Текст книги "Ненависть"
Автор книги: Иван Шухов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 38 страниц)
та. Они – в страхе. Они сидят у холодного очага и молчат.
– Это неправда. Это он врет все про нас, шайтан, чертов сын, всадник! – крикнул сорвавшимся на высокой ноте голосом подпасок Ералла.
– Неправда! Неправда! Мы знаем, что делать! – горячо подхватил молодой джигит Бектурган.
– Это верно, джигиты. Мы знаем, что делать нам! – прозвучал решительный голос самого старого и самого почетного из пастухов – аксакала Койчи.
При словах старого Койчи в очаге вдруг само собой вспыхнуло яркое пламя. Яростно забушевав, оно затмило алмазную россыпь звезд над раскрытым куполом юрты. И, подобно мятежному огню, вдруг так же внезапно и яростно забушевали в юрте гневные возгласы словно очнувшихся от тяжкого забытья пастухов и подпасков:
– Да, мы знаем, что нам делать!
– Мы не пойдем к Наурбеку. Пусть он сам гонит завтра табун на пастбище!
– Пусть сам попробует пасти свой скот!
– Пусть сам стережет по ночам от волков косяки своих кобылиц!
– Правильно! – кричали люди, и лохмотья их бешметов отсвечивали в ярком пламени костра.
Аблай стоял, озаренный костром, прямой и строгий. Он стоял с широко распростертыми руками, похожий на большую птицу, готовую к взлету.
Пастухи и подпаски огласили юрту криками, полными гнева:
– Не пойдем пастухами к Наурбеку!
– Без него проживем!
– Мы сами хозяева нашей судьбы!
– Правильно, дорогие товарищи! Правильно! – кричали вместе с пастухами и подпасками Роман Карго-полов и Линка.
– Молодцы! Молодцы! Боже мой, как это все здорово! – поддавшись всеобщему возбуждению, твердила Линка, тормоша Романа за рукав гимнастерки.
– Жолдастар! Товарищи! – пытаясь перекричать пастухов и подпасков, призывал к порядку Аблай.– Жолдастар! Товарищи! – крикнул Аблай с такой силой, что в ушах зазвенело.
В юрте воцарилась тишина. Пастухи и подпаски, повинуясь требовательному окрику Аблая, покорно опустились на рваные кошмы. Аблай приблизился к очагу. Пла-
мя костра вновь начало медленно угасать, и в дымоходе снова заблестела юркая луна.
Подпасок Ералла сел рядом со старым Койчей и, не разжимая своих литых, как свинчатка, до боли сжатых маленьких кулачишек, смотрел сверкающими глазами в лицо Аблая, жадно прислушиваясь к каждому его слову. Когда Аблай умолк, Ералла убежденно и горячо заявил под всеобщий одобрительный гул:
– Только с русскими пастухами нам будет хорошо. Только в артели с русскими – не с Наурбеком!
Тогда вновь поднялся на ноги медлительный белобородый Койча, и все почтительно смолкли. Внимательно оглядев присутствующих, старик спокойно сказал:
– Да, только вместе с русскими бедняками нам будет хорошо. Вместе – мы будем большая сила. И Наурбеку нас тогда не сломить!
И пастухи и подпаски хором подтвердили:
– Друс. Правильно.
– Дорогие товарищи! – с жаром заговорил Роман.– Хорошие речи вы говорите. Вместе мы действительно большая сила. Вместе мы не дадим в обиду и наши права и наш колхоз. Вместе мы выйдем на пашню. И никто не посмеет тронуть нас.
Секретари этого необычного собрания, Линка и Бектурган, торопливо писали в две руки протоколы – один на русском, другой на казахском языке – о единодушном решении аульной бедноты.
Тихо было в юрте. Тихо было и за ее войлочными стенами, в степи, над которой занимался рассвет погожего весеннего утра.
Семилинейная лампа, выпучив свой воспаленный совиный глаз, задыхалась и часто меркла от духоты и копоти. Треснувшее стекло ее покрывалось бархатными лоскутьями сажи. В школьном классе тесно и душно. Крылатые тени трепетали под низким потолком, падая на острые шапки казахских пастухов и на картузы русской хуторской бедноты.
На столе президиума стояло большое ведро с желтой болотной водой, пахнущей камышом и птицей. Класс был битком набит людьми, а народ все прибывал.
Анисим сидел верхом на рассохшейся пожарной бочке, стоявшей около школьного крыльца, и издевательски кричал приходящим:
– Слыхали?! Киргизия на наших комсомольцах пахать собралась!
– Они напашут. Целину на коровах поднимать начнут! – злорадствуя, в тон Анисиму, выкрикивал Силан-тий Пикулин.
А в классе, вблизи стола президиума, сидели на полу и на партах аульные батраки, пастухи и подпаски, сидели комсомольцы хутора и бездольные, безлошадные бедняки.
Собрание билось в спорах, в неистовой перебранке, в криках. Никто уже не замечал меркнущей то и дело семилинейной лампы.
– Нет, шабаш. Мы на нашу землю немаканых азиатов не пустим. Факт! – громче всех кричал Филарет Нашатырь.
– Именно. Попробуй пусти – они тут наробят…
– Степному человеку только кумыс лакать да по гостям шататься – это ладно. Степной человек не дурак – землю ворочать! – звучали охрипшие голоса Пикулина и Куликовых.
Аблай взволнованно теребил козырек русской фуражки. Ему казалось, что тощая фигура Силантия Пикулина поднимается над людьми на огромных хОдулях.
На потном лбу Романа слиплись взмокшие волосы. Он то и дело стучал карандашом по жестяной ручке лампы и, стараясь навести порядок, в сотый раз повторял:
– Граждане! О чем спор, товарищи! Ведь силой мы никого в нашу артель не тянем. Дело это полюбовное.
Силантий Пикулин взобрался на подоконник и, размахивая длинными, как грабли, руками, кричал что есть мочи бабьим голосом:
– Граждане хуторяне, боров мой был оставлен для общественного приплода. Это я могу на всем миру заявить. Это ж – как пить дать! Советская власть стоит за культуру! За культурное свиноводство!.. А почему меня кулаком именуют?! Какой же я, господи боже мой, кулак? Я есть высшего класса культурник! У меня для этого все справки при себе налицо. Меня от кулацкого класса бог миловал. Я твердых разверсток на хлебозаготовках не исполнял. Пронес бог, стало быть…
– Факт, пронес! Факт. Обыкновенное дело…– поддакнул под запал Нашатырь.
Роман долго слушал вздорные, нелепые выкрики. Наконец он, не выдержав, ударил со всего размаху кулаком по столу. Консервная банка с чернилами, лихо подпрыгнув, с грохотом повалилась на пол. Семилинейная лампа, озарив весь класс ярким светом, потухла. Люди притихли.
Расторопная Линка быстро наладила свет. И Роман объявил:
– Слово от имени наших казахских товарищей – от пастухов и подпасков – имеет товарищ Аблай.
– Мое слово такое,– сказал Аблай, поднимая, как школьник, руку.– Есть у нас бай Наурбек. Есть у вас бай Пикулин. Приходил бай Пикулин к баю Наурбеку и говорил ему так: «Пропадем мы с тобой, бай Наурбек. Твои пастухи пошли в колхоз. Мои батраки пошли в колхоз. Бедняк ушел. Середняк с ним ушел. Мы с тобой, бай Наурбек, одни теперь в степи остались…»
– Ийе, ийе! – подтвердил хор казахов.
– Тише. Я дальше буду говорить,– требовательно, почти угрожающе сказал Аблай.– Наш бай Наурбек баранов колхозных воровал, баранов колхозных кушал. А потом всем говорил: «Пастухи баранов воровали». Ваш бай Пикулин борова резал. Потом говорил: «В колхозе пропал». Правильно?
–Друс! – дружно, в голос откликнулись аульные пастухи.
Правильно! Правильно! – поддержали Аблая и все хуторские комсомольцы.
– Нет, разрешите,– вновь завопил Силантий Пикулин.– Разрешите мне досказать правду про борова, гражданы хуторяне. Всем известно, что боров был у меня не простой породы. Хряк – я те дам. Не хряк – картинка!.. Разрешите.
– Нет, не разрешаю. Слова вам больше не даю,– прервал его Роман.
– Видали, гражданы хуторяне?! – еще истошнее завопил Пикулин.– Видали? В родном обществе рта разинуть не дают, а киргизне – полная воля! Дожили до свободы!
В это мгновение за одной из парт встал бобыль Кли-мушка.
Это был весьма несловоохотливый, неказистый, напуганный мужичонка. На былых мирских сходках и хуторских собраниях вел он себя тише воды, ниже травы. А вот
сейчас, к удивлению присутствующих, Климушка вдруг заговорил:
– Правильно! Не вам, не вашему брату, а нам теперь полная воля. Толкуй, говори, гражданин Аблай. Я сроду речей не говаривал, а теперь могу сказать. И мне запрету нету. Я кончил…
– Варнакам теперь первое место! – огрызнулся Силантий.
– А ты заткни глотку, Силантий! – прикрикнул на него Климушка.– Тебя с ворованной сметаной в чужом погребу поймали? Поймали. Тебя, сукина сына, за казнокрадство общественного фуража мужики били? Били. Что ты мне можешь на такие речи ответить? А?
В классе поднялись грохот и шум. Беднота хутора, перемешавшись с аульными пастухами, джатаками и подпасками, тесным кольцом окружила Романа и Аблая и заглушила грозными криками голоса Пикулина и Куликовых:
– Долой кулаков с собрания!
– Лишай их, варнаков, слова!
– Заткни кулацкую глотку!
Опасливо озираясь, к столу подошел Михей Ситохин, мужик среднего достатка. Слыл он на хуторе за смирного трудолюбивого человека, любителя песен, скупого на слово и злого на работу труженика. Михей Ситохин густо пробасил Роману в самое ухо:
– Запиши меня, ради бога, Роман, обратно в колхозную артель. Приведу с собой двух меринов. Одного стригунка. Три коровы. Паров у меня две десятины…
Долго еще петушились братья Куликовы, грозно потрясая кулаками, орали о хомутах и постромках, будто бы похищенных у них бедняцкой сельхозартелью. Толпа куликовских и пикулинских единомышленников, хлынув к выходу, толкалась в дверях и злобно гудела.
Наконец, когда в классе остались вместе с комсомольцами только аульные пастухи да хуторские бедняки и несколько решивших присоединиться к бедняцкой сельхозартели середняков, Роман, закончив составление списка членов артели, сказал:
– Итого двадцать девять хозяйств. Из них одиннадцать казахских, восемнадцать русских. Интернационал, в общем и целом…
Линка, подняв усталые глаза на Романа, чуть слышно повторила:
– Да. Интернационал.
Мирон Викулыч был неграмотным. Он знал только три начальных буквы из русского алфавита. Еще в пору далекой молодости поклялся как-то ему волостной писарь Устин Редькин, что может за одни сутки обучить любого человека грамоте. Ударили по рукам. Послали за бутылкой, и писарь, засучив рукава сарпинковой рубахи, подсел к слегка испуганному Мирону, грозно зарычав на него:
– Разевай шире рот – за душой полезу! Мирон Викулыч послушно раскрыл рот.
– Подожми нижнюю губу и реки: аз-буки-веди! Вспотевший от усердия Мирон старательно рек, как
было нелепо писарем. А писарь чертил при этом огрызком намусленного химического карандаша на клочке бумаги одну за другой три этих буквы, строго наказывая ученику запоминать их.
Но посланный в кабак бобыль Климушка не замедлил явиться с бутылкой, и урок был тотчас же прекращен. А прерванные занятия никогда в жизни больше не возобновлялись.
В колхоз Мирон привел пару крепких мохноногих меринов, отдал однолемешный плуг и довольно заезженную сенокосилку «мак-кормик». С первых дней деятельности в сельхозартели проявил Мирон Викулыч строгую распорядительность. Он по-хозяйски покрикивал на веснушчатого кандидата комсомола Кенку, который не ахти как ладно на первых порах исполнял поручения старших. Маленький ростом и самолюбивый кандидат комсомола сначала дулся за это на Мирона Викулыча, но со временем пообмяк, пообтерся, попривык к делу и начал отличаться сообразительностью в выполнении любого мироновского поручения.
Небольшой, но по-хозяйски опрятный двор Мирона Викулыча походил на кузницу: был битком набит необтянутыми колесами от телег, ржавыми сошниками, оглоблями, вальками, заступами. Здесь был свален весь объединенный сельскохозяйственный инвентарь новой артели.
Мирон Викулыч вместе с Аблаем с утра до вечера крутились на этом дворе. Приглядываясь к артельному имуществу, они примеряли, прикидывали на глазок, как
сподручнее и ловчее выгадать им из этого барахла три-четыре сносных тележных ската или лишний однолемешный плуг.
На станционный элеватор надо было отправить пять подвод за сортовыми протравленными семенами, а в колхозе оказались на ходу две телеги да казахская арба. Роман по этому случаю был раздражен не в меру…
– Точка, выходит, в общем и целом. Завтра на пашню, а у нас ничего…– говорил он, хмурясь на жалкие тележные одры и некованые колеса. Нервничая, Роман перебрасывал с места на место всю эту рухлядь.– Что нам теперь делать, дядя Мирон? А?
– А прежде всего – не зудеть. Знаешь, торопилась кума Сидора, да напоролась…– косясь на нетерпеливого Романа, строго оговаривал Мирон Викулыч.
– Я всурьез говорю, дядя Мирон.
– Я с тобой тоже толкую не шутейно.
– Но ведь пора за семенами ехать.
– Поедем,– с непритворным спокойствием отвечал Мирон Викулыч, не забывая о деле: он то прилаживал к телеге оглоблю, то ловко забивал спицы в рассохшееся колесо.
В течение двух-трех дней были приведены в порядок плуги, бороны, телеги, сбруя и прочий немудрый хозяйственный инвентарь.
С утра до вечера здесь было оживленно. Бывшие батраки, пастухи и подпаски суетливо сновали по двору, спорили, бойко и весело перекликались, и этот суматошный гомон радовал сердце Мирона Викулыча и ободрял Романа. Непривычно бурно и напряженно бился здесь пульс новой жизни, и это не могло не волновать, не будоражить души людей, впервые объединившихся в артели пастухов – бывших кочевников и природных хуторских хлеборобов.
Только бобыль Климушка по-прежнему оставался медлительным в движениях и невозмутимым на понукания и подбадривания, сыпавшиеся на него с разных сторон. Взялся он было совместно с комсомольцем Бек-турганом строгать бровки для дрог, но вскоре бросил эту работу, перекочевал под навес, поковырял шилом разбитый подхомутник и наконец, скрестив на коленях волосатые руки, задремал. Подпасок Ералла с дружком Кенкой решили подшутить над стариком: надели на Кли-мушку старую шлею. Но Климушка, ничуть не обидев-
шись на беззлобную шутку ребят, снял с себя шлею и снова задремал, выронив шило.
Роман целыми днями метался по хутору, разыскивая по колхозным дворам дополнительный инвентарь. Дел у него было теперь по горло. Долго гонялся он за неуловимым кооперативным продавцом Аристархом Бутяшки-ным. Наконец напал на его след – тот опохмелялся у шинкарки. Роман попробовал вытащить Аристарха из шинка в кооператив.
– Я извиняюсь, гражданин Бутяшкин,– сказал Роман.– День сегодня рабочий, и ваше место в кооперативе.
Бутяшкин, меланхолично тренькая на старенькой балалайке, тупо смотрел на него.
– Мне позарез надо пять кило воровины для нашего колхоза. Завтра па пашню, а мы без постромок,– объяснил Роман.
Это для какого, извиняюсь, такого колхоза? – осведомился, продолжая тренькать на балалайке, Бутяшкин.
– Для нашего колхоза «Интернационал».
Я извиняюсь,– сказал Аристарх Бутяшкин.– Но данная воровина, на основании циркуляра за номером триста восемьдесят пять, дается только под заготовку яиц и сливочного масла.
–Ну, вы это бросьте. Обобществленного сектора циркуляры не касаются,– возразил Роман.
Не нам, молодой человек, меня учить. Я лучше вас знаю деля. Государство воровиной у нас не бросается…– сказал Бутяшкин, лихо подбрасывая над коленями балалайку.
– Да пойми ты, садовая твоя голова, что мы есть колхоз. Нам завтра на пашню, а у нас ни постромок, ни вожжей…
– Эвон, какие вы быстрые! Как на охоту ехать, так и собак кормить? Плохие, вижу я, вы хозяева. Добрые-то люди заранее снасть припасают,– поучительно сказал Бутяшкин. Затем, лихо ударив по струнам, захохотал: – Постромок нет! Колхоз без вожжей и постромок! А зачем вам постромки? Колхозы же тракторами пахать собираются?
– Это точно. Придет время – будем пахать тракторами. А пока приходится отыгрываться на клячах и плугах.
– Ну, да вы сами запрягетесь. Аблайка – в корень,
Климушка – на пристяжку, и пошел рвать. Пахота начнется, все пигалки со смеху подохнут! – издевательски хихикал продавец.
Роман стоял перед ним, до боли сжав обветренные губы. Потом, резко повернувшись, он с такой силой ударил дверью, что старая балалайка жалобно задребезжала.
Роман направился в школу. Линка еще занималась с вечерней сменой. Вызвав из класса учительницу, он вдруг взволнованно заговорил с ней о колхозе:
– А что ты думаешь? Ты думаешь – мы подкачаем? Пойди посмотри, что во дворе у Мирона Викулыча делается. Телеги на полном ходу. Все вальки уже окованы. Плуги хоть сейчас в борозду. Половину хомутов перетянули.
– Молодцы, молодцы,– говорила Линка, откидывая на спину тяжелые косы и улыбаясь Роману.– Молодцы! Аблай уже мне хвалился… Через четверть часа я отпущу ребят и мигом к вам приду. Надо составить производственный план. Ты не забыл об этом?
– Ничего я не забыл, Линка. Ничего я не забыл…– повторил Роман, глядя в упор на нее.
Он чувствовал, что девушка становилась ему с каждым днем все желанней. И в то же время ему казалось, что к артельным делам Линка относится со скрытым недоверием. Но, украдкой поглядывая в усталое лицо Линки, Роман думал: «Ну что ж тут плохого? Она и мужиков-то настоящих видит здесь первый год. Вот покрутится, пооботрется среди нас, хлебнет горького до слез из общей чаши и станет, пожалуй, на все сто нашей…»
Правление колхоза заседает долгими часами. В лихорадочных спорах, бесконечных и путаных расчетах уходит стремительное время. Романа атакуют колонны непримиримых цифр. И он, как школьник, впервые познавший волнующую радость счета, упрямо потеет над замысловатыми и хитро задуманными жизнью задачами. Каждое арифметическое число обретает в его глазах совсем иной смысл. Блуждает Роман в суровом частоколе цифровых изгородей, и вместе с ним слепо, на ощупь, бродят Мирон Викулыч и Аблай, старый Койча
и Линка. А цифры с неотразимой настойчивостью лезут навстречу всяким безобидным, на первый взгляд, хозяйским расчетам и замыслам. Цифры растут, множатся на газетных полях, на клочках папиросной бумаги. Они гудят, как живые существа, в утомленных головах членов правления, в головах, отравленных горячкой и бессонницей. Мало хомутов, мало плугов, постромок. Нехватки назойливо и дерзко вылезают из всех щелей и расползаются подобно вешнему палу по сухой, прошлогодней осоке: сколько ты ни туши его, сколько ни трудись, а глянь – он ловко проскользнул под ногами и перекидывается уже то на тот, то на другой куст…
Романа начинает раздражать непоколебимое спокойствие Мирона Викулыча, который сидит за столом, посасывая обуглившуюся трубку. Он сладко причмокивает губами и ни одним движением покойно лежащих на столе рук, ни взглядом, ни голосом – ничем не выдает волнения, тревоги. Он молча выслушивает порывистый рассказ Романа о продавце Аристархе Бутяшкине и рассудительно говорит:
– Бутяшкин – гнида! Прижми к ногтю – ни пыли, ни вони.
– А вот возьмет и подрежет нас с воровиной,– кипятится Роман.
Не подрежет! Мы из старых тяжей постромки навяжем. Есть у меня такие на примете.
Ну хорошо, постромки добудем. Но ведь, кроме постромок, нам бороны «зигзаг», дядя Мирон, нужны.
Нужны,– отвечает Мирон.
– А садилку надо?
– Слов нет – и садилку надо. Больше скажу, Роман: нам и трактор-машину надо. Больше того: четыре трактора надо! Да ведь их пока нет? Нет. А на нет и суда нет. Стало быть, зубами рвать целину придется. Ну что ж, понатужимся, попробуем и зубами. Мы ведь народ не из робких. Как ты думаешь?
– Это верно, дядя Мирон, не из робких,– соглашается Роман. Но мечта о тракторе, о боронах «зигзаг», о новых садилках не покидает его, не перестает думать Роман о сложной механической силе, такой необходимой в хозяйстве.
…Отправив подводы за семенами на станционный элеватор, Роман поздним вечером решил пойти в районный центр зарегистрировать новую сельскохозяйственную артель, организованную им из аульных пастухов и
бедноты хутора Арлагуля. Перед тем как покинуть хутор, он заглянул в школу.
Линка уже спала. Роман, осторожно постучавшись в окно, разбудил ее. Сквозь холодное мглистое стекло он увидел неясный облик девушки.
– Пока, Линка! – крикнул он через одинарную оконную раму.– Иду в райцентр регистрировать нашу артель. Попробую там похлопотать насчет сеялки…
Линка что-то крикнула ему в ответ, но он не расслышал слов, хотя ему показалось, что он уловил ее теплое дыхание. И, согретый этим кротким девичьим дыханием, он бодро зашагал навстречу ветру, бушевавшему в степи.
Мирон Викулыч затемно возвращался домой с колхозного двора. Деловитый и требовательный на людях, дома он становился тише воды, ниже травы: овладевала им та беспричинная робость, которую привык он испытывать смолоду перед своей сварливой и вспыльчивой, как порох, женой – Арсентьевной. Нельзя сказать, что Арсентьевна имела полную власть над мужем, что он безропотно подчинялся бабьей воле во всех житейских делах. Взаимные словесные перепалки между супругами кончались, как правило, тем, что Мирон делал все по-своему, а Арсентьевна молча мирилась с этим. Однако Мирон Викулыч всегда старался не раздражать жену, отвести от себя лишний грех.
Нелепо было, конечно, в его зрелом возрасте вести себя дома, как провинившемуся мальчишке. Но вел он себя именно так. Запоздно возвратившись домой, когда Арсентьевна, управившись по хозяйству, отдыхала на любимой лежанке, Мирон впотьмах сновал по кухне, бесшумно и как бы не дыша.
Разувшись у порога – не наследить бы по чистому полу! – Мирон Викулыч пробирался бочком к столу. Здесь он ощупью находил прикрытый холщовым полотенцем горшок топленого молока, заварные калачики или каральку, заботливо припасенные для него женой. Мирон Викулыч совершал запоздалую трапезу в полном безмолвии и, наспех осенив себя крестным знамением, отправлялся на покой.
Спал он зиму и лето на полу, бросив посреди горницы старенькую жесткую кошомку и положив в изголовье полушубок. Подушек он недолюбливал, да и жалко было трогать их в буднее время с высокой, прибранной деревянной кровати.
Повалившись снопом после ужина на привычное жесткое ложе, Мирон, однако, засыпал не сразу. Он любил этот глухой, поздний час обжитого домашнего тепла и покоя. Хорошо полежать после долгого трудового дня посреди чистой и тихой горницы, где пахло геранью, новыми кожаными передами и заткнутой за божницу степной травой. Хорошо дать полный отдых вольно раскинутым по полу, гудящим от усталости, уже не молодым, но все еще сильным, жадным до работы рукам.
Хлопот и забот за последние дни и недели был у него полон рот. Мирон Викулыч всегда хорошо себя чувство-пил не в уединении со своими мыслями, а на миру, на народе. Его тянуло к людям, и работа вдвойне спорилась, если рядом трудился другой человек. Вот почему лучшей порой в году он считал осеннюю молотьбу, когда мужики, объединясь вокруг единственной на хуторе конной молотилки, производили артелью обмолот урожая хлебов. Трудовая сутолока односельчан на току всегда будоражила, как легкий хмель, веселую от природы и деятельную натуру Мирона. Все его здесь радовало: и неистовый грозный рев захлебывающегося розвязью молотильного барабана, и озорные крики примостившим и па конном приводе подростков-погонщиков, и неутомимое мелькание бабьих рук, проворно работающих у молотилки.
Мирон Викулыч подавал в барабан увесистые снопы пшеницы. В залатанной сатиновой рубахе, в громадных дымчатых окулярах, защищавших глаза от бушующих вокруг вихрей зерна и половы, стоял он на подмостках барабана. Он чувствовал себя в разгар дружной артельной работы как бы крепче сбитым и ладнее скроенным. Светло и жарко было у Викулыча в такие дни на душе, словно вновь разгорался в нем, кидаясь по жилкам, былой огонь озорства, силы и молодости, когда и сам черт ему не брат и любое море по колено…
В такой час, то и дело поглядывая сквозь окуляры на работающих баб, Мирон, будто играючи, с каким-то веселым ожесточением бросал в ревущую пасть барабана растерзанные на пряди снопы. Барабан, на мгновение захлебываясь непрожеванной розвязью, то дико и грозно ревел на густой, низкой ноте, то с яростью вырывал из рук Мирона золотые пряди пшеницы, глотал их с лихим при-
свистом и поливал людей, копошившихся на току, золотым фонтаном зерна, перемешанного с соломой и горькой горячей пылью.
Мирон слыл за лучшего подавальщика, и мужики не знали ему цены. Нарасхват рвали его в молотьбу, потому что от умелой подачи в барабан снопа или розвязи зависел примолот хлеба. А Мирон в этом деле так наторел, что по праву народ называл его мастером – золотые руки.
Мирон Викулыч охотно кочевал с чужой молотилкой по гумнам и неутомимо трудился у барабана. Дело тут было не только в заработке, сколотить рублишко-другой на разживу он мог и сидя в избе: был он неплохим умельцем в бондарном и шорном деле, в два счета мог смастерить бабе шайку или кадушку, а то сварганить для справного мужика искусно украшенную медным набором уздечку или тонко сработанную шлею. Однако горячий артельный труд на миру, под открытым небом он всегда предпочитал уединенному сидячему ремеслу и занимался им только в длинные зимние вечера или в осеннюю непогодь.
События последних дней и недель, перевернувшие вверх дном всю доселе внешне спокойную жизнь хутора, не прошли мимо Мирона Викулыча. От природы жадный и любознательный до всего нового, он не мог стоять в стороне от людей теперь, когда они засучив рукава смело взялись за решение своей судьбы. Всем миром, артелью – стена стеной, готовились они к поединку с врагами новой жизни. Бой предстоял не из легких. Немалые силы и с той и с другой стороны вдруг поднялись на дыбы. События на хуторе можно было сравнить только с ледоходом на внезапно взломанной ураганным ветром реке. С пушечной пальбой, с чудовищным воем и грохотом кромсались и рушились в порошок разбитые льдины, и озорная река, сбросив с себя броню, буйно зашумела в степи, широко и вольно даруя простору светлые воды.
Можно ли было высидеть в такую пору в избе?! И Мирон Викулыч одним из первых хуторян очутился в самом центре водоворота. Но, подхваченный с лету стремительным и бурным его потоком, он не утратил природной душевной силы и стойкости, не растерялся, не пал духом, а, повинуясь властному зову собственного чутья, тотчас же стал прибиваться к берегу, на котором уже стоял Роман Каргополов в окружении невеликой, но дружной и вер-
ной артели. Однако, прибившись к берегу, Мирон не обрел того душевного спокойствия, какое обычно овладевало им на миру, в кругу занятых общим делом людей. И на это были причины, хотя Мирон Викулыч далеко не сразу разгадал и осмыслил их.
Одной из главных причин душевного смятения Мирона была Арсентьевна. Случилось так, что впервые в жизни решился Мирон Викулыч на рискованно смелый шаг без предварительного обсуждения значительного события с женой. Не спросясь ее, он записался в колхоз, по-пустился движимой и недвижимой собственностью – от любовно выхоленных меринов до новенькой брички. Записавшись в артель, он, ни слова не говоря Арсенть-евне, погрузил чуть свет на бричку однолемешный плуг с бороной «зигзаг» и отвез на хозяйственный двор артели. Сделано все это было им так просто и буднично, точно он совершал обычный в хозяйстве выезд в поле. Арсентьевна, молча наблюдая за всеми действиями как всегда деловитого и рассудительного мужа, только диву давалась – сколь легко, без единого оха, расстался он с собственным добром. А ведь было, казалось, о чем повздыхать в такой час! Не с неба свалилось к ним в дом добро, нажитое за долгие годы каторжного труда и оплаченное недешевой ценой убитых лет, сил и пролитого пота. Между тем Мирон ДИВИЛСЯ втайне, как хватило сил у несдержанной на язык Арсентьевны, казалось, безучастно наблюдатьза его поступками. Ни слова не сказала она ему и то раннее утро, когда отводил он лошадей на хозяйственный двор артели. Ни словом не обмолвилась она и позднее, когда о необыкновенных событиях последних дней говорил без умолку весь хутор, гудевший, как растревоженный улей. Упорное помалкивание Арсентьевны не давало ни сна, ни покоя мужу и казалось ему недобрым признаком грядущей семейной бури.
Так шел день за днем, один тревожнее другого. Уходил Мирон Викулыч из дому чуть свет, возвращался глубокой ночью. Жены он почти не видел. Завтракал в одиночестве, когда она доила и затем отгоняла в стадо корову. Ужинал старик в том же одиночестве, когда старуха уже спала или делала вид, что спала,– разве когда-нибудь раскусишь бабу!
Словом, мелькали, летели насыщенные заботами и хлопотами по артельному делу суматошные дни.Как заводной крутился Мирон Викулыч день-деньской на колхозном дворе среди не ахти еще как дотошных в хозяйстве членов артели. Время шло своим чередом, а подходящего случая для решительного разговора с супругой не находилось. Впрочем, дело было, конечно, не в случае: он всегда бы мог подвернуться, прояви они обоюдную охоту отвести, как бывало, в семейной беседе душу. Вся беда в том, что ни Арсентьевна, ни Мирон Ви-кулыч не решались заговорить о случившемся. Прожив много лет под одной кровлей, они, к великому своему удивлению, даже и не подозревали, какую железную стойкость и сатанинскую выдержку может проявить каждый из них в минуты исключительного душевного испытания. Именно такое испытание и выпало теперь на их долю.
«Нашла коса на камень! – думал Мирон Викулыч, тяготясь зловещим помалкиванием жены.– Нет, не к месту затеяла ты игру в молчанки, голубушка. Ну, а уж если дело на то пошло, то и я тебя не уважу. Извиняй, сударыня. Лучше божьего дара – речи – лишусь, чем заговорю с тобой!» Но не устоял Мирон перед дьявольской бабьей пыткой.
И вот как это случилось.Однажды Мирон Викулыч не дотронулся до припасенного ему ужина. То ли сказалась нечеловеческая усталость, то ли было это признаком некоторого недомогания, но есть ему не хотелось. И он, разувшись у порога, неслышно пробрался на цыпочках в горницу. Разостлав на голом полу кошомку, кинув в изголовье потрепанный бешмет, он примостился на привычном ложе и попытался заснуть. Но ему не спалось.
В горнице было полусветло от блестевшего в окне месяца, и все простое убранство комнаты обретало в этом рассеянном свете особенно уютный вид. Все здесь было, как прежде.
Старомодный, грубовато сработанный резной комод громоздился в простенке. Небольшое зеркальце, тускло отсвечивая отраженным месячным блеском, красовалось над комодом. Герань украшала подоконники. Терпкий и горький запах сухой травы, заткнутой за божницу, стойко держался в горнице. Сверчок деловито и бойко верещал в ночи, укрывшись где-то под русской печкой.
Все было, как прежде, но не было одного – душевного равновесия, которое ранее испытывал Мирон Викулыч в часы полуночных бдений в родном доме. Что так его тревожило и томило? Нелады с Арсентьевной? Но ведь случался иногда с ними такой грех и раньше.
И вот впервые вдруг понял Мирон Викулыч, в чем крылась причина его небывалого смятения и непривычной скорби, смущавшей его. Причина была, оказывается, простой и как божий день ясной. Не разлад с женой, а глухая тоска по собственному добру, столь бездумно и просто отданному в пользу артели,– вот что томило его по ночам, вот что наполняло беспокойством и скорбью его сердце. Мучительно жалко было Мирону всего: и пары меринов, и новенькой брички, и сбереженного от ржавчины однолемешного плуга, и на редкость добротной, сработанной собственными руками сбруи…