Текст книги "Ненависть"
Автор книги: Иван Шухов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 38 страниц)
А когда, вернувшись к месту уборки колхозного поля, Проня услышал гул толпы, рокот трактора и бойкий стрекот лобогреек, эта уверенность перешла у него в страх и смятение. Проня почувствовал, как больно начало сжиматься его сердце от обиды за потерянную полосу.
Колхозники, охваченные всеобщим волнением, и думать забыли о Проне. Никто не замечал его, никто с ним не разговаривал, и даже Роман, несколько раз встречаясь взглядом с Проней, казалось, не обращал на него никакого внимания.
Между тем, не спуская глаз с трактора, Проня, затерявшись в праздной толпе хуторских зевак, пришедших в праздничный день поглазеть на уборку колхозного хлеба, целый день толкался около колхозной полосы вместе с прочим народом. Тихий, пришибленный, робко поглядывал он на трактор, на самовяз, делая вид, что его занимает работа этих хитрых, не виданных прежде им машин. Но, ревниво следя за работой машин, он не переставал думать с тревогой все об одном и том же – об исчезнувшей своей полосе, в чем было страшно признаться не только строптивой старухе, но даже и самому себе.
Вдруг Проня услышал звонкую, властную команду Романа:
– Стоп машина!
И Фешка, поставив рычаг в нейтральное положение, остановила трактор. Тогда Проня, точно’ очнувшись от забытья, огляделся и, пораженный, замер на месте. Перед ним, среди густой, рослой артельной пшеницы, лежала полдесятинная полоска низкорослого, хилого хлеба. Редкие, немощные, тощие стебельки пшеницы
торчали, вытянув кверху крошечные и жалкие колосья. Проня, ринувшись со всех ног к жалкой своей полоске, Сорвал колосок, поспешно растер его на ладони и долго разглядывал морщинистые, худосочные зерна, а затем, стиснув их в кулак, обескураженно поник головой. Он не знал, не помнил, долго ли, коротко ли стоял так, не шелохнувшись, не поднимая опущенных долу глаз. Но он чувствовал, что на него смотрели десятки колючих глаз окруживших его членов артели.
И не успел Проня одуматься, прийти в себя, как на ого поруганно поникшую голову посыпались со всех сторон ехидные возгласы:
– Вот это выдурил хлебец!
– Не дай бог никому крещеному такого урожая…
– Это что же, чья же эта работа тут, граждане мужики? – хитро покосив глазом на поникшего Проню, Спросил Климушка.
– Неужели наши колхозные огрехи? – спросил кто-то.
– Ну, нет. Такого греха на душу не берем,– возразил Роман.
И тотчас же взволнованно, запинаясь, Роман рас-скаэал н изумлении притихшей толпе, как нынешней тс мои комсомольская бригада артельных плугарей опахала со всех сторон худо вспаханную и заборонованную полоску Прони Скорикова, оказавшуюся в самом центре колхозного большого массива, и вот что из этого теперь вышло! Как ни тянули они тогда в свою артель этого упрямого единоличника, как ни уговаривали Проню за-сеять его полудесятинную полоску колхозной сеялкой, уломать его так и не удалось. Заупрямился старик, предпочтя единоличную обработку своей полосы артельной, и результат налицо – полюбуйтесь, что из этого получилось!
– Незавидная картина, товарищи! – говорил Роман окружившим его членам артели и хуторским единоличникам.– И не я, понимаешь, агитирую за колхоз, наш артельный урожай агитирует. Наш колхозный хлебушко за новую жизнь голосует!
– Правильно!
– Наш хлеб не сравняешь с единоличным! – дружно поддержали своего председателя члены артели.
После Романа взял слово Увар Канахин, горячо доказывая еще колеблющимся хуторским единоличникам необходимость влиться в «Интернационал».
За Канахиным столь же страстно и горячо говорила о преимуществах артельной жизни Фешка.
А Проня по-прежнему стоял, не поднимая глаз, не зная, куда деться ему от стыда, от горя и обиды. Вдруг он поднял глаза на подошедшую к нему жену. Она, бесцеремонно ткнув мужа в бок, шепнула ему на ухо:
– Да что ты стоишь-то как пень? Соглашайся на то, что тебе добрые люди советуют. Пишись к ним в артель. Пусть заодно все подряд косят. Пишись, ради бога, не мешкай…
И только сейчас дошли до сознания Прони слова Романа: «Вот вам факт налицо, товарищи! То рядовой посев сеялкой, а то абы как – через пень колоду. Да разве один в поле воин? Разве один против такой артели устоит?!»
– Дай мне, дай мне, Роман Егорыч, слово сказать,– опасливо оглядываясь вокруг, несмело пробормотал Проня.
На мгновение стало вокруг так тихо, что было слышно, как звенели под жарким солнцем спелые колосья пшеницы. Проня в нерешительности замялся, переступая с ноги на ногу, и, поняв, что все притихли в ожидании его слова, совсем растерялся. Но тут жена ободрила его подобием ласковой, поощряющей улыбки, на мгновение озарившей ее худое морщинистое лицо.
И Проня, часто моргая, глухо проговорил:
– Горько мне смотреть на свою полосу, гражданы мужики и гражданки бабы. Горько. Не отрицаю… Вот моя полоса, вот – артельная. Небо и земля. Не отрицаю…
Растерянно оглядевшись вокруг, Проня хотел сказать еще что-то, но в это время вынырнул из толпы черный, как негр, от загара Филарет Нашатырь.
– Факт! Обыкновенное дело,– крикнул Нашатырь. Затем, сорвав с головы дырявый картуз, смахнув рукавом в клочья разорванной рубахи крупные капли пота со лба, Филарет повторил: – Факт! Я тоже, как он, говорю. Я тоже артельной жизни не отрицаю!
И, комкая в руках картузишко, Нашатырь заговорил. Все слушали его с напряженным вниманием. А он рассказывал людям, как он продался за никулинскую кобылу, и как совсем было спалил колхозный хлеб, и как убежал он затем от стыда и позора в степь, и как блуждал по чужим, незнакомым местам,– и вот, хлебнув горького до слез, решил вернуться на хутор с повин-
пой, вернуться и, ничего не тая, рассказать обо всем мужикам, целиком положившись на их справедливое и строгое суждение…
Говорил Нашатырь волнуясь, глотая слова, словно боялся, что его прервут и он так и не успеет сказать самого главного.
Но его никто не перебивал, и он, заканчивая свою исповедь перед колхозниками, убежденно заявил:
– А теперь я отсюда ни шагу! Ни шагу отсюда я, граждане мужики. Факт! Весь перед вами. Обыкновенное дело. Хоть убейте. Судите меня как хотите, а я от вас не уйду!
Потрясенные жестокой исповедью Нашатыря, в глубоком безмолвии долго стояли вокруг него члены артели. Затем Роман, подойдя к Нашатырю, положил руку на худое его старческое плечо, а другую руку на плечо Про-пи Скорикова и, немного помедлив, сказал:
– Что ж, давайте пишите нам оба свои заявления. Обсудим на общем собрании артели. Подумаем насчет вашей судьбы… Так, что ли, товарищи?! – спросил Роман, обращаясь ко всем членам сельхозартели.
– Правильное предложение!
– Дело тут ясное! Таких принять можно…
…В сумерках Нашатырь и Проня Скориков диктовали Кенке пространное заявление правлению сельхозартели «Интернационал» с просьбой принять их в члены артели. Кенка, сидя верхом на дышле и обсасывая огрызок химического карандаша, старательно выводил непокорные буквы на клочке бумаги, скупо освещенном отблеском пылающего невдалеке костра.
Ералла вертелся около Кенки и, заглядывая через плечо приятеля, что-то шептал толстыми губами, делая вид, что читает каждое слово, написанное Кенкой.
Все эти дни, вскоре после ареста Анисима, заподозренного в умышленном поджоге гумна с целью вызвать пожар на хуторе, Иннокентий Окатов безвыездно торчал в районе. Отсиживаясь в квартире агронома Нипоркина, Иннокентий писал с утра до вечера заявления в адреса всех районных организаций, пытаясь выставить себя человеком затравленным, взятым под огонь Романом, Узза-
ром Канахиным и Фешкой. Собственно, он объяснял эту травлю только одним – побуждениями сугубо личного порядка, которые якобы возникали на почве взаимной ревности между ним, Линкой и этими людьми.
Иннокентий метался по районным организациям, неистово бил себя кулаком в грудь и, захлебываясь, доказывал:
– Я прошу понять меня, дорогие товарищи. Вот моя душа, вся она нараспашку, вся она настежь перед вами. Сызмальства моей жизни, отрекшись от собственного папаши, я стоял за новую жизнь, и я стою за полное построение социализма в данной местности!
Кричал он по-прежнему горячо, запальчиво, гневно. Но в то же время он все больше и больше чувствовал, как с каждым словом он обнажает свое притворство, фальшь и беспомощность. И не только один он это чувствовал. Агроном Нипоркин также осунулся, похудел, затих, забросил свои стихи и каждый день тоже писал слезные заявления на имя председателя районного исполкома с просьбой о немедленном освобождении его, Нипоркина, от занимаемой должности.
Агитпроп комсомольского райкома Коркин все время настаивал перед райкомолом, чтобы ему разрешили выезд в окружной комитет комсомола, втайне надеясь поднять там вопрос о своем переводе.
Иннокентий Окатов не отставал от Нипоркина и Кор-кина, пытаясь заручиться их поддержкой. Но из откровенного разговора с Нипоркиным Иннокентию стало ясно, что ненадежную опору представляют они для него. А поняв это, Иннокентий тоже неожиданно притих, увял и ходил по районному центру уже не той нагловато-развязной и уверенной походкой, как прежде. Пришибленным, внутренне опустошенным почувствовал себя он, потеряв всякую веру и в агронома Нипоркина, и в агитпропа Коркина, на поддержку которых он до сих пор надеялся.
А между тем с хутора шли беспокойные, тревожные вести. Каждую ночь ватаги джигитов стекались из окрестных аулов в районную штаб-квартиру Иннокентия Окатова и приносили сюда печальные новости. Так, например, Иннокентию Окатову стало известно, что только в первый день уборки колхозного хлеба трактором в «Интернационал» было подано тридцать восемь заявлений бедняков о вступлении в колхоз. Он знал и о том, что присоединившиеся к колхозу «Интернацио-
нал» кочевники аула Аксу вынесли постановление о переходе на оседлый образ жизни, что уборка в колхозе проходит на редкость бойко и дружно, что бесперебойно работают трактор и самовяз и что вчера в ночь с хутора в зерносовхоз был послан руководителями «Интернационала» особый нарочный с каким-то важным пакетом…
А дело в артели «Сотрудник революции» не ладилось. Да, в сущности, Иннокентия уже вовсе и не интересовала судьба распадающейся артели и тем более судьба попавшихся с поличным его сподвижников. Он отнюдь не старался брать под защиту того же Анисима. Не об Анисиме думал сейчас Иннокентий. О самом себе. Он знал, что ответчиком за всю тонко продуманную и крайне опасную борьбу, которую упорно вел он с горсткой объединившихся батраков хутора и пастухов аула, ответчиком за все хитрые, замаскированные действия против маленького коллектива будет только он, Иннокентий Окатов. И перед ним вставала совершенно ясная, прямая, четко сформулированная самим им задача: увернуться от нависшего над ним удара, ускользнуть так же изворотливо, как это удалось ему сделать около трех лет назад, когда он, убедив отца в необходимости временного разоружения, взял одним махом первое препятствие, очутившись в красноармейской казарме…
Размышляя о том, как ему выйти в конце концов из воды сухим, Иннокентий задумывал было свести все к личным счетам между ним и Линкой, своим соперником в этом деле – Романом и соперницей Линки – Фешкой. Но этот ход был им тотчас же отвергнут. Отлично предугадывая весь дальнейший разворот событий, Иннокентий видел, что дело принимает серьезный оборот не только в его личной жизни, что оно осложняется и перерастает хуторские границы, задевая некоторых руководящих работников райцентра. И, подумав, Иннокентий понял, что все его оправдания, построенные на мнимых столкновениях личного порядка, крайне неубедительны, жалки и неумны, что, идя по этому пути, он окончательно выдаст себя, обнажит свои замыслы и останется в дураках. И тогда-то осенила Иннокентия удачная мысль: стать против всех своих сторонников, заявить в открытую о заблуждениях, пойти на беспощадное и жестокое разоблачение трахомного Анисима, Си-лантия Никулина и собственного отца – Епифана Окатова.
«Это нелегкое дело. Но это единственный выход!» —решил ободрившийся Иннокентий. И тут же, не мешкая долго, уселся за составление нового пространного, заявления, адресованного следователю районной прокуратуры, в котором подтверждал все уже имевшиеся в распоряжении следственных органов и известные ему, Иннокентию Окатову, материалы, уличающие Анисима в умышленном поджоге гумна.
В этом заявлении Иннокентий приводил перечень фактов, свидетельствующих о непримиримо-враждебном отношении арестованного поджигателя ко всем мероприятиям Советской власти. Иннокентий указывал, что на старой заимке близнецов Куликовых вот уже пятый год лежит в земле свыше пятисот пудов пшеницы. Не забыл он сказать и о контрреволюционной работе папаши – Епифана Окатова, и о связях последнего с бесследно исчезнувшим Лукой Лукичом Бобровым.
В ту же ночь Иннокентий написал и покаянную статью для окружной газеты «Смычка». В этой статье он разоблачал контрреволюционные замыслы кулацко-байской группировки на хуторе Арлагуле, прикрывшейся вывеской колхоза. Но, беспощадно разоблачая всех и вся, Иннокентий не забывал выгораживать при этом себя. Он обвинял в бездеятельности, в примиренческих настроениях обе комсомольские ячейки – хутора и аула, указывал на политическую слепоту и притупление классовой бдительности районного руководства – от секретаря райкома партии Чукреева до председателя райисполкома Старцева, а себя выставлял затравленной, жалкой жертвой, человеком, до предела отчаявшимся, не встретившим должной поддержки руководящих работников районного центра, а также со стороны руководства Степного зерносовхоза и, в частности, со стороны директора Азарова, к которому якобы он, Иннокентий Окатов, не один раз обращался. В результате всего этого он вынужден будет покончить жизнь самоубийством.
Трижды перечитав статью, Иннокентий остался недоволен ею. Факты, приведенные в статье, казались ему недостаточно вескими и убедительными. Он с подозрительной настороженностью вчитывался в каждую строчку, в каждое слово – боялся с головой выдать самого себя. Прочитав статью, он даже хотел сделать небольшую приписку о том, что отец его, будучи агентом районного отделения Казгосторга, похитил из конторы отделения кипу бланков с печатью, клишированных залихватской росписью заведующего отделением Арси Сине-
брюхова. Использовав эти бланки в целях личного обогащения, отец при помощи бая Наурбека произвел какую-то сложную темную операцию по заготовке скота, реквизированного у бедноты казахского рода, кочующего в глуби акмолинских степей, где-то около Кургальд-жина. Но мысль об этой приписке в то же время смутила Иннокентия: ведь он вместе с отцом ездил по степям, выдавал себя за продкомиссара, брал взятки с кочевников. Нет, так забалтываться ему, ясно, не стоило. Это было равносильно перебору в азартной картежной игре – верному проигрышу, когда утрачивает зарвавшийся игрок всякое чувство меры!
Статья была отправлена Иннокентием наутро в город с одним из байских джигитов. Теперь все, что зависело от Иннокентия, было сделано. Но странно, былого спокойствия и былой внутренней уверенности у него не было. Протолкавшись по районным учреждениям весь долгий августовский день, Иннокентий совсем утратил самоуверенность. А ночью, оседлав застоявшегося никулинского жеребца, он поскакал галопом на хутор.
…Епифан Окатов в день выезда на уборку пшеницы артели «Интернационал», вернувшись на хутор, злобно скинул с себя обветшалый малиновый бешмет, растоптал ногами монашескую скуфейку, переломил через колено библейский посох и, залпом выпив два стакана водки, долго сидел в раздумье в переднем углу под киотом. Затем он нарядился в извлеченную из заветного сундука, зеленовато искрящуюся, как крыло селезня, длинную шелковую рубаху, натянул на себя высокие прасольские сапоги с гамбургскими передами и касторовый картуз с потускневшим от времени лакированным козырьком. Затем, заложив за спину руки, медленно прошелся он вдоль хуторской улицы. В сумерках удивленные бабы, видели, как долго он кружил около былого своего поместья и исчез в темноте, как привидение.
Вечером на хутор приехала с пашни Линка. Роман поручил ей составить сводку о ходе уборочной и вместе с другими деловыми бумагами немедленно отправить с нарочным в район. Кроме того, ей надо было в срочном порядке оформить протоколы общеколхозных собраний и приложить к ним списки вновь вступивших в артель хозяйств.
Линка наспех выпила кружку парного молока, заботливо припасенного для нее Кланькой, и принялась за работу.Она спешила, нервничала и потому часто путала то имена, то фамилии новых колхозников, перевирала графы. Но, несмотря на все это, она была преисполнена радостного волнения. Удивительно светло было у нее на душе. Это душевное просветление пришло к ней после примирения с Романом, после нового доверительно-дружеского сближения с Фешкой, после участливого отношения к ней – Линке – всех членов молодой сельхозартели. Но главное тут было, конечно, в Романе. Каким-то особым женским чутьем она чувствовала, что и Роман вновь потянулся к ней, что он ищет сближения, и это тревожно волновало и радовало ее. Внутренне она готова была теперь навсегда связать судьбу свою с ним. Нет, только сейчас – и это самое главное – почувствовала Линка себя на своем месте. Боже мой! Каких же трудов стоило ей все это! Вспоминая про мучительные, пытливые поиски места в жизни, Линка была убеждена в том, что никто и ничто не поколеблет ее уверенных и твердых шагов, и теперь она уже не собьется с пути и ни за что на свете не отстанет от ребят, не отобьется от коллектива.
Линка писала при свете свечи.Сумеречный покой комнаты смыкался над ее головой. Темная ночь дремала за окнами. Было уже поздно. И усталость неотвратимо начала сковывать девушку. Сон окружал ее очарованием отрывочных, смутных видений.
Встряхнувшись, Линка выпрямилась, встала, распахнула створки окна, и ее потянуло в густую прохладу ночи. Она вышла на улицу,
Луна поднималась над озером, золотя искрящуюся, словно расшитую позументом дорожку. В неярком холодном свете ее весь окрестный пейзаж с хуторскими избами и крылатыми мельницами походил на рисунок, выжженный по дереву.
Глубоко вздохнув полной грудью, Линка устало опустилась на приступки крылечка и мечтательно замурлыкала что-то, но внезапно заметила, как к крыльцу метнулась чья-то воровская тень.
– Кто? – чуть слышно прошептала Линка похолодевшими губами и замерла, насторожившись всем существом.
Но вокруг было тихо. Сдержанно скрипнула под ногой приступка крылечка.
– Кто? – еще тише спросила Линка и осторожно, на носках спустилась с крылечка.
Не зная, зачем она это делает, чувствуя чье-то затаенное дыхание вблизи, Линка стала красться вдоль забора, желая во что бы то ни стало увидеть притаившегося в тени палисадника человека. Она не видела его, но чувствовала, что он был здесь.
В самом конце просторной школьной ограды под дырявым навесом стояла большая общественная молотилка, некогда принадлежавшая Епифану Окатову, а впоследствии переданная им хуторскому комитету взаимопомощи, В неверном, тусклом свете луны эта машина казалась сейчас громадным чудовищем, поразительно напоминающим слона. Прижавшись озябшим от нервного напряжения телом к забору, Линка зорко присмотрелась к молотилке и увидела сидевшего под ней человека. С минуту он сидел не шелохнувшись, а затем начал возиться, причем возился, стараясь не шуметь, время от времени прислушиваясь к чему-то и оглядываясь вокруг.
– Кто это?! – чужим, подавленным голосом крикнула Линка, бросившись к машине.
Человек тотчас же вылез из-под молотилки. Заложив руки за спину, он замер на месте.
Сделав два нерешительных шага вперед, Линка шепотом спросила, узнав Епифана Окатова:
– Что вам здесь нужно?!
Епифан молчал. Уродливо длинная его тень лежала у ног Линки. Линка смотрела на его мертвенно неподвижное, скупо озаренное лунным– блеском лицо, чувствуя на себе острый, словно пронизывающий взгляд его бесцветных глаз.
– Что вам здесь нужно? Я вас спрашиваю!..– повторила вопрос дрогнувшим от гнева голосом Линка.
– Тише, тише. К чему шум? Это я,– сказал Еггафан Окатов довольно мирно, почти ласково.
– Я вас спрашиваю, что вам здесь нужно? Что вы делаете с машиной? – строго спросила Линка.
– Разрубаю гордиев узел…– пробормотал Еггафан Окатов.
Затем он вплотную подскочил к Линке. Она инстинктивно отстранилась от него, заметив в руках Енифана большой американский ключ, два барабанных зуба и огромную шайбу, надетую, как браслет, на запястье ле-
вой руки. «А, это новая бутафория! Опять в юродивого начал играть!» – подумала Линка и с подчеркнутым ехидством спросила:
– А вы все притворяетесь? Но не поздно ли?
– Что поздно? – спросил как бы сквозь сон Епифан Окатов.
– Играть поздно. Бал окончен. Свечи погасли. Занавес опустился…– сказала Линка словами из какой-то забытой ею пьесы.
– Ну нет. Нет, сударыня. Бал не окончен. И до занавеса еще далеко,– возразил ей Епифан Окатов.
«Вот когда он ответил мне наконец своим голосом!» – подумала Линка.
– Ну нет. Нет, сударыня. Мне все это надоело…– продолжал Епифан, беспрестанно суча тупыми пальцами.
– Что именно вам надоело?
Епифан не ответил на вопрос Линки. Он помолчал и, бросив наотмашь зажатые в руке барабанные зубья, сказал:
– Да, мне надоело, сударыня. Я могу по секрету сказать вам все, что знаю…
– Ну что ж, говорите. Я слушаю.
– А знаю я многое. Всего не расскажешь. Вот, допустим, был я прасолом, и вот, допустим, не с руки мне была эта жизнь. Хорошо. А сынок умней меня оказался. Вместе с ним торговал я гуртами рогатых. Я учил его обсчитывать каркаралинских киргизов, и он подавал большие надежды. Мы вместе ездили в Каркаралы и скупали там тонкорунную шерсть по фальшивой монете. С нами в компании был Моисей Соломоник. Учтите, библейское имя – Моисей! Мы учились у этого коммивояжера писать подложные векселя и мастерить поддельные расписки на лошадей, за полцены скупаемых нами у ярмарочных конокрадов. И сынок мой скорей меня наторел в этом деле. Переплюнул всех самых дошлых и тертых аульных жуликов-писарей, мастеривших такие расписки, и все степные конокрады-барымтачи стали обращаться с тех пор по этим темным делам только к нему. Так было. А теперь он надел на меня суму и вручил в руки посох. Превратил в юродствующего во Христе. Но почему сам он теперь сухим из воды выходит, сударыня?
– То есть как сухим?! Вы на него в обиде? – насмешливо спросила Линка.
– Не то слово сказала, голубушка. Не то, не то,—
поспешно ответил Окатов.– Разве можно было сказать про господа, что он был в обиде на Иуду. Мой сын – Иуда. Он продаст меня за тридцать сребреников, прежде чем петух успеет трижды прокричать до рассвета. Но я не дурак! Нет. Я далеко не дурак! И к тому же я не Лука Бобров – в открытые двери ломиться. Тому бы не таба-ками и баранами торговать, а мятежными полками на поле битвы командовать – это его стихия. Ну ладно. Бог с ним, с Лукой. У него одна дорога, у меня – другая. Хотя судьба у нас с ним одна и возмездие ждет нас единое. Вот извольте-ка поинтересоваться,– сказал бойко, почти весело Епифан, протянув Линке какую-то аккуратно свернутую бумажку.
Линка с недоуменной медлительностью развернула листок и, приноравливаясь к неяркому свету луны, стала напряженно присматриваться к ровным строчкам печатной машинки. Бумажка была скреплена печатью, украшенной неправильной формы пятиконечной звездой в центре круга. Напрягая зрение, Линка с трудом разбирала написанное. Бьшо очень трудно уловить точный смысл прочитанного, и она поняла только одно, что бумажка эта была адресована из штаба энского кавалерийского дивизиона в хуторской сельсовет и имела какое-то отношение к Иннокентию Окатову. Остальное раскрылось перед ней само собой, точно эти несколько слов, прочитанных ею, оказались для нее ключом и она, быстро расшифровав при помощи этого ключа сложный код, поняла все, что здесь было написано. Почему-то на мгновение в памяти ее вспыхнул желтый искрящийся день, настежь распахнутые створки школьного окошка, ветер с запахами степных костров, малиновая фуражка Иннокентия, заломленная на затылок, и его фальшивый, приторный голос.
– Где вы взяли все это? – спросила Линка.
– Выкрал,– просто ответил Епифан.– Я четыре года смотрел в рот этому выродку. Он ушел из-под моей власти, и я понес тридцать пять тысяч рублей убытка. Он вручил в мои руки псалтырь и посох. Я читал псалмы по покойникам и все ждал, пока опомнится выродок. Я положился на его рассудок – и прохлопал последнего козыря.
– Какие же это были козыри? – почти с участливой заинтересованностью спросила Линка.
– Козыри? Бубны козыри. Самая верная моя масть! Мне всегда на них везло. Я на них выиграл на ярмарке
в Куяндах гнедого рысака и пятьсот рублей ассигнациями.
– Ну, вот что: вы дурака тут не валяйте и не кривляйтесь! – сказала Линка, ощутив приступ злобы и отвращения к этому человеку, притворство которого доходило уже до цинизма.
Глядя на стоявшего перед ней Епифана Окатова, Линка отчетливо видела не жалкого иконописного старца с библейским посохом и псалтырем в руках, а необыкновенно ловкого и сильного врага. Вот он стоит перед ней, готовый ко всему на свете. Он не остановится ни перед чем, если решился даже на разоблачение собственного сына!
«Как же я раньше не могла разглядеть отпетого, хитрого и злобного врага под его юродивой маской?!» – с гневом подумала Линка и, ни слова не сказав больше молча и вызывающе стоявшему перед ней Епифану Ока-тову, демонстративно повернулась к нему спиной и пошла к школьному крылечку.
Медленно поднимаясь по скрипучим ступенькам крыльца, Линка размышляла о том, что же ей делать теперь. И, на секунду задумавшись над этим, она решила немедленно бежать на полевой стан артели, рассказать Роману и Фешке о неожиданной встрече с Епифаном (Матовым, сообщить в район о мошеннической проделке председателя Совета Корнея Селезнева, утаившего отношение штаба кавалерийского дивизиона, ставившего в известность Совет о том, что Иннокентий отчислен со службы в Красной Армии как сын крупного кулака.
– Да. Да. К Фешке! К Фешке! – вслух проговорила Линка и насторожилась, услышав знакомый голос:
– Приветствую вас, папаша!.. Тишина.
Молчание.Затем в ответ прохрипел голос Епифана Окатова:
– Прочь от меня. Уйди с глаз моих, выродок! Линка, воровато шмыгнув за дверь, притаилась там,
не решаясь перевести дыхание. На мгновение ей показалось, что в эту минуту возник и тотчас же пропал странный звук, похожий на сдавленный стон.
Хрустнул плетень.
Чуткое Линкино ухо уловило какую-то возню, доносившуюся со двора, чье-то порывистое, учащенное дыхание. Потом она отчетливо услышала чьи-то удаляющиеся шаги. И затем все стихло.
Чувство страха вновь овладело Линкой. Она бросилась бегом по переулку в степь; бежала, крепко стиснув в руке бумажку, врученную ей Епифаном Окатовым, ничего не видя перед собой, ничего не помня. И только пробежав версты две от хутора, когда в ночной степи неярко блеснул зрачок далекого костра полевого стана артели, Линка опомнилась и перевела дыхание.
Сердце гулко стучало в груди. Отдышавшись, Линка пошла по направлению мерцающего вдали костра спокойнее и ровнее.
…А наутро нашли Епифана Окатова около озерной курьи. Он лежал плашмя на песке, подобрав согнутые колени, прикрытые подолом длинной шелковой рубахи. Каменное, серо-землистое лицо его было искажено грима-соподобной улыбкой. Его широко открытые потускневшие глаза смотрели с тупой пытливостью в хмурое небо этого малопогожего утра. На запястье вольно откинутой на песок левой руки красовался черный ржавый браслет – огромная шайба, деталь от бывшей его молотилки.
Участковый фельдшер, прибывший вместе со следователем, установил, что смерть произошла, как выразился он, «вследствие насильственного удушения со стороны неизвестного злоумышленника».
Иннокентий Окатов явился к трупу отца, когда сюда уже сбежался весь хутор от мала до велика. Зорко оглядевшись по сторонам, Иннокентий прошел торопливым шагом сквозь шеренгу расступившихся перед ним хуторян и, покосившись на мертвое тело родителя, пренебрежительно сказал:
– Невеселое место для смертного часа нашли, папаша…
Затем, заложив руку за борт френча, Иннокентий хотел было сказать еще что-то, но как-то сразу обмяк, опустил глаза.
На него смотрела в упор Линка.
«11 сентября
Растратчица! Я ворую часы И минуты скупого сна на этот дневник. Собственно, вторые сутки никакого сна и не было. Вчера с утра до утра проторчала вместе со всеми нашими на пашне. Заканчивали уборку овса. Завтра на рассвете трактор уходит в совхоз. Вот и торопилась
освоить на практике все свои теоретические познания в управлении машиной, которые успела приобрести за все это время под руководством Ивана Чемасова и Фешки. Главным образом – Фешки!
Фешка, друг мой, строгий мой экзаменатор, сейчас я вспомнила о вчерашней неожиданной остановке мотора. Дура я – растерялась. Скорее всего я была смущена твоим грубым толчком и умелым, быстрым устранением дефекта. Ах, Фешка, Фешка! Слушай же, что я скажу. Ты знаешь, меня больше всего угнетает твое недоверие. В самом деле, ведь ты, да и все остальные ребята могут подумать, что путной трактористки из меня так и не выйдет и что доверить мне трактор еще нельзя.
Но это неправда. Это неправда, золотце ты мое, Фешка! Да. Да. Я докажу, что это неправда. Придет день, и я сяду за руль. В конце концов я обязана буду сесть, если совхоз нам выделит для вспашки зяби обещанный трактор.
Вот закрою глаза и вижу: ветер, степь в дыму и в пыли. А я сижу за рулем трактора. Сижу уверенная в себе, настоящая, знающая, опытная трактористка. Подумать только – я на тракторе! «Эй, товарищ трактористка! – кричит мне Роман.– Ваша бригада опять сдает темпы!»
Бригада Аблая связала вчера, например, тысячу двести снопов – шестьсот пятьдесят сверх нормы. А мы с ребятами не дотянули и до тысячи. И за это вчера пожурил меня Роман. Говорил он со мной без улыбки, как всегда сурово, слегка наклонив набок голову. Но в глазах его – милых, немного печальных, больших и добрых глазах – я уже заметила вчера искорку теплого, дружеского участия ко мне и доверия. Заслужила ли-я его?!
18 сентября Сегодня провожали трактор. Последний овес подкосили около полуночи и всей артелью двинулись на хутор. Ей-богу же, ни одна из самых шумных и пышных демонстраций, которые мне приходилось видеть в городе, не волновала так, не зажигала меня, как наше ночное шествие с поля за трактором!
И еще открытие: лучший оратор в нашей артели – Филарет Нашатырь. Звонарь. Вот чудак! Кипятился, кипятился, а так вчера ни одного слова сказать и не смог. Но всем было понятно, что он хотел сказать, И все были Проникнуты единой волей – к упорной жестокой и не-