речи. На попятную он перед ней не пойдет и позорить

себя в глазах артели не станет. А она никогда не смирится, конечно, с полным крахом собственного хозяйства, крахом, которым наградил ее за труды выживший из ума муж, сдуру примкнувший к этой ни шаткой ни валкой артели.

Но Мирон Викулыч пришел к выводу, что мучительная для него игра с женой в молчанку продолжаться дальше не может. Пора положить всему конец и разрубить этот чертов узел! И чем скорее он это сделает, тем будет лучше. Пан или пропал! Не надо будет без конца томить себя в смутной тоске и тревоге, не зная ни сна, ни отдыха. Раз умел бросить жребий – сумей его и принять. А труса праздновать перед непримиримой супругой было не к лицу.

«Баста, Мирон! Не робей. Не малое дите, слава богу. С рассудком. В здравом уме. Хозяин. Пора выложить все карты на стол. Игра в темную – не моя игра. Выскажу все ей начистоту. Покажу ишо раз этой сударыне свой характер. Знай наших!»

Но, мысленно приободрив самого себя такими лихими словами и бойко вскочив было с постели, Мирон вдруг оробел и снова пал духом.

Шутка сказать – разбудить среди ночи жену! По горькому опыту супружеской жизни Мирон Викулыч хорошо знал, чем могла окончиться для него эта храбрая попытка к примирению с Арсентьевной. Попытка эта была для него, вопреки поговорке, куда хуже пытки. «Факт, плакал по мне сегодня твой сковородник, сударыня! Чую – быть пыли до потолка. Это как пить дать, отдубасишь ты меня ночным делом за мои грехи в лучшем виде…» – думал он, озадаченно почесывая затылок и не решаясь двинуться с места.

В доме стояла та мертвая тишина, какая бывает в деревенских домах только в канун рассвета, когда все наполнено глубоким сном и покоем.

Ни звука. Ни шороха. Молчал старый дом. Молчал сверчок, очевидно вздремнувший под печкой.Слышалось только доносившееся из распахнутых настежь дверей кухни ровное, едва уловимое дыхание мирно спавшей на лежанке Арсентьевны.

Наконец снова собравшись с духом, старик все же решился – будь что будет – поднять Арсентьевну. Но,сделав уже воровски осторожный шаг к порогу, он вдруг вспомнил про шкалик водки, припрятанный для него старухой в комоде. Нечаянно обнаружив однажды этот клад, Мирон Викулыч долго скрепя сердце держал его на примете. Хитра и сметлива была в этих делах Ар-сентьевна – не проведешь бабу! Но не давал маху при случае и Мирон Викулыч. Почти три недели поджидал он удобной минуты прибрать заветный шкалик к рукам и втихомолку выпить потом за доброе здоровье жены.

Вот подходящая минута для свершения этого таинства! И Мирон Викулыч, не колеблясь и ни секунды не мешкая, энергично приступил к делу.

Он подкрался на цыпочках к комоду и с величайшими предосторожностями принялся открывать ящик. На беду, ящик оказался таким капризным и неподатливым, а весь громоздкий и дряхлый корпус комода так немилосердно скрипел на весь дом, что у Мирона, от страха быть услышанным и, не дай бог, застигнутым за этим делом проснувшейся Арсентьевной, холодели руки и ныл коренной зуб.

Долго ли, коротко ли кряхтел, возясь с ненавистным ящиком, закусивши от злобы и напряжения нижнюю губу, Мирон Викулыч, он этого не знал. Но вот, потеряв всякое терпение и ожесточившись, он с силой рванул на себя застрявший в проеме ящик. Рванул и обомлел…

Медвежий его рынок потряс загрохотавший комод, битком набитый разной хозяйственной рухлядью: порожними аптекарскими пузырьками, бутылками, тарелками и прочей посудой. И все это так вдруг загрохотало, завыло, запело на все лады в затрещавшей по швам утробе комода, что на секунду Мирону подумалось: уж не дрогнул ли его дом от удара молнии или землетрясения?

Сидя среди горшечных черепков, вывалившихся из ящика пузырьков и бутылок, Мирон Викулыч так свирепо чихал на весь дом, что не заметил даже показавшейся в дверях Арсентьевны.

– Будьте здоровы! – таким голосом проговорила Арсентьевна, что муж, ошарашенно взглянув на нее, вдруг перестал чихать.

– Благодарствую, матушка…– вполне серьезно и бодро откликнулся Мирон Викулыч. Опасливо поглядывая на жену, он проворно вскочил с пола, поддернул для порядка подштанники и смирно встал в сторону, поняв свое безусловно незавидное стратегическое положение. Арсентьевна стояла в дверях, полностью отрезав Мирону Викулычу выход из горницы. Створчатые окна, как назло, были заставлены чертовыми горшками с геранью. Стало быть, и выход на улицу, в случае острой нужды, через окно тоже был для него закрыт. Оставалось одно – готовиться к обороне. Старик ждал лобового удара.

«Словом, пиши пропало. Достукался… Дернули меня черти позариться на ее шкалик! Теперь держись. Таку мне ярмарку откроет – святых выноси!..» – мысленно рассуждал не без горечи Мирон Викулыч.

Секунды две-три стояли они молча, глядя один на другого.За окнами занимался уже погожий рассвет весеннего дня, и в горнице было светло и неприглядно от раскатившихся по полу дурацких аптекарских пузырьков, черепков разбитого вдребезги цветочного горшка, перемешанных с землей лепестков герани. Проснувшиеся в палисаднике воробьи лихо озоровали, и их щебет казался сейчас Мирону Викулычу таким неуместным и даже кощунственным, что он готов был запустить в них злополучными черепками. Только еще воробьиного песнопения не хватало!

Арсентьевна, посмотрев в упор на стоящего перед ней навытяжку мужа, перевела недобрый взгляд на пол, на валявшиеся жалкие останки роскошной герани и, ни слова не вымолвив, вышла с глубоким вздохом из горницы.

«Не иначе – за сковородником. Факт»,– решил Мирон, сделав несмелый шаг к двери. Он все еще не терял слабой надежды изловчиться и боком выскользнуть в дверь мимо вооружившейся старухи. Но не успел он об этом подумать, как в дверях снова появилась Арсентьевна. Вооружена она была на этот раз увесистым железным совком и мокрым полынным веником.

«Совсем хорошо. Не крестила она еще меня железным совком и не парила грязным веником!» – подумал Мирон Викулыч, невольно попятившись в тыл горницы.

Однако Арсентьевна принялась с присущей ей расторопностью молча и деловито подметать пол.Подметя чисто-начисто горницу, Арсентьевна столь же быстро и деловито накрыла комод чистой, вынутой из сундука гарусной скатертью, переставила на него с подоконника новый горшок с роскошной геранью. Потом,

несколько отступив от прибранного комода, придирчиво приглядывалась к нему, как бы стараясь проверить на глаз, на прежнем ли месте стояли поставленные ею вещи. И все это делала она с таким обидным и оскорбительным безразличием к присутствию мужа, словно его и не было в горнице.

Непонятно вела себя жена. Хуже того – коварно, загадочно. Бог ее знает, что у нее на уме?Арсентьевна, поправив на столе сбитую холщовую скатерть, не по летам стремительной и легкой походкой вышла из горницы.

Мирон Викулыч, озадаченный поведением своей супруги, продолжал стоять смирно, слушая суетливую возню Арсентьевны, звякающей в кухне посудой. Он не знал, что ему делать: прилечь ли с миром на кошомку, затеять ли наконец на свой страх и риск худой или добрый разговор с женой, или незаметно улизнуть от греха подальше из дому.

Но и тут не проявив должной решительности, Мирон Викулыч снова столкнулся лицом к лицу с женой и совсем опешил. Да и было, по правде сказать, отчего опешить: он увидел в руках вошедшей в горницу не в меру строгой и важной супруги тот самый роковой шкалик с водкой, из-за которого и натворил он столько бед.

Поставив шкалик на стол, Арсентьевна подала затем и закуску! румяную краюшку пшеничного хлеба и змалированную тарелку нежных, матово-белых груздей.

Мирон Викулыч наспех оделся.Накрыв на стол, Арсентьевна впервые за все это время подняла спокойные, ясные глаза на ошарашенного вконец Мирона и потом совсем запросто сказала:

– Ну, милости прошу к столу. Потчуйся…

– Покорно благодарны,– отозвался Мирон Викулыч.

– Благодарствовать после будешь. Угощайся.

– А с каких же таких радостей, матушка? – осмелился спросить Мирон Викулыч.

Ну ладно, ладно, не криви душой. Не наводи на грех ради воскресного праздника… Не знаю уж, отчего там – с горя ли, с радости ли тебя в комод потянуло, не в том суть. Потчуйся, если угощаю,– все тем же полустрогим тоном проговорила Арсентьевна.

– Не смею отказаться. Благодарствую, мать. Благодарствую…– бойко ответил заметно расхрабрившийся Мирон Викулыч и бочком подошел к столу.

Помедлив, как положено для приличия, он не спеша налил рюмку. Но, прежде чем выпить, снова помедлил. Затем поднял глаза на Арсентьевну и сказал, доверительно поведя рукою:

– Приглашаю, мать, за компанию. Не побрезгуй.

– Потчуйся сам. Не охотница,– отказалась старуха и присела к столу напротив Мирона Викулыча.

– Ну что ж, первую – за твое здоровье, матушка! – сказал Мирон Викулыч, поднимая рюмку.

– Спаси тебя бог. Одно могу сказать на это… «Все-таки она в сердцах на меня!» – подумал Мирон

Викулыч и лихо выпил первую рюмку. Затем, закусив похрустывающими на зубах груздиками, он налил вторую. Но пить не стал. Резковатым, несколько сердитым движением старик отставил рюмку и шкалик в сторону и, сложив на столе отяжелевшие руки, задумался. В голове у него слегка уже начинали шуметь золотые шмели, и умиротворяющее тепло растекалось по жилам. Хорошо! Полузакрыв на минуту веки, он как бы прислушивался к великой внутренней тишине, которую ощущал теперь всем своим покойно и мирно бьющимся сердцем. Приятен был старику этот необыкновенный душевный покой, впервые возникший в нем за последние суматошные дни и бессонные ночи. И бог весть, отчего вдруг хорошо у него стало на душе – от легкого ли опьянения после первой, с удовольствием выпитой рюмки водки, или от соседства мирно сидящей напротив жены. Но как бы там ни было, а чувствовал он себя необыкновенно хорошо, и его потянуло на откровенность. И, помолчав, пожевав губами, он наконец сказал, прямо, честно глядя в спокойные и ясные глаза жены:

– В обиде ты, мать, на меня. Понимаю.

– Ну, слава богу…

– Что слава богу?

– А то, что понимать на старости лет научился.

– Ну, как же не понимать. Живность-то вместе своим горбом наживали…– повел Мирон разговор напрямую.

– Выходит – вместе…– проговорила, согласно кивнув головой, Арсентьевна.

– А распорядился я ей в кой миг один.

– Выходит – один.

– А ты как думаешь, мне-то своего добра не жалко?

– Ох, не в этом дело, мужик,– откликнулась после некоторого раздумья со скорбным вздохом Арсентьевна.

– Нет, в этом все дело, мать,– возразил ей с упрямым ожесточением Мирон Викулыч.– На миру о том не скажу. А перед тобой как на духу покаюсь: жалко мне меринов. Смерть как жалко.

– Не в меринах дело! Время такое пришло, что нам с тобой о них жалеть не приходится…– строго и рассудительно сказала Арсентьевна.

– Во как! – воскликнул с трезвым изумлением старик.

– Да, не приходится…– повторила старуха, глядя куда-то в сторону.

– Непонятны мне твои речи, матушка.

– Чую, что непонятны. Доканчивай шкалик – скорее поймешь.

– А ты без шуток…

– Какие там шутки! Всерьез говорю. Допей поживей, что положено, да на боковую. Не двужильный. В такой заварухе тебя ненадолго хватит. Об отдыхе тоже надо думать. Так я своим бабьим умом рассуждаю. Крутое время настало. Все колесом. А нам с тобой надо бы ишо пожить…

– Надо бы, мать. Я помирать не собираюсь.

– И я не думаю. Не то время…

– Время бедовое. Как на пожаре – не знаешь, куда податься. Треснул наш хутор, как грецкий орех, надвое. Артель наша из голых рабочих рук: ни запрячь, ни по-ехать не на чем. Вот тут и выбирай, сударыня!

У нас с тобой выбор, старик, короткий. Век прожили – на чужое добро не зарились, а в такой час нам оно совсем ни к чему.

– Это ты о чем, мать? – не понял старик Арсенть-евны.

– Все о том самом, что достаток да сила Окатовых нам с тобой не с руки. А уж если пробил час для раздела, будем держаться за свою кровную сторону. Мы ведь с тобой не пропадем. С одной нетелью в отдел от покойных родителей пошли. А вот и дом своим трудом сколотили. И хозяйство и живность нажили. Не чужими руками жар загребали – свою силушку дожили… Так вот теперь и с артелью. Народ, я вижу, там подобрался один к одному – работники. С такой силой артельно любую гору можно перевернуть.

– Я тоже так определяю…– все больше и больше трезвел от рассудительных речей жены Мирон Викулыч.

– И правильно определил…– заметно оживляясь, подтвердила Арсентьевна.– Сейчас можно признаться. Таиться не стану. В душе я сразу была с тобой в артельных делах согласная и, благословясь, проводила с конями тогда тебя со двора. И не за меринов, не за плуг, не за бричку была я на тебя з кровной обиде, Мирон, хотя и мне нелегко было расставаться с таким имуществом. Нет, бог с ним, с добром. Живы будем – наживем, может статься, артельным трудом не это. Видно будет… А смертельно обидел ты меня тем, что пошел на такое дело, не спросясь моего совету. Выходит ты – в артель, а я – в сторону? Нет, извиняй, отец. Худо ли, бедно ли, а век прожили вместе. Давай же вместе и коротать его в новой жизни. Я на отшибе жить не хочу. Нитка тянется, говорят, за иглой. Сам знаешь. Сказывать тебе нечего.

Слушая строгую речь Арсентьевны, Мирон Викулыч испытывал такое волнение, что ни слова не мог вымолвить ей в ответ. Ни одного достойного слова не находил он, чтобы выразить то огромное, непривычно сложное чувство, которое овладело всем его существом и точно озарило душу теплым и ярким светом. Не отрывая своих блестевших, точно налитых слезами глаз от простого, строгого лица жены, он молча, беспокойно крутил пальцами и расплескивал стоявшую перед ним рюмку, забыв и о недопитой водке, и о недоеденных груздях. Он испытывал прилив такой нежности и благодарности к Ар-сентьевне, что это чувство, знакомое ему только в молодости, смущало его. И хотя ему очень хотелось встать и бережно обнять худые плечи своей подруги, сделать это он не решился.

– Ну допивай. Допивай, отец. Да приляг на часок. А мне пора корову доить. Пойду,– сказала Арсентьевна, взглянув с напускной строгостью на мужа, и вышла из горницы.

Оставшись один, Мирон Викулыч сидел за столом и как завороженный смотрел на порозовевшее от восхода, необыкновенно высокое, безмятежное небо, клочок которого он видел в окно. Воробьи, по-прежнему озоруя, буйно резвились в кустах акации.

Двое суток крутилась и гудела, как бубен, степь, обожженная суровым дыханием свирепого ледяного вихря. Пропитанный солью и ядовитым запахом солончака ве-

тер поднимал с далеких земных окраин снежные смерчи и грозно нес их в степь, казалось, лишенную всего живого. Кружились, порхали в воздухе сухие стебли и листья чернобыльника, и солнце, закрытое пепельным сумраком, зловеще и скупо просвечивало из холодной небесной мглы.

А в полночь, когда погасли по юртам жаркие семейные очаги, ударил вдруг с глухим мертвым гулом забес-новавшийся ледяной дождь. И поднялся тогда безысходный протяжный коровий рев, понеслось над степью пронзительное ржание кобылиц, точно напуганных налетом волчьей стаи. Сто буланых кобыл бая Наурбека, сбившись в кучу, прикрывали горячими и сильными телами беззащитных жеребят. Они закрывали своих детенышей так, как закрывали их всегда в часы опасности и несчастья. По дорогам, напрямик целиной, от аула к аулу вихрем мчалась крылатая весть – хабар. И всадники, привстав на стременах, растеряв на ветру свои малахаи, до крови разодрав удилами губы взбесившихся от скачки коней, задыхались на встречном ветру и летели из аула в аул, припадая к фигурным лукам седла. Подобно ястребам мчались они по степи, пронося сквозь ледяную мглу черную весть:

– Джут!

Высоко задрав опаленные стужей морды, лошади мчались, не чуя земли, напуганные этим кратким и резким, как свист плетей, словом.

– Джут!

Беркут, сорвавшись с кургана, вдруг замер в косом полете. Злобный порыв ветра ударил его по загудевшему крылу, и огромная птица, как камень, стремглав полетела вниз.

– Джут!

– Ой-бой! Вы слышите, люди? Вблизи Кокчетавских гор погибли от гололедицы табуны восемнадцати окрестных аулов!

– Джут!

Ледяной дождь зловеще и глухо барабанил по войлоку юрты. Вместе с дождем валил мокрый, тяжелый снег, и степь покрывалась ледяной коркой, наглухо закрывавшей травы прозрачным колпаком.

А на рассвете опустилась над степными просторами мертвая тишина. Умолкли отчаянно ревевшие ночью коровы. Не слышно было и конского ржания. Молчала и неживая, подернувшаяся гололедицей великая степная

равнина. Юрты кочевников походили на огромные глыбы льда, разбросанные штормовой непогодой в безбрежном море. Неподвижны были одетые в ледяные панцири редкие березы.

Сатанинская буря из ветра, дождя и снега затихла, завершившись самым страшным бедствием кочевого народа – гололедицей.

В степи стало тихо.На вершине кургана сидел ледяной беркут. Он сидел, подняв сломанное крыло, точно вглядываясь остекленевшими зрачками вослед исчезнувшему безумию ночи.

В эти дни члены сельхозартели «Интернационал» толклись во дворе Мирона Викулыча, перебрасывали без всякой нужды с места на место стасканное сюда со всех подворий нехитрое добро: вилы и лопаты, грабли и ржавые мотыги, тяпки и заступы. Мирон Викулыч перевез сюда с пашни свою сенокосилку. Она стояла посреди двора, вытянув подгнившее дышло и беспомощно распластав крылья таких же вальков. На ее беседке посменно ерзали ребятишки. Вокруг этой старой машины толклись и любопытные аульные пастухи и подпаски. Они недоверчиво ощупывали каждый зуб поднятой рамы, каждую шестеренку, точно впервые видели сенокосилку.

Отремонтированные бороны рядком стояли около повихнувшегося плетня. Рядом с боронами вытянулись в затылок, гуськом, приведенные в порядок однолемешные плуги.

Мирон Викулыч неустанно сновал по двору, стремясь найти какое-нибудь дело. Но делать было, в сущности, нечего. Весь артельный инвентарь, какой можно было отремонтировать, был приведен за эти дни в порядок, и артель была уже готова к выходу в поле. Однако подводы, посланные за семенами, до сих пор не возвращались, хотя по расчетам Мирона Викулыча им пора бы уж быть обратно. Не вернулся и ушедший в районный центр Роман. Все это не могло не волновать Мирона Викулыча и его новых товарищей по сельхозартели. А тут еще эта неслыханная за последние годы гололедица! По хутору и окрестным аулам поползли тревожные, черные слухи о предстоящем неурожае. Епифан Окатов, завернув однажды под вечер на двор к Мирону Викулычу, завел раз-

говор о джуте. Говорил он вскользь, намеками, недомолвками. Голос его был зловеще глухим.

– В одна тыща восемьсот девяносто восьмом году,– вещал Епифан Окатов, потрясая посохом,– прошел такой джут в страстную субботу. И тогда, вы слышите, люди, погиб весь скот на Куяндинской ярмарке. И тогда вся великая Западно-Сибирская равнина пострадала от засухи.

Силантий Пикулин кликушеским голосом кричал на перекрестке:

– Степь варом подернулась. Варом! Грядет голод и мор, гражданы хуторяне!

– Факт,– подтверждал Филарет Нашатырь.– Факт. Гололедица – к голоду. Обыкновенное дело.

– Прогневили мы тебя, всемогущий,– потрясая псалтырем и посохом, провозглашал Епифан Окатов, появляясь перед вечерней службой на церковной паперти.

– Чем же, батюшка, мы прогневили его? – хором спрашивали Епифана старухи.

– Неподобными земными деяниями,– отвечал им пророческим голосом Епифан.

По вечерам досужие бабы, гнездясь на завалинках или собираясь стайками у колодцев, шептались:

– Ромка-то как в воду канул; в бегах, говорят, от своей артели…

Слух идет, будто степные пастухи на русских девках в колхозе переженились.

– А Соломея Дворникова с Аблайкой схлестнулась. Скоро киргизенка принесет.

– Говорят, на хуторе Май-Балык колхозных баб насильно с киргизами спать кладут. Коммунально…

А Епифан Окатов, шляясь по хутору, нередко вмешиваясь в бабьи сплетни и пересуды, хрипел:

– Слушайте, бабы, что говорит пророк Лука. Он говорит: «И подернутся степи пепелищем, и падут обреченные народы ниц перед лицом твоим!» Быть в этом году гладу и мору в наших краях, бабы.

– Колхозы не до этого доведут,– поддакивала Епи-фану беременная сноха Куликовых.– Ить подумать надо, какого борова у Силантия Никулина с голоду заморили!

Неспокойной, суетной жизнью жил в эти дни маленький хутор.

Оживленно бывало по вечерам около куликовского

дома. Там вертелись на быстроногих скакунах всадники. Ерзая в седлах, они присматривались, прислушивались и, пригнув головы, вполголоса переговаривались. И в глубокую полночь не гас огонь за наглухо закрытыми ставнями в доме братьев Куликовых. В хуторе знали, что каждую ночь собирались там потайные недобрые сборища, но о чем говорилось в горнице куликовского дома – об этом никто не ведал.

С каждым новым днем, с каждым часом чувствовал Мирон Викулыч нарастающую большую тревогу. Плохо спалось ему по ночам. Часто за полночь, перед глухим рассветом, тайком от жены уходил он из дому в колхозный денник. Подбросив корму скоту и проверив бодрствующую ночную охрану, он возвращался домой, не ощущая, однако, ни желанного покоя, ни просветления. В пору таких прогулок, случалось, он останавливался вдруг как вкопанный среди улицы и, потупившись, долго думал. Что же в конце концов тревожит его? Беспокоило многое: затянувшееся отсутствие Романа, неизвестная судьба подвод с семенным зерном. Да что там говорить! Полные пригоршни забот теперь у Мирона Викулыча. Ведь в артели выходила последняя мука, и неизвестно было, с чем же начнет колхоз полевые работы. Нехватка была во всем: в сбруе, в тягловой силе, в инвентаре. Мирон Викулыч, поразмыслив, старался успокоить себя: «Все это дело наживное. Это ерунда. Главное – народ у нас подобрался молодец к молодцу!» Нет, не это вносило в его сердце столько тревоги, а смутное, неосознанное толком предчувствие чего-то недоброго. Не случайно все чаще и чаще влекло его по ночам к мрачному дому братьев Куликовых, где сквозь наглухо закрытые ставни просачивался едва уловимый, немеркнущий свет.

Не раз Мирон Викулыч неслышно подкрадывался к этому дому. Не раз, притулясь около окна, пытался он ревниво и чутко прислушаться к разговорам, которые велись в неприветливом с виду доме. Не раз он пробовал заглянуть сквозь щели ставней. Но так и не удавалось ему узнать, что происходило в эти глухие ночи в куликовской горнице.

Вот и сегодняшней ночью Мирон Викулыч пробрался окольными переулками к дому Куликовых. Но на этот раз ему повезло: он заметил приоткрытую половину ставен в окне, выходящем в переулок. Неслышно подкравшись к этому окну, сквозь запотевшее стекло он увидел квадратное лицо Епифана Окатова. Епифан сидел у стола, полуразвалившись на венском стуле. Был он без скуфейки, которую теперь носил, без псалтыря и без посоха, с которыми не расставался на людях. По всему было видно – свободно и просто держал он себя среди окружающих его в этом доме людей. Бок о бок с Епифаном сидел, вздернув бороду, Силантий Пикулин, а рядом с Силантием – бай Наурбек. По горнице сновал из угла в угол подпрыгивающей походкой продавец Аристарх Бу-тяшкин. На столе стояла полуопорожненная четвертная бутыль с самогоном. Силантий Пикулин, прислушиваясь к чему-то, поглаживал длинными волосатыми руками четвертную бутыль, искоса поглядывая на ее содержимое. Мирон Викулыч увидел здесь и председателя Совета Корнея Селезнева. «Ага, и ты здесь?» И вот, до боли напрягая слух и неотрывно следя за губами Епифана Окатова, Мирон Викулыч понял наконец, о чем тот говорит. Злобно сжав кулак и веско опустив его на столешницу, Епифан сказал,– это явственно расслышал Мирон Викулыч сквозь стекло одинарной рамы: «Сила в наших руках. Сожжем. Никуда они из-под нашей власти не денутся. Пришпилим».

Мирона Викулыча больше всего поразило и кольнулоэто шипящее окатовское слово «пришпилим».

– Ха, пришпилим! – невольно повторил Мирон Викулыч вполголоса это омерзительное шипящее слово. И тут же, загоревшись от гнева, твердо отрезал: – Нет, врете, нас голыми-то руками не скоро возьмешь. Врете, подлецы,– повторил он.

Но потом, сколько ни старался прислушаться к тому, о чем говорили Куликов и Пикулин, ничего больше Мирону Викулычу разобрать не удалось. Н он, презрительно плюнув в сторону заговорщиков, пошел прочь.

Стояла глубокая ночь. На хуторе было тихо. Глухо и дробно прозвучала несколько раз колотушка кооперативного сторожа, да тявкнула спросонок где-то собака. Мирон Викулыч, возвращаясь домой, пытался разгадать скрытый смысл слов, уловленных сквозь окно куликовского дома. Теперь он твердо уверился, что глухая тревога, томившая его последние дни и ночи, явилась простым предчувствием того, что происходило в доме Куликовых. Внешнее спокойствие и притворное примирение этих лю-

дей стали теперь ему понятны. Ему было ясно сейчас, что все они на время затихли, спрятались только для того, чтобы лучше и толковее продумать дальнейшие действия. Но о чем же они могли говорить и спорить напролет целые ночи? Какие хитрые сети плели они до рассвета за глухими, надежными ставнями? На эти вопросы Мирон Викулыч не мог дать ясного ответа. Правда, он видел багрового от гнева, ко всему готового Епифана Окатова, видел его таким, каким знал всегда, за исключением последнего времени: в прежней сатиновой косоворотке, в старинном касторовом пиджаке, в высоких прасольских сапогах, какие носили в давние годы только знаменитые на всю округу скотопромышленники и ярмарочные конокрады.

И вот, уже приближаясь к своему дому, Мирон Викулыч неожиданно вспомнил еще одну фразу, услышанную из уст Епифана в эту ночь, фразу обрывочную и неясную. Но Викулычу стало понятно, что Епифан вел речь о каком-то участке. И, присев на завалинку своего дома, Мирон вдруг понял, что речь шла, видимо, о захвате этими людьми лучшей земли. «Уж не думают ли они организоваться против нас в свой колхоз? Ведь артелью им сподручнее будет завладеть лучшей на хуторе землей. Уж не об этом ли они там сговариваются?» – подумал Мирон Викулыч, весь похолодев от догадки.

Земельный надел хутора Арлагуля врезался клином в худосочные степные солончаки и подсолонки.На хуторе часто бывал представитель райземотдела агроном Нипоркин. Собственно, кроме Иипоркина бывал здесь еще и агитпроп райкома комсомола Геннадий Коркин. Они неизменно настаивали затем на пересмотре административных границ района. Нипоркин, иллюстрируя доводы цифровыми выкладками, доказывал, что хутор Арлагуль имеет большое экономическое и территориальное тяготение к соседнему Айдабульскому району и поэтому проводить там землеустройство пока не следует. Доводам агронома не шибко доверяли, однако в районе были уверены, что рано или поздно отдаленный хутор будет снят с административной карты.

Причины неприязненного отношения к Арлагулю со стороны административных властей райцентра крылись не только в отдаленности хутора. Однако и это обстоятельство имело немаловажное значение для Коркина, состояние здоровья коего не позволяло ему переносить столь длительные маршруты. От долгой езды у Коркина возникали головокружения, и он – юноша крайне нервный и экспансивный – утрачивал спартанскую бодрость духа, впадал в меланхолию, в результате которой сочинял длинные стихи. По иронии судьбы точно такую же слабость характера имел агроном товарищ Нипоркин, с той лишь разницей, что стихи он писал ежедневно, по утрам, до службы, независимо от состояния духа, погоды и местонахождения. Но Нипоркин, будучи человеком образованным и лишенным предрассудков, не мог освободиться от одной, по его собственному признанию, неприличной привычки, унаследованной им от покойного дядюшки, некогда разъездного агента по реализации швейных машин компании «Зингер». А привычка эта была такова: отправляясь в длительную дорогу, товарищ Нипоркин тайком от ямщика засовывал в сани или телегу банный веник, предварительно вываренный в щелоке, и был твердо убежден, что благодаря магической силе веника его поездки проходят благополучно.

Товарищ Нипоркин ежегодно проводил общее собрание граждан хутора Арлагуля и теперь вяло пытался убедить хуторян в целесообразности землеустройства. Братья Куликовы, одобряемые единодушными выкриками состоятельных мужиков, не давали говорить Нипор-кипу:

Не надо! Не надо этого делать. Жили, слава богу, целый век, пахали, косили, и сеяли, и убытки не терпели.

– Мы знаем, к чему ведет этот передел – к новому сельхозналогу.

– В тринадцатом году вырезали нам клин. А он и посейчас на нашей шее сидит,– кричал Силантий Пикулин.

– Факт! – поддакивал Нашатырь, хотя, как и всегда, плохо соображал, будет ли выгода обществу или вред от земельного передела.

Товарищ Нипоркин пытался что-то возразить, топырил мокрые полуобвислые губы, но пришибленно умолкал, оглушенный неистовым’ ревом братьев Куликовых.

…Земельный клин хутора Арлагуля был усеян горько-солеными озерами и плешинами солончаков. Ленты тучного чернозема уходили в глубь степи, перемежаясь с подзолистой почвой. Самый плодородный южный клин хуторского надела лежал под заимками Епифана Окато-

ва, где на подножном корму зимовали раньше гурты рогатого скота. Этот участок земли был закуплен Епифаном Окатовым у местных мужиков в канун революции, и бывший скотопромышленник считал его священной собственностью вплоть до того времени, когда вместе с домом милостиво благословил хутору и этот участок. Но Силантий Пикулин совместно со своим свояком, зажиточным изворотливым мужиком Архипом Струковым, перенесли на бывший окатовский участок старые заимки и хвалились потом спьяна, что построят там вальцовую мельницу на два постава и откроют конный завод. В прошлом году, когда хуторяне – Капитон Норкин и Проня Скориков – самовольно запахали по десятине бывшей окатовской залежи, рассвирепевший Архип тайно изрубил у незваных гостей постромки, а летом запустил на их полосы лошадей и в одну ночь стравил выросшую на славу пшеницу. После этого случая хуторяне не смели совать нос на участок. Архип Струков и Пикулин почувствовали себя законными владельцами земельного участка. В хуторе мало-помалу все привыкли к этому странному обстоятельству, хотя в поземельных списках сельского Совета участок числился общественным достоянием.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю