Текст книги "Ненависть"
Автор книги: Иван Шухов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 38 страниц)
А Лука Бобров, оставшись один, убеждался в том, что ему страшно навсегда потерять эту девушку. И как обложенный зверь, пофыркивая влажными ноздрями, смутно предчувствуя неминуемую беду, не находил себе места ни под кровлей родного дома, ни в степи, веруя, что былой душевный покой может вернуть ему только близость Любки.
Однако, несмотря на частые встречи с Любкой и на доверительно-полуинтимные разговоры с нею наедине, она казалась ему еще более далекой и недоступной, чем прежде, когда он видывал ее мельком, втайне любуясь полудикой, яркой ее красотой.
В канун троицы на хуторе Белоградовском, по соседству с которым простирались табачные плантации Луки Боброва, появился бродячий жестянщик Ванька Чема-сов. И, как на грех, дернуло Луку завязать с парнем деловой узелок: отдал ему в ремонт ведра и лейки.
С тех пор и повадился Ванька Чемасов шляться к Луке Лукичу сперва на заимку, а затем и на полевой табор к поденщикам. Это был кудрявый, нерослый, но ладно сбитый крепыш. По вечерам появлялся он на полевом таборе в малиновой, расшитой по вороту оранжевым гарусом рубахе, в широких плисовых шароварах, заправленных в сапоги с лакированными голенищами, с черной, как вороново крыло, двухрядной гармошкой, подвешенной на желтом ремне через плечо. Он был наряден и, по мнению девок, красив, как картинка. Ванька знал это и часто заглядывал в круглое зеркальце, рисуясь перед девками.
Вдоволь наглядевшись в зеркальце, Ванька, ни на кого не глядя, не замечая окружающих его девчат, парней, пожилых мужиков, садился на услужливо подсунутый кем-то круглый чурбак и разводил мехи дорогой гармошки. Пробежав для пробы трепетными пальцами по отзывчивым ладам двухрядки, он на мгновение замирал, словно прислушиваясь к этим выпорхнувшим из-под его пальцев звукам. А потом, дремотно покачиваясь в такт спокойному, медлительному потоку новых звуков, начинал игру на двухрядке вальсом «Осенний сон».
Как заколдованные, слушали поденщики берущую за душу музыку. А потом, после вальса, выдержав небольшую паузу, гармонист, задорно тряхнув каштановыми кудрями, с яростью ударял по ладам, и завзятые плясуны, невольно дрогнув, начинали лихо работать ногами, выходя один за другим на круг.
На диво всем держала себя Любка в присутствии приблудного гармониста. Жадная прежде до пляски даже под нехитрые дудочки и свистульки, которые мастерил Тимка Ситохин из камыша или бересты, Любка оставалась равнодушной и к гармошке и к ее владельцу. Необычно смирная, притихшая, похожая на подбитую птицу-подранка, скромно присаживалась она поодаль от Ваньки и застенчиво отворачивалась от его дерзких взглядов, прикрывая лицо стареньким кашемировым платком.
Так продолжалось несколько вечеров. Любку будто подменили. Она не только ни разу не вышла на круг даже при групповых плясках – в шестифигурной кадрили или «Метелице», которые прежде любила, но даже не спела с подружками ни одной любимой песни. И эти неожиданные крутые перемены в характере и повадках Любки вновь были истолкованы многими по-своему. Одни шептались о полном разрыве Любки с Лукой Лукичом и позорном ее падении. Другие втихомолку говорили уже о тайных связях ее с гармонистом.
И вот однажды, дело было в субботний вечер,– после того как Ванька сыграл в заключение марш «Тоска по родине» и, взяв под мышку свою двухрядку, отправился восвояси, на хутор,– Любка вскочила со своего насиженного, привычного места и на глазах у всех направилась следом за гармонистом.
Все притихли. Это было до того дерзко и неожиданно, что самые злые на язык, завистливые товарки Любки не нашлись, что сказать.
А позднее, далеко за полночь, когда поденщики, разбредясь по шалашам и палаткам, уже дремали и над землей поднялся высокий ущербный месяц, донеслись из далекой степи негромкие, словно спросонок залепетавшие звуки гармошки, вторившие в лад такой же негромкой девичьей песне:
Прощаюсь, ангел мой, с тобою, Прощаюсь, счастие мое…
И все узнали сочный, светлый, как родниковая струя, голос Любки. То замирая, то вновь воскресая под звуки двухрядки, голос звенел над потонувшей в лунной полумгле степью, как звенит колокольчик удаляющейся ямщицкой тройки.
Ты едешь от меня теперь далеко, Быть может, едешь, милый, навсегда…
Было похоже, что Любка, рыдая, прощалась с бесконечно близким, дорогим ей человеком, и у притихших в шалашах и палатках поденщиков, слушавших ее песню, невольно сжались сердца, когда до них долетели слова:
И солнце греть меня уже не будет, И ночь росой меня не освежит, Зарей меня уже не нарумянит, И ночь меня не усыпит!
…Вернулась Любка с ночной прогулки в полевой табор уже на рассвете. Легкой, скользящей походкой прошла она к своему шалашу и тотчас же заснула как убитая. Подружки видели, как счастливо улыбалась она во сне. А поутру, выйдя с поденщиками на плантацию, Любка принялась за пасынкование табаков с каким-то близким к ярости ожесточением и весь день потом презрительно отмалчивалась от не совсем невинных расспросов подруг.
Гармонист же, к великому огорчению поденщиков, на следующий вечер в таборе не появился. И это обстоятельство еще больше озлобило против Любки недоброжелательных ее подруг. Теперь уже, перестав злоязы-чить о Любкиной связи с Лукой Лукичом, все в голос заговорили о гармонисте. Но Любка по-прежнему, казалось, не обращала внимания на разговоры и только загадочно улыбалась.
В полдень старая девка Морька Звонцова, говорившая басом, решив зацепить молчаливую Любку за живое, спросила ее за обедом в присутствии всех подруг:
– Говорят, ты, Любка, нового ухажера нашла?
– Не я нашла. Сам нашелся,– поправила ее Любка.
– А для меня это бара-берь – все равно, сказать тебе по-русски.
– Для тебя это так. А для меня не все равно, голубушка. Не я их ищу. А они меня. Понятно?
Куда понятнее!.. Стало быть, Луку – по боку?
– Стало быть, так.
– Куда же ему теперь на старости лет податься?
– Как куда? К тебе. Ты у нас девка фартовая – в два обхвата, всех подберешь,– сверкнув сухими глазами на Морьку, сказала без улыбки Любка под недружный смех подруг.
Гармонист на таборе не появлялся. Поденщики, ревниво приглядываясь к Любке, не замечали в ней никаких следов беспокойства. По-прежнему были легки и пружинисты ее шаги, порывисты движения; не блекнул мглистый, припекшийся, как на вызревшем яблоке, румянец на смуглом лице.
И вдруг спустя неделю появился совсем было пропавший без вести гармонист. Появился он в неурочное время – в полдень, когда поденщики еще работали на плантации. Это удивило всех, но еще больше поразил всех непривычный его наряд: пропитанная мазутом брезентовая куртка и такие же грубые холщовые штаны,
небрежно заправленные в стоптанные сапоги. Необыкновенно суматошный, взъерошенный, он на ходу приветствовал поденщиков и, завидев работавшую на отшибе от всех Любку, бросился к ней со всех ног.
А Любка при виде его выпрямилась, глядя на него широко раскрытыми, полными радости глазами. Гармонист, порывисто пожав Любкину руку и полуобняв ее за плечи, стал горячо что-то говорить ей. А потом они пошли вместе с плантации к табору. Поравнявшись с собравшимися на меже поденщиками, Ванька сказал:
– А ну веселей, братцы, собирайся до табора. Хорошие новости есть. Поговорим по душам. Помитингуем!
Пять минут спустя все были в сборе. Окружив плотным кольцом Ваньку Чемасова, выжидающе поглядывая на замешкавшихся на плантациях мужиков, люди вполголоса переговаривались между собой:
– Што это он как с неба свалился?
– Похоже, выпивши…
– Не плети. Он ее в рот, говорят, не берет.
– Перестаньте вы барахлить. Дайте человеку в себя прийти. Видите, запыхался.
– Не иначе о свадьбе с Любкой сейчас объявит.
– Уж больно не жениховский видок у него.
– Это не беда, если человеку приспичило…
Около Ваньки Чемасова беспокойно вертелся низкорослый шустрый мужичок Анфис Тарбаган – сторож бобровских плантаций. В отсутствие хозяина он выполнял роль его доверенного. Тарбаган, проработав у Боброва около двадцати лет, служа ему верой и правдой, не нажил ни собственной лошади, о которой всю жизнь мечтал, ни своего дома. Целое лето – с ранней весны до глубокой осени – ютился он в покрытом дерном шалаше, а долгую зиму коротал в полузавалившейся сама-нушке.
Лука Лукич был с Тарбаганом в меру строг, в меру обходителен, а иногда даже и ласков. Он баловал его мелочными подачками, не обносил по праздникам водкой. Тарбаган уважал хозяина, побаивался его и только иногда, в часы горьких раздумий о невеселой своей судьбе, приходил в отчаяние, понимая, что мечты его о доме и лошади так и останутся до гроба мечтами. Как бы честно и ревностно ни служил он хозяину, однако к покрову, когда приходил срок расчета, Тарбаган не получал и десятой доли тех денег, которые ему причитались: часть из них удерживалась за харчи, часть – за
справленную Тарбагану одежду, часть – за штрафы, к которым не стеснялся прибегать Лука Лукич в тех случаях, когда уличал своих доверенных в недостаточной строгости и распорядительности по хозяйству. Тарбаган понимал, что хозяин из года в год обдуривал его, но протестовать не смел. Скрепя сердце вынужден был он мириться с незавидной судьбой; вечный страх оказаться без куска хлеба удерживал его от протеста.
Появление на плантациях будто полухмельного Ваньки Чемасова встревожило и насторожило Тарбагана, Почуяв неладное, он вертелся возле гармониста, опасливо поглядывая то на него, то на стоявшую рядом с ним весело посверкивающую глазами Любку, то на толпу выжидающе притихших поденщиков.
К табору подошли задержавшиеся на плантации мужики. Ванька Чемасов, тряхнув каштановыми кудрями, сказал:
– Теперь прошу слушать меня, братва. Прибыл я к вам неспроста. По срочному делу. Даже вот переодеться было недосуг. Спасибо, попутчик подвернулся – почтовый ямщик. Подбросил меня за трешку к вам в спешном порядке. А дело такое, друзья. Прежде всего такой вопрос: расчет с хозяина получили?
Ему хором, наперебой, ответили:
– Получили, два белых, третий – как снег.
– Получишь с нашего хозяина, разевай рот пошире.
– К покрову авось разочтется.
– Ясно. Понятно. Тише, ребята. К порядку,– сказал Ванька Чемасов.– Деньги, я думаю, не пропадут. Мы их выкрутим у этого живодера. Вырвем. Наша власть нас в обиду не даст. Это – раз. Во-вторых, предлагаю всем немедленно бросать к чертовой матери эту каторгу – и за мной: в совхоз. Я вас сам туда поведу. За каждую душу головой отвечаю. Почертомелили на этого ирода – хватит. С завтрашнего дня вы не батраки, не поденщики, а рабочий класс – кадры зернового совхоза! – торжественно объявил Чемасов.
Слух об организации зернового совхоза доходил до бобровских батраков и раньше. Но никто из них не знал, что это за предприятие и найдется ли там для них какая-нибудь работа. Наоборот, ходило немало темных слухов в степи о том, что в связи с организацией совхоза мужиков лишат земельных наделов, выселят из насиженных мест на бесплодные солончаки, а многих силой заставят работать в совхозе за грошовую плату. Об этом не раз
болтал и Тарбаган, ссылаясь на хозяина, который якобы передавал ему такие новости по большому секрету.
Сообщение Ваньки Чемасова о зерносовхозе не столько обрадовало, сколько насторожило большинство поденщиков.
В толпе послышались голоса:
– Совхоз – это дело хорошее, если подвоху нет.
– А какой может быть подвох? Это тебе не Лука Бобров.
– Погоди, не шуми. Дайте парня толком послушать,– прозвучал звонкий бабий голос.
– Тихо, тихо, друзья. К порядку. Я не кончил. Я сейчас все доложу,– сказал Ванька Чемасов, подняв запачканную мазутом руку.– Я прибыл сюда как доверенное лицо дирекции нового зерносовхоза. Меня в этом сам председатель рабочего комитета товарищ Канахин уполномочил. По душам поговорить с вами поручил. Так вот, слушайте. Зерносовхоз – это целая фабрика. К осени сорок тысяч га целины будет поднято в наших степях. На днях подойдут трактора, плюс другие там всякие машины, а рабочих в совхозе – раз, два и обчелся. С кадрами – беда. Людей не хватает. И каждому из вас там найдется работа. Не только работа, но и жилье. Не чета вот этим земляным балаганам и шалашам. Там в степи шатры – как дворцы, и у каждого рабочего отдельная койка с казенной постелью. Это – пока, до осени. А к зиме на центральной усадьбе целый городок вырастет. Дома – один к одному, под тесовой или черепичной крышей. Видели, какое дело выходит? Голова кружится!
– Ну, ты ври, да не завирайся. Откуда взяться к зиме домам в чистом поле? – крикнул Тарбаган.
– Дома мы построим сами. Саманов набьем. Лес подвезут. Словом, будет полный порядок. В шатрах зимовать не будем. Головой ручаюсь. Стройка горячая. Для всех дело найдется. Позарез там нужны плотники и печники, землекопы и саманщики, гуртоправы и возчики, сторожа и поварихи. Успевай – разворачивайся. И харч – не бобровскому чета. И заработки – без дураков. Это – одно дело. Другое дело – мы, например, вот с Любкой с завтрашнего дня на курсы трактористов идем. А кто из ребят и девчат вместе с нами такую охотку имеют – пожалуйста. Пиши заявление – и квиты. Вот и весь мой вам сказ, дорогие товарищи. На этом я кончил. А теперь, кто надумает, прошу у меня
записаться. Утром в организованном порядке – на хутор. Завтра под вечер туда подойдут грузовые автомашины и доставят вас на базу центральной усадьбы. Все. Точка,– заключил Ванька Чемасов и, присев на чурбан, расправил на коленке смятую ученическую тетрадку, извлеченную из бокового кармана брезентовой куртки: стал записывать имена и фамилии поденщиков, изъявивших желание идти на работу в зерносовхоз.
Первой Ванька Чемасов записал Любку. За Любкой записались Тимка Ситохин и шестеро хуторских девчат. Остальные поденщики, нерешительно потоптавшись вокруг Ваньки Чемасова, разбрелись мало-помалу по шалашам, продолжая горячо обсуждать поразившую всех новость. Одни из них – это были в основном молодые парни и девушки – стали собирать немудрые пожитки, твердо решив уйти поутру с плантации вслед за вербовщиком. Другие – люди постарше – не торопились с решением своей судьбы. Уж слишком крутой, рискованный надо было совершить поворот. А это пугало людей, не избалованных удачей и счастьем.
Вторую половину дня поденщики работали спустя рукава. Перепуганный Анфис Тарбаган, волчком крутясь на плантациях, шушукался с поденщиками:
– Не слушайте вы, ради бога, этого дуропляса-жестянщика. Завербует он вас – каюк вольной жизни.
– Это пошто те – каюк?
– А потому, что в казну перейдете. И станете вроде крепостных мужиков. Вроде оброчных.
– Ну, это уж ты не бреши.
– За што купил, за то и продаю. От верных людей слышал.
– Не от Луки ли Лукича?
– А хотя бы и от него! Что ж, он мужик с царем в голове. Подальше нас, дураков, все насквозь видит. Недаром по секрету предупредил он меня об этой беде еще с месяц тому назад. Да я воды в рот набрал – до поры до времени помалкивал. Не хотел народ зря смущать. А теперь вот пришлось открыться. Не верьте вы этому вертопраху с двухрядкой. Это Любка с ним голову потеряла. Так той туда и дорога. Молодо-зелено. А ведь мы-то люди с рассудком. Нам стыдно крутить на старости лет башкой и верить залетному болтуну,– точил Тарбаган мужиков, у которых и без того голова кругом ходила от тревожных дум и сомнений.
Наутро Ванька Чемасов снова собрал поденщиков, попробовал уговорить их скопом бросить плантации и немедля идти вслед за ним на хутор. Молодежь ответила дружным согласием, но пожилые люди по-прежнему угрюмо молчали.
– Кто со мной, выходи! – скомандовал Ванька Чемасов.
И его окружили девушки и парни с деревянными сундучками в руках, с котомками за плечами.
Построив их попарно, Ванька Чемасов, как заправский боевой командир, отдал команду:
– Справа по два, за мной. В ногу. С песней. Марш!
Песни, правда, ребята и девушки не запели, но тронулись с места, подчиняясь команде, дружно, в ногу. И толпа пожилых поденщиков, оставшихся на полевом таборе, долго потом стояла на месте, провожая уходящую в степную даль колонну пристальным, тревожно-завистливым взглядом.
Солнце уже поднялось высоко и изрядно начало припекать, когда ребята и девушки, предводительствуемые Ванькой Чемасовым, отмахав верст около десяти от табачных плантаций, поднялись на высокий, посеребренный ковылем увал, где и решили сделать остановку для десятиминутного отдыха и перекура. Облюбовав уютное место вблизи придорожного кургана, ребята стали было уже усаживаться, как кто-то из них, заметив мчавшегося по направлению к ним всадника, крикнул:
– Братва! Сам Лука Бобров в атаку на нас летит. Занимай круговую оборону!
– Ну нет, извиняйте. Нам не обороняться, а нападать надо,– заметила Любка, не спуская глаз с Боброва, вихрем летевшего на них на своем гнедом иноходце.
– Это правильно, Люба. Это резон,– живо согласился с ней Ванька Чемасов. И он стал посреди дороги – руки в карманы, грудь нараспашку.
Лука Лукич, признав в издалека замеченной им толпе молодых людей своих поденщиков, среди которых, к его радости и тревоге, оказалась и Любка,– резким движением осадил шедшего броской иноходью коня, сразу же догадавшись, что случилось нечто неладное. Подъехав к ним шагом, Лука Лукич, слегка привстав на стременах, спросил:
– Это что еще за ярманка?
– Сначала полагалось бы поздороваться,– заметил с усмешкой Ванька Чемасов.
– Уж не с тобой ли, босяк? – спросил хозяин, презрительно меряя взглядом жестянщика и потемнев от приступа гнева.
– А хотя бы и со мной. Мы ведь не первый день с вами, слава богу, знакомы.
– Плевал я на тебя, оборванец. Ты кто здесь такой?
– Могу доложить. Уполномоченный рабочкома Степного зерносовхоза Иван Иванович Чемасов. А это,– сказал Ванька, указывая на стоявших вокруг него спутников,– мои ребята. Рабочие зерносовхоза. Будущие трактористы и слесари, плотники и землекопы. Ясно?
– Что-то не очень,– признался Лука Лукич, ошарашенный столь неожиданным оборотом дела. И, встретившись с насмешливым взглядом Любки, он только сейчас понял, что произошло, а поняв это, благоразумно решил вовремя перейти от наступления к обороне.
– Значит, в совхоз подались, говорите? Ну что же. Хорошее дело. С богом. Я не держу,– сказал Лука Лукич притворно развязным тоном.
– Что вы говорите?! А я думал, вы нас обратно сейчас на свои плантации, как баранов, погоните,– ответил ему на это Ванька Чемасов, подмигивая спутникам.
– Ну, я не помещик, а вы у меня не крепостные. Воля ваша. В любую минуту можете уходить на все четыре стороны,– сказал Бобров, и жалкое подобие деланной улыбки на мгновение отразилось на его сумрачном лице, наглухо обложенном черной с проседью бородой.
– С сегодняшнего дня – да. Мы сами хозяева своей судьбы. Это – факт,– сказал Ванька Чемасов.
– Очень приятно,– сказал Бобров.– Но с бухты-барахты с работы не уходят. Совесть бы надо иметь!
– А вы вот лучше скажите по совести: когда расчет ребятам дадите?
– Это уж не твоя, сударь, забота.
– Мне поручено, я и спрашиваю.
– Кем же это, интересуюсь?
– Нами,– коротко ответила на вопрос выступившая вперед Любка.
– Да что тут долго с ним разговаривать. Спешивай его с коня, ребята! – крикнул кто-то.
– Правильно, спешивай его.
– Пусть выложит, с места не сходя, деньги на бочку!
– Душу из него вытрясти, подлеца!
– Не давать ему ходу отсюда, товарищи! – хором, наперебой, закричали парни и девушки.
Тимка Ситохин ловко схватил под уздцы испуганно попятившегося назад бобровского иноходца.
Лука Лукич побледнел. Озираясь по сторонам быстрым, близким к смятению взглядом, он напоминал матерого волка, готового к смертельной схватке с обложившими его охотниками.
На какую-то долю минуты все замолчали. Было так тихо, что многим ребятам и девушкам показалось, что они слышат стук собственного сердца. Ощущал, слышал неровный, с перебоями, глуховатый бой своего сердца и Лука Лукич.
Поняв, что дело может принять неожиданно крутой оборот, Ванька Чемасов решил разрядить напряжение. Протиснувшись сквозь толпу, он сказал Боброву резко и твердо:
– Прошу запомнить. Расчет с поденщиками должен быть произведен не позднее завтрашнего дня. Вчистую. Сполна. Деньги доставите лично на базу будущей центральной усадьбы Степного зерносовхоза. Это верстах в тридцати от хутора Белоградовского. На берегу озера Тарангула. Ясно?
– Понимаю. Понимаю…– поспешно забормотал Лука Лукич, с таким нетерпением тормоша в руках повод, словно он жег ему руки.
– Это наше первое условие. Рассчитать к субботе сполна и всех остальных поденщиков – это второе.
– Понимаю. Понимаю…– бормотал Лука Лукич, воровски озираясь по сторонам.
– Тогда – все. Точка. Договорились,– коротко заключил Ванька Чемасов, и все его спутники, повинуясь его требовательному жесту, тотчас же расступились, открывая дорогу Луке Лукичу.
Лука Лукич рывком тронул с места иноходца и сперва дробным шагом, а затем крупной рысью пошел прочь от молчаливой толпы своих вчерашних батраков. И это было похоже на бегство.
Назад Лука Лукич не оглядывался.
Лето грозило засухой. По ночам грохотали грозы. И голубые от мятежного огня непрерывных цепных молний степные просторы, казалось, вот-вот потонут в бурных потоках ливня. Но дождя не было. Душные ночи сменялись знойными днями. По дорогам, по черным парам и пашням бесновались в веселых плясках смерчи. А по вечерам вся даль утопала в тяжелом дыму, принесенном издалека жаркими суховеями. Где-то вторую неделю горели степи, и грозный огненный вал неудержимо катился по равнинам, подходил к границам линейных казачьих станиц, к пашням и пастбищам хуторов и отрубов.
Тоскливо в такую пору в степи. Казалось, только и живности в ней что одни сурки, неподвижно стоявшие по буграм, как врытые в землю обрубки, и печален был их слабый заунывный свист. Не веселее в станицах, селах и хуторах. Они будто вымерли. Ни одной души нельзя встретить на улицах и в переулках селений. Отчаявшись в бесплодном ожидании дождей, устрашась засухи, многие мужики, безнадежно махнув на сожженные солнцем пашни, стали мало-помалу разбредаться из сел. Одни подавались в город. Другие тянулись на железнодорожную станцию. Третьи уходили в Зауралье, где, по слухам, ожидался в этом году более сносный урожай. И те, и другие, и третьи надеялись найти вдали от родных хуторов и сел случайные заработки для поддержки семей, оставленных без куска хлеба.
И опять, как лет пятнадцать тому назад, все чаще и чаще стали появляться в селах запыленные, не в меру болтливые шустроглазые странники. Объявившись на хуторе или на глухом отрубе, наговорив бабам много слов, полных темного, грозного смысла о грядущих скор-бях и бедах, они исчезали так же тихо и незаметно, как и объявлялись неприметно, забывая при этом на постое то грубый библейский посох, то потрепанную монашескую скуфью, то ветхозаветную картинку.
В эти дни откуда-то из Зауралья толпа полуоборванных калек в сопровождении монахов и юродивых носила по линейным станицам новоявленную икону богоматери. Шествие с иконой двигалось в обход городков и крупных районных центров по хуторам и отрубам. Число приблудных монахов и монахинь, запыленных странников, калек и юродивых, присоединившихся в пути
к этому крестному ходу, росло не по дням, а по часам, и демонстрация уродов с двойными горбами, кликуш и юродивых выглядела все страшнее, все внушительнее.
На хуторе Арлагуле тоже готовились к встрече новоявленной иконы. И местный поп-расстрига, он же отличный бондарь и лихой гитарист, отец Аркадий сбился с ног, готовя причт к предстоящему молебствию с торжественным выносом из церкви* всех икон и хоругвей в степь, под открытое небо.
Дня за два до ожидавшегося молебствия к звонарю Филарету Нашатырю попросился на ночлег странник, похожий на одного из тех бродячих монахов, которые шатались до революции по Руси, то собирая в припечатанную сургучной печаткой жестяную кружку трудовые медяки на постройку якобы сгоревшего храма, а то и просто так, ради обета, данного ими богу. Это был рослый, широкий в плечах человек с неуклюже длинными руками, богатырь, каких часто показывали на ярмарках праздным зевакам за пятак.
С трудом протиснувшись в маленькую, узкую дверь полувросшей в землю избушки Нашатыря, странник, осенив размашистым крестом распахнутую волосатую грудь, почтительно поклонился хозяину и тут же назвал себя игуменом Гермогеном, настоятелем бывшей степной обители – так называемого Пресноредутского мужского монастыря.
Растерявшийся Нашатырь, усадив незваного гостя на лавку в передний угол, тут же хотел побежать по неотложным делам к соседу. На самом же деле он хотел, урвав время, переброситься двумя-тремя словами с попом Аркадием насчет пришельца и спросить у батюшки совета, как ему держать себя.
Однако непрошеный постоялец не отпустил от себя хозяина, сославшись на то, что он забрел в его избушку лишь на минутку.
Филарет Нашатырь был хуторским старожилом. Вместе со своим уже престарелым родителем он переселился в эти края в канун первой мировой войны из Тамбовской губернии. Похоронив вскоре отца и потеряв вслед за этим единственную в хозяйстве лошадь, Филарет не в силах был обработать новый земельный надел и вынужден был долгие годы батрачить у зажиточных отрубных мужиков и станичных скотопромышленников. Затем, случайно попав однажды в расположенный верстах в сорока от хутора Арлагуля Пресноредутский муж-
ской монастырь, Филарет Нашатырь определился там в звонари. Обладая врожденным музыкальным слухом, он вскоре так лихо наторел работать враз всеми двенадцатью большими и малыми колоколами монастырской звонницы, что пришелся по душе настоятелю этого монастыря, игумену Гермогену.
Покоренный искусством приблудного звонаря, игумен пожелал навсегда оставить его при монастыре, положив ему за труд три рубля серебром помесячно и даровые харчи в монастырской трапезной. В годы гражданской войны монастырь был закрыт за участие в контрреволюционном мятеже, а часть рядовых монахов и вольнонаемных людей разбрелась в разные стороны, кто куда. Нашатырь снова вернулся на хутор. Местный комитет бедноты вскоре помог ему обзавестись лошадью. И Нашатырь в складчину с соседом-бедняком Проней Скориковым занялся обработкой собственной пашни. Сеял он на поднятой с грехом пополам целине от двух до трех десятин, и это в урожайный год позволяло ему и его напарнику сводить концы с концами от урожая до урожая.
Хозяйство Нашатыря совсем уже было пошло на лад. Но вот в тысяча девятьсот двадцать седьмом году как снег на голову свалилась на него новая беда. В предвыборную кампанию его, как служителя религиозного культа, местные власти лишили права голоса, а затем все пошло одно к одному: и в кредите на приобретение однолемешного плуга ему отказали, и овдовел он в канун Нового года, и неурожай подремизил на следующий год.
Неожиданное появление бывшего игумена, которого Нашатырь считал расстрелянным за руководство черносотенным мятежом в дни кулацкого восстания весной тысяча девятьсот двадцать первого года, до того ошеломило звонаря, что он долго не мог взять себя в руки и сидел, ощущая в спине противный озноб.
Стемнело. Но вздувать огня гость не позволил.
– Посумерничаем. Впотьмах беседа душевнее,– сказал он.
– Это как вам угодно,– смиренно вздохнув, согласился хозяин, отодвигая от себя поставленную на стол лампу.
– Так что же, выходит, ты не сразу признал меня, брат? – спросил после некоторого молчания гость.
– Каюсь, владыко. Не сразу.
– Ничего удивительного. Воды за это время немало утекло. Пути господни неисповедимы.
– Да, неисповедимы. Это точно так, владыко,– согласился Нашатырь. И тут же спросил: – А вы, осмелюсь полюбопытствовать, где сейчас пребывать изволите?
– Странствую, брат. Брожу по градам и весям. На мир божий дивлюсь. Хорошо! На господа бога пока не ропщу.
– А мы ведь вас, грех сказать, усопшим давно почитали. Я даже, не в укор богу, панихидку по вас заказывал. Литию пели,– неожиданно для самого себя соврал Нашатырь.
– Даже литию?! – насмешливо переспросил гость.– Ну нет. Насчет литии надо повременить. Нас пока отпевать рановато…
Нашатырь, беспокойно ерзая на лавке, все поглядывал в куть, где под шестком у него была припрятана бутылка с самогонкой – спиртоподобным первачом. Ему хотелось выпить по такому случаю и самому, еще было лестнее сделать это, чокнувшись с таким хоть и страшноватым, но как-никак знатным гостем. И наконец, набравшись смелости, он все же сказал игумену о прибереженной бутылке; тот к вящему удовольствию хозяина с живостью отозвался:
– Что ж, братец. Не побрезгую. Сие, как говорится, и монаси приемлют!
По первой выпили они, благословясь, молчком. А после второй снова разговорились, и на этот раз, как слегка уже захмелевшие люди, в более доверительном тоне.
– Как же это вас господь от неминуемой кары увел? Диву даюсь, владыко. Ведь ваше преподобие, помнится, к высшей мере приговорили.
– Не вспоминай, брат. Было дело. Приговорили к такому прямому сообщению на тот свет. Оставалось одно: помилование у ЦИКа просить. Да разве бы меня помиловали?! Я и не стал дожидаться такой высшей милости от Всесоюзного старосты. Ушел из камеры смертников. А какими путями ушел – лучше не вспоминать. Пронесло – и слава богу!
Они опять замолчали. Долго сидели, настороженно прислушиваясь к тревожным ночным шорохам и звукам за крошечными окнами избушки, к далеким, гулко рокотавшим грозовым раскатам. И голубые вспышки ча-
стых молнии, озаряя окна, давали возможность и хозяину и гостю на мгновение взглянуть друг другу в лицо и как бы попытаться разгадать при этом какую-то общую, тревожившую их тайну.
Когда выпили по третьей, гость, словно продолжая прерванный рассказ, сказал:
– Так вот, брат. Вырвавшись с помощью верных людей из омской тюрьмы, подался я тайными тропами на Украину. Вид на жительство, как говаривалось прежде, был мне выправлен теми же верными людьми. Все было на этот счет в аккурате! Комар носа не подточит. Хорошо. Оградил меня бог, благополучно достиг я Белой Церкви. А там спустя месяц был, с благословения епископа Мефодия, рукоположен в благочинные в один из пригородных приходов данной епархии. Именем, понятное дело, был наречен иным. Не Гермогеном, а отцом Кириллом назвался… Чудное было место! Сады, боже мой, просто райские! Служил я там два года и пять месяцев. Все шло по порядку. Но вот стал меня искушать лукавый. Начал внушать он мне всякие сомнения. Стал точить, как червь, меня денно и нощно. За душеспасительное чтение, бывало, берусь, а меня то к Марксу, то к Ленину тянет. Ты понимаешь, братец, куда дело пошло? До проповедников коммунизма! До апостолов революции! Ты понимаешь?!
– Сочувствую. Сочувствую,– пробормотал Нашатырь, совершенно, впрочем, не понимая, что такое апостолы революции и к чему вообще клонил этот странный гость, не захмелевший и после третьей и после четвертой рюмки.