Текст книги "Ненависть"
Автор книги: Иван Шухов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 38 страниц)
Однако нет худа без добра. Было и некоторое преимущество в должности Климушки. Круглое одиночество пастуха конских косяков не мешало отроду склонному к мечтаниям Климушке размышлять о своей судьбе. И он, целыми днями обдумывая и так и этак незавидную свою бобылью жизнь, пришел к выводу, что по осени уйдет из артели, ежели ему не доверят другой, более достойной его работы в колхозе.
Но, размышляя о будущей своей единоличной жизни, Климушка представлял себе, какая же это будет жизнь. Он, конечно, отдаст Мирону Викулычу полтора пуда муки, которую задолжал ему с прошлогодней весны, затем переделает саманный амбаришко на избу, сколотит по-хозяйски около нее двор, ну а там можно будет подумать и о бабе. Не всю жизнь оставаться ему бобылем!
В десятый, сотый раз перебирал он мысленно хуторских бобылок, припоминал всех вдов по соседним хуторам и селам. Но вот беда – ни одну из них не считал он для себя подходящей. Та слишком нехозяйственна, другая – выпить не дура, третья – не в меру богомольна. Климушка сокрушенно вздыхал, так и не находя достойной себе невесты.
Среди таких помыслов и раздумий и проводил Климушка вешние дни и темные теплые ночи, сторожа отгульный табун лошадей далеко в степи, на отшибе от артели. И вдруг однажды неожиданно опрокинулись, провалились в тартарары все его планы и расчеты.
Это случилось в то утро, когда, оседлав ситохинского меринка и доверив табун отгульных коней пришедшим проведать старика подросткам – Ералле и Кенке, отправился Климушка на хутор поговорить по душам с Романом, надеясь, что председатель отпустит его, Кли-мушку, с этой обидной для него должности.
Стоял теплый весенний день. Купаясь в потоках жаркого солнца, заливались в небе неугомонные жаворонки. Климушка ехал межой, напевая с наслаждением, от всего сердца:
– Скажи ты мне, фартовая, Из двух любишь которого?
– Конечно, жаль мне первого, Теперь люблю последнего… Последний друг, бедняжечка, Склонил на грудь головушку, На правую сторонушку,
На правую, на левую – На грудь мою, на белую…
Жила в Климушке крепкая любовь к земельному участку, которым награжден был ОН обществом в результате последнего передела хуторской земли незадолго до революции. Правда, земля его ходила всегда по рукам арендаторов, а затем, чахлая, истощенная, пустовала целыми годами. И хоть Климушка почти никогда не имел собственного посева, однако он любил свою пашню и нередко проводил на ней летние дни, взирая со скорбью на пустынные посевы. В такие минуты он думал, что через год, через два непременно поднимется он, Климушка, на ноги, посеет с полдесятины собственного хлеба.
Но не везло Климушке. По-прежнему скупа была на радости неудавшаяся жизнь. Так, например, два года тому назад, получив из семфонда четыре пуда чистосортных семян, подрядил Климушка Силантия Пикулина посеять ему с полдесятины пшеницы. Но Силантий подменил чистосортные семена сорной, наполовину невсхожей «кубанкой», и вместо пшеницы снова вырос на пашне у Климушки один сорняк. А Силантий Никулин, надрываясь, кричал потом: «Вот какими семенами снабжает Советская власть свое беднейшее сословие! Любо по-
смотреть, ерунда какая на пашне у Климушки выросла!» Но и последний Климушкин хлеб, наполовину задавленный сорняками, был вскоре стравлен на корню пикулин-скими лошадьми. Климушка сошелся с обидчиком без суда на двух литровых бутылках скверного самогона и восемнадцати целковых, полученных им за потраву из рук Силантия.
Климушка в это утро решил завернуть на пашню. Поравнявшись со знакомым курганом и с одинокой березой, сиротливо гудевшей шелковыми ветвями на ветру, он с недоумением огляделся вокруг:
«Али я сбился с пути, али ошибся?»
Слегка приподнявшись на деревянных казахских стременах, с тревогой огляделся он вокруг. Но и вправо и влево от него простиралось, уходя к горизонту, сплошное вспаханное и заборонованное поле черной бархатистой земли. Климушка вновь посмотрел. Нет, не ошибся. Вот он, тот самый старый, поросший ковылем и бессмертником курган. Вот не менее древняя, сиротливо похилив-шаяся береза. Здесь и знакомые с детства низкорослые кусты таволожника. Не было лишь его заросших сорняками полос. «Что за наваждение?! Уж в своем ли я уме?» – подумал Климушка и, спешившись с лошади, присел на корточки, зачем-то растер на ладони комок земли. Только тут все ему стало понятно: да ведь часть его полос была запахана!
– Ах ты, боже мой! Ах ты, господи, в самом деле!..– забормотал Климушка, и повеселевшие глаза его засверкали огнем, свойственным только молодости.
Заметив вдали цепь плугов и борон – там на краю массива копошилась одна из бригад «Интернационала»,– Климушка, вдруг привскочив на стременах, припугнул плетью конька и поскакал наметом к бригаде. Сердце его по-молодому буйно колотилось в груди. В ушах стоял звон. Радостный, он вихрем летел на резвом коньке вдоль межи и чувствовал себя так, как чувствует всадник во время степной байги, далеко оставив позади себя соперников – участников скачки.
…Целый день не уходил затем Климушка из бригады. Удивляя всех хозяйственной распорядительностью и деловитостью, Климушка суетился около плугатарей. Он измерял глубину пахоты, строго прикрикивал на боро-новолоков, держал себя по-хозяйски сурово и строго. Он ревниво присматривал теперь за каждым из плугатарей и все боялся, как бы не оставили они где огрехов на быв-
шей его полосе. Он почему-то особенно не доверял Бек-тургану, который пахал двухлемешным плугом. Климушка подбегал к Бектургану, поправляя на ходу сбрую на лошадях, и наставительно говорил плугатарю:
– Ты у меня смотри, гражданин, как следует землю паши. Ты у меня как следует робь на моей пашне…
– Постараемся, дед. Постараемся,– говорил, улыбаясь ему, Бектурган, отлично понимавший причину Климушкиного волнения.
Пахота шла теперь круглые сутки. Поставленных на хлебный откорм поправившихся лошадей перевели на три сменные упряжки. Но если не подводило тягло, то начали сдавать люди. Все чаще и чаще валились с ног недоедавшие и недосыпавшие ребята из комсомольской бригады Егора Клюшкина. Заснул как-то и сам бригадир, присевший среди борозды переобуть стертые ноги. Заснул и чуть было не попал под борону Кенки. И только степные пастухи и подпаски удивляли всех нечеловеческой выносливостью. Сутулые и неторопливые, упрямо ходили они за плугами, цепко вцепившись в поручни. Веяло от них силой и здоровьем. Люди, пропитанные потом и пылью, с воспаленными от бессонницы глазами, продолжали трудиться тем более исступленно и зло, чем ближе они были к заветной цели – к завершению пахоты.
Мужики, крадучись друг от друга, таскали по ночам коням скупые хлебные объедки, пригоршни ржаной муки и отрубей. Не знал покоя и Луня, повеселевшая кобы-ленка которого вернулась с отгула в бригаду. Поправившись на вольном выпасе, кобыленка бойко ходила в бороне. Однако старик по-прежнему побаивался, как бы она не подвела и не опозорила его. Вот почему Луня зачастую лишал себя за обедом и ужином последнего куска хлеба.
И Климушка, выпросив у Романа дневную подмену, тоже целые дни проводил в бригаде, возвращаясь к своим коням в степи только после вечерней упряжки. Сменив на посту дневного конского пастуха, старого Койчу, Климушка стерег по ночам табун отгульных лошадей. Засыпая в траве коротким, отзывчивым на побудку сном, старик чутко прислушивался к малейшему шороху и звуку. Голова его гудела от беспокойных, горячих мыслей. Даже в минуты короткого сна и отдыха не переставал думать Климушка о перепаханной и засеянной артелью пашне. Не понимал еще разумом Климушка, но чувство-
вал сердцем, что завершился какой-то этап в невеселой его жизни и что в новую полосу вступил он теперь, неожиданно обнаружив свою пашню перепаханной и засеянной.
Непривычное чувство владело Климушкой, впервые в жизни испытывал он то, что, кажется, можно было назвать незнакомым ему смолоду счастьем.
Смеркалось.Над степью тянуло горьким дымком кизячных костров. Ни на минуту не умолкал самозабвенный перепелиный бой в траве, тронутой вечерней росою.
Плугатари бригады Егора Клюшкина кружились на последнем заезде, допахивая участок. Измотанные, еле-еле двигавшиеся лошади заступали на поворотах в постромки, храпели и, выбиваясь из последних сил, тянули за собой глубоко взрыхлявшие целину плуги. А утомленные пахари, крепко вцепившись в поручни плугов, упрямо шагали глубокими бороздами, с трудом волоча тяжелые, точно налитые свинцом ноги.
Климушка, сменив занемогшего Кенку, боронил следом за плугом Аблая. Запряженный в борону усталый жеребенок Аблая то и дело останавливался, готовый в любую минуту повалиться на землю. Климушка, дав немного передохнуть коньку, ласково хлопал его по взмыленной холке и тепло говорил:
– Ну, ничего, ничего, дружок. Давай поднатужимся. Совсем немного осталось. Ишо круг-два, и бабки с кону!..
И жеребенок, точно вняв ласковым словам старика, покорно брел по взрыхленному полю, волоча непосильно тяжелую борону.
Уже совсем поздно бригада, закончив упряжку, возвращалась с пашни к полевому стану. Роман, как всегда, хлопотал около сеялки, регулируя рычаги, подтягивая ослабевшие за день работы болты и гайки.
Увлеченный работой, Роман вздрогнул от знакомого окрика:
– Гражданам колхозникам мое почтение! Сорок одна с кисточкой, так сказать!
Резко обернувшись, Роман увидел перед собой четырех точно выросших из-под земли всадников. Пламя весело бушующего рядом костра освещало их. Впереди
красовался прямо сидевший в новеньком кавалерийском седле Иннокентий Окатов. Позади него милиционер Левкин, Силантий Пикулин и подслеповатый Анисим.
Климушка услышал поднявшийся на стане необычайный гвалт и шум. Уловив гортанный, пронзительный крик Аблая, Климушка тотчас же бросился к стану и увидел ярко озаренную костром плоскую, ненавистную спину Силантия Пикулина. Ему сразу все стало ясно. Он понял, зачем пожаловали сюда незваные гости. Вне себя от озлобления против этих людей, Климушка, бросившись с разлета в толпу товарищей по артели, заорал не своим голосом:
– Что вы на них смотрите, варнаков? Гоните их, ребята, ради Христа отсюда в хвост и в гриву!
Но гневный крик Климушки потонул в не менее гневном гуле разноязыкого хора артельщиков «Интернационала». Роман стоял около сеялки и, крепко вцепившись руками в колесные спицы, тяжело и отрывисто дыша, молча смотрел на окаменевшего в седле Иннокентия Окатова. Луня с бригадиром Егором Клюшкиным, взобравшись на корпус сеялки, кричали каждый свое, потрясая в воздухе кулаками. Другие члены артели окружили сеялку.
– Не дадим!
– Костьми ляжем.
– Катитесь отсюда, пока целы, подобру-поздорову!
– В драку пойдем, кулаки чертовы!..
Климушка, прорвавшись вперед, подлетел к всадникам и в мгновение ока сдернул с седла оторопевшего Силантия Пикулина.
– Ага, подлецы! Сеялку у нас отбирать приехали? Михей Ситохин, прижав к бричке Силантия Пикулина, допрашивал его:
– Ты что, кулак чертов, в колхозные массы зашел? Отвечай мне кратко!..
Все там будем, Михей…– бормотал Силантий Пикулин.
А контролку платить не хочешь?! А на выселки с хутора не пойдешь? Я тебя спрашиваю?!
Роман попытался угомонить разбушевавшуюся толпу. Но люди плохо его слушались. Они, обступая зажатых в глухое кольцо Иннокентия Окатова и милиционера Левкина, наседали на них.
– Всю жизнь наскрозь на нас, сукины дети, ездили и опять оседлать хочут!
– Нет, крышка – хватит!..
– Нас голыми руками не хватай – обожжешься!
– Мы сами – самостоятельная сила!
– Артельная!
– Не давать им, ребята, сеялку!
Милиционер Левкин вдруг заерзал в седле, расстегнул кобуру, пытаясь обнажить наган. Но Егор Клюшкин, подпрыгнув, ловким ударом выбил из рук побледневшего милиционера оружие и закричал:
– Что-о, стрелять в нас собрались? Бей их, кулацкое отродье!
Иннокентий Окатов, привстав на стременах, попытался перекричать толпу:
– Вы идете против вышестоящих органов?! Против законных распоряжений власти?! Я вас…
Но, не закончив фразы, Иннокентий поставил жеребца на дыбы и, пришпорив его, прорвал разомкнувшееся кольцо толпы. Мгновенно, как привидение, он исчез в вечернем сумраке. А милиционер Левкин, пронзительно взвизгнув, мигом вылетел из седла и закрутился, как волчок, в ногах набросившихся на него артельщиков.
Роман-, увидев, какой неладный оборот принимает дело, лихо работая локтями, прорвался сквозь толпу и, заслонив собой присевшего на корточки, трепетавшего, как осиновый лист, Левкина, властно крикнул:
– Не сметь, товарищи, трогать его! К порядку! Толпа слегка отступила и выжидающе замерла. На
минуту стало так тихо, что послышалось потрескивание сухого хвороста в костре и порывистое дыхание все еще не пришедшего в себя милиционера. Немного помедлив, Серафим Левкин несмело поднялся на ноги, поправил сбившуюся кобуру и, вытянув руки по швам, стал, как в строю, перед Романом. Стояли навытяжку перед колхозниками и Силантий Никулин, и подслеповатый Анисим.
Наконец Роман глухо проговорил:
– Вот что я доложу вам: сеялки нашей вашему брату не видать как своих ушей. А потому сидайте на рысаков и улепетывайте, пока целы…
Серафим Левкин, нерешительно потоптавшись на месте, бросился к покорно стоявшему в сторонке коню. Второпях Левкин долго не мог попасть ногой в стремя и, наконец кое-как взобравшись на лошадь, сначала шажком, а потом в карьер помчался прочь от озаренного мятежными кострами полевого стана.
Следом за Левкиным поскакали Силантий и Анисим. Колхозники «Интернационала» проводили беглецов торжествующим улюлюканьем и озорным свистом.
Подпасок Ералла поднял оброненную Иннокентием Окатовым роскошную фуражку с малиновым околышем и, лихо нацепив ее набекрень, спрашивал в сотый раз Кенку:
– Джексы я – джигит, хороший я парень, Кенка, или нет?
– Джексы. Джексы. Парень на все сто процентов! – уверял его Кенка.
Епифан Окатов бродил по хутору как будто чем-то обиженный. Поник он головой, замкнулся, опустил очи долу и выглядел – словно сломленный недугом. Хуторяне при встрече кланялись ему и робко осведомлялись:
– Ну, а как колхоз-то новый живет-может? Небось заворачивает – колеса трещат!
Епифан скреб пятерней пепельную, давно не чесанную бороду и говорил со слабоватым, глухим смешком, какой бывает нередко у престарелых людей, утративших былые радости в жизни:
Ах, колхоз? Да ничего, бог с ним. Ничего колхоз. Колхоз в силе…
– Спорится дело, значит? В гору идет?
–В гору – не под гору, гражданы хуторяне. В гору! – глухо бубнил Епифан.– Да и как не спориться делу, скажите на милость? Там тыщи машин – разных садилок, сеялок, веялок. Там же – страшная у людей в руках сила!
– Сила…– поддакивали некоторые мужики.
А Епифан, словно спохватившись, скороговоркой бубнил:
– А ведь я тут совсем ни при чем, гражданы хуторяне. Да. Совсем ни при чем. Я ведь – отрезанный ломоть. Это сыпок орудует. Сынок! – повторял он, делая ударение на последнем слове.
Пикулинские снохи, заводя разговор с Епифаном Окатовым об Иннокентии, завистливо говорили:
– Ну и сынок! Это не сынок, а просто клад.
– Клад с золотом…
– Да, да,– подтверждал Епифан.– Молю за его
здоровье господа бога. Да, бабы. Послал мне господь чадо…
Все чаще и чаще заглядывал теперь вечерами Епифан Окатов к Линке. Он подолгу засиживался на широкой кухонной лавке, о чем-то сосредоточенно думал.
Линка, сидя напротив него, тоже молчала. Во время окатовских визитов она бралась за рукоделие и, бойко работая длинной металлической иглой, занятая вязаньем сложных узорчатых кружев, изредка искоса поглядывала на старика, словно пытаясь прочесть на его бесстрастном лице сокровенную тайну.
Однажды Линка, подняв на притихшего в углу Епи-фана Окатова серые задумчивые глаза, неожиданно спросила его:
– А вам не жалко дома?
Епифан встрепенулся, удивленно огляделся вокруг и как будто внутренне вспыхнул. Но, вспыхнув, тотчас же погас и глухо ответил:
– Нет. Помилуй бог. Ничуть. Нисколько.
Линка не ожидала такого ответа и почему-то несколько оробела от него. Она испытывала такое чувство, точно ее кто-то зло исподтишка уколол под самое сердце. И странно – вновь ощутила она чувство глухой неприязни к этому человеку. Убежденная в его двойственности, она совсем по-иному, чем прежде, принимала каждое слово Окатова. А Епифан, точно заметив ее подозрительные и недоверчивые взгляды, начал резко меняться у нее на глазах и, как Линке казалось, с каждым днем становился все циничней, грубей, язвительней.
И вот случилось так, что оба они – Епифан и Линка – прониклись чувством взаимной вражды и взаимного недоверия. Но старик по-прежнему навещал Линку по вечерам, подолгу просиживал, молчаливый, то в классе, то в Линкиной комнате. Визиты молчаливого старика были неприятны Линке, но она не находила мужества сказать ему об этом. Она знала, что он приходил в собственный дом, и в присутствии его робела, не чувствуя себя под крышей школы полновластной хозяйкой.
В самый разгар сева, когда опустел хутор,– все от мала до велика были в поле, на пашне,– пожаловал Епифан Окатов однажды к местному кузнецу Лавре Тырину с литровой бутылкой водки. Кузнец, прозванный хуторянами «регентом»,– он искусно совмещал кузнечное ремесло с руководством церковным хором – обрадовался даровому угощению Епифана. Выпив стакан свирепого
первача, Лавра Тырин начал шумно клясться Епифану в любви, смутно догадываясь, чего от него хотел старик. В разгар их пирушки в кузницу влетел пыльный, запыхавшийся Михей Ситохин с поломанным рычагом от сеялки и начал умолять кузнеца как можно скорее сварить рычаг.
Лавра Тырин объявил Михею:
– Недосуг. Закрываю кузницу, во имя отца и сына!
– Что ты, бог с тобой, Лавра Никитич,– взмолился Михей Ситохин.– Поимей божеску милость… У нас дело не терпит. Сам понимаешь – страда… Сев в разгаре, а у нас сеялка стала…
– Ну, не единым делом тварь живуча…– пробормотал кузнец, вывешивая на двери пудовый замок.
Напрасно Михей Ситохин гнался потом за кузнецом по улице и просил, молитвенно прижимая к тощей груди обнаженные загорелые руки:
–Лавра Никитыч! Да мы тебя век не забудем. Уважь, регент! Богом клянусь, мы тебя после сева как подлеца напоим. Ведро первача поставим. Не наводи на грех, ради бога, наш бедняцкий «Интернационал». Посочувствуй пролетарско-батрацкому нашему классу. Ты ведь и сам от нас недалеко ушел, хоть ты и регент…
Но кузнец был неумолим. Он шел вдоль улицы рядом с Епифаном Окатовым и даже не отвечал на полуслезные просьбы Михея.
Наконец убедившись в чудовищном вероломстве вчера еще как будто преданного и верного артели кузнеца, Михей Ситохин, отстав от него, злобно погрозил вслед кулаком и сказал:
Ну ладно, сволочь! Будет и на нашей улице праздник. Придет такое время. Мы тебе все припомним! И тебе, регент, и всем этим выродкам!
Михей Ситохин отлично понимал, с какой целью явился к кузнецу Епифан Окатов с даровым угощением. Он легко и просто соблазнил жадного на выпивку регента. Ясна была Михею и та роль, какую играл изворотливый и хитрый Епифан на хуторе, выдавая себя за безобидного, смирного старика.
Полдня, до самого вечера, бродили по хутору в обнимку подвыпившие Епифан и Лавра Тырин. Затем к ним примкнули Аристарх Бутяшкин и председатель Совета Корней Селезнев. Вчетвером, примостившись на церковной паперти, они долго горланили излюбленные кузнецом церковные песнопения. Корней Селезнев, не
знавший ни слова из этих духовных песен, то и дело кричал, разбивая нестройный хор:
– Хватит духовные. Давай заводи, братцы, мирскую! Вот, например, «Ехал с ярманки ухарь-купец»! А?!
Но кузнец грозил кулаком и, выпучив глаза, тянул:
– Иже, херувимы, тайно образующе…
Затемно вновь пожаловал Епифан к Линке. Линка приготовилась уже ложиться спать.
Епифан Окатов, как всегда – не постучавшись, шумно распахнул дверь.
– Мое почтение, сношка!
– Вы – что?! – удивленно спросила Линка.
– Здравия желаю, говорю, сноха! – еще развязнее повторил Епифан.
Затем, покачнувшись на неверных ногах, он прошел вперед, опустился на табуретку и, не сводя с Линки наглых глаз, произнес:
– А что ты дивуешься на меня? Да. Я пришел к будущей снохе, в собственные хоромы!..
– Простите, но вы просто пьяны! – проговорила возмущенная Линка.
– Ну нет, брат, сударыня. Меня не скоро споишь,– сказал Епифан, продолжая разглядывать Линку остекленевшими глазами.
– Нет, вы очень пьяны. Очень. И я прошу оставить меня в покое. И вообще, вы забываете, гражданин Окатов, что здесь школа! – твердила в смятении Линка.
– Нет, врешь, сударыня! – крикнул Епифан Окатов, вскакивая с табуретки.– Врешь, сударыня. Не школа – мой собственный дом. Он мне встал в одну тысячу восемьсот пятьдесят два рубля золотой монетой в довоенное время! Его мне строил знаменитый курганский подрядчик Ксенофонт Куркин. Понятно? Это он построил церковь архистратига Михаила в станице Преснов-ской и четыре крестовых дома скотопромышленнику Афоне Боярскому. Жулик! Но мастер-золотые руки! Да и как мне его забыть? Ведь он увез в город Екатеринбург мою волчью доху с касторовым верхом. Э, какая это была доха! Я ездил в ней от Каркаралов до города Петербурга в самую лютую стужу. Это в ней я гонял тысячные гурты рогатых и имел великие барыши…
С грохотом, зацепив пустое ведро, спрыгнула с печки Кланька. Заспанная, в одной грубой холщовой рубахе, разодранной на спине, она ринулась с пудовыми, как кувалды, кулаками на Епифана.
– Выдь отсюдова, жаба! – крикнула Кланька громоподобным басом.
Отпрянув от косяка, Епифан поднял указательный палец и проговорил:
– Не пугай меня, дама в исподней рубахе!
– Выдь отсюдова, жаба, пока я через поганый твой рот за твоей душой не слазила! – загремел еще сильнее Кланькин бас.
– Не играй на слабых нервах моих, Клавдия! – проговорил Епифан.– Ты забываешь, что я под собственной крышей стою. Я сим хоромам хозяин или не я?!
– Нет, не ты! Не ты! Не ты, выродок! – хрипела Кланька, надвигаясь на него могучей грудью.
– Ах так! – кричал Епифан, невольно пятясь от Кланьки.– Ах так, бездомные шлюхи! Я покажу вам, чей это дом. Я обратно приношу его в жертву под контору колхоза «Сотрудник революции». Бескорыстно, как Иисус Христос! Вам это, дурам, понятно?!
Но Кланька с такой силой съездила кулаком по багровому от гнева и хмеля лицу Епифана Окатова, что тот, не охнув, задом вылетел в распахнутую дверь и, прогрохотав по крылечку, в мгновение ока очутился на улице.
Только тут Линка немного пришла в себя. Перевела дыхание. Зло покусывая конец косынки, она мысленно рассуждала с собой: «Как он смел? Как он смел на-звать меня снохой?! Откуда он взял это? Что он обо мне думает?!» Она не знала, что ей делать – пойти ли в Совет И пожаловаться там на непристойное поведение Епифана Окатова или набраться решимости – броситься со всех ног в степь, туда, к Роману, рассказать ему обо всем. Но о чем она могла рассказать теперь ему? Как рассказать? Какими словами поведать ему, что пережила она за полные смятения и тревоги дни?
Линка долго стояла в полузабытьи, так и не решив ни одного из этих сложных для нее вопросов.Нелегко было боронить ребятам поднятую целину. Деревянные бороны, скользя поверху, только слегка, как гребешками, причесывали тяжелые пласты, не взрыхляя как следует землю. Тогда решено было боронить сперва вдоль, затем поперек – в четыре следа. Вот уж нет
ничего утомительнее и скучнее на свете, как кружиться бороноволоку день-деньской по одному и тому же следу! Ездишь, ездишь взад-вперед, отекут, одеревенеют согнутые в стременах ноги, наберешь полный рот пыли и земли, перепоешь все на свете знакомые песни, передумаешь все думы, а взглянешь на противоположную межу – по-прежнему далека еще она от тебя, далека и недоступна.
Подпасок Ералла, занятый боронованием поднятой целины, то и дело деловито поглядывал на поворотах назад, по-хозяйски следя за передвижением «барашка» на бороне и весело перемигиваясь со своим напарником Кенкой. Кенка ездил на куцей Луниной кобыленке следом за Ераллой. Давным-давно наскучило обоим бо-роноволокам это утомительное дело – продольное и поперечное боронование в два следа. И вот они договорились схитрить, ускорить работу. Вместо того чтобы повернуть во второй раз по старому следу, они шли новым следом. Но тут, как на грех – на беду, принесла нелегкая вездесущего бригадира Луню. Заприметив жульничество подростков, старик налетел на них коршун коршуном.
– Вы что это надумали, варначье, колхоз без хлеба оставить?! Я вам покажу, как на артельной пашне мухлевать! Вот погодите, донесу на вас председателю, он с вас, лиходеев, подштанники-то на Меже снимет! – шумел на смущенных ребят Луня.
Разоблаченные в плутовстве бороноволоки, прикусив языки, поспешили исправить свои грехи, побожившись перед придирчивым бригадиром не хитрить. Луня пообещал не выдавать их проделок Роману.
Ребята не рисковали больше жульничать с боронованием. Но обидевшийся на своего бригадира Ералла не преминул тут же сочинить про него бесхитростную частушку-побаску. И когда Луни на глазах у ребят не было, они лихо напевали, покачиваясь в стареньких седлах:
Ай, кудай, кудай, кудай, Худой Лунюшка бабай, Сам он песни не поет, Нас ругает и дерет!
А Луня, с трудом передвигая ноги по взрыхленной пашне, то и дело подбегал к своей выбившейся из сил кобыленке, ласково хлопал ее по взмыленной холке и уговаривал:
– Подбодрись, подбодрись, голубка. Ты только погляди – пшик боронить нам осталось. Ей-богу, пшик. Это ведь только на глаз кажется много, а на самом-то деле чепуха…
И, тяжело раздувая ноздри, обливаясь потом, кобы-ленка натягивала в струну постромки, волоча за собой тяжелую борону. А Луня, вытрясая на заворотах забитые сорняком бороны, вновь принимался подсчитывать число оставшихся заездов. Впрочем, подсчитывал не только один бригадир. Подсчитывали это и все бороноволоки. И всем им казалась эта последняя полоса бесконечно огромной, а поднятая плугами целина – на редкость черствой и неподатливой.
Между тем Игнат Бурлаков во время этого тяжелого боронования залежей вторые сутки слонялся от межи к меже и, окидывая взглядом сплошные черные массивы поднятых залежей, никак не мог определить, где же среди них была собственная его земля? Сколько ни присматривался Игнат к сплошному, отлично разборонованному массиву, а определить свою маленькую полосу, перепаханную вместе с соседними чужими полосами, он так и не мог. Жалко было Игнату свою полосу! Немало трудов положил он на ее разработку в позапрошлом году. Хороший надеялся снять хлеб с этой полосы и нынче. И пот нет теперь его полосы. Потерялась она в огромном, сплошном массиве.
Вечером, посасывая около костра трубку, Игнат не утерпел и завел с Климушкой разговор про землю.
– Как ты думаешь, сосед, отыщу я теперь, как поднимется хлеб, заветную полоску? – спросил Игнат.
– Трудное это дело…– уклончиво ответил Кли-мушка.
– Я тоже думаю – нелегко. Только, не поверишь, как мне ее, Христовую, до слез жалко. Сердце горит!
– А чем она у тебя знаменита, твоя полоса?
– Как так – чем! Да у меня ж – залежная жнива. На ней хлеб стеной встанет, ежели урожай бог даст. А по другим землям такого хлеба в артели не будет.
– Ну и что же потом?
Кик что же потом?! А как мы хлеб делить станем? На твоей полосе, к примеру, сто пудов, а на моей двести ахнет!
– Ну, цыплят по осени считают,– философски заключил Климушка.
Это правильно – по осени считают. Только не-
порядок урожай на всех поровну делить, раз земля у нас разная…
– Ну, ты мне эти побасенки про землю оставь! Знаешь, дело теперь артельное, и наши с тобой полосы ни при чем. Понял? – строго взглянув на Игната, сказал Климушка.
– Вникаю…
– А вникаешь – помалкивай. И греха из-за своей полосы в артели не заводи. Мы с тобой тут равные члены. Вот как.
Климушка готов был уже произнести длинную нравоучительную речь насчет равноправия членов артели. Но, завидев проходившего мимо Романа, он, встрепенувшись, по-птичьи, бросился к председателю. Настигнув Романа, Климушка, виновато улыбаясь, заглянул в его утомленное, черное от пашенной пыли лицо и сказал:
– В ножки к тебе, председатель.
– Что такое?
– Меня, слышь, всей артелью уполномочили словесное прошенье тебе подать. Ведь сев-то идет к концу.
– Да, кончаем,– удовлетворенно проговорил Роман, озираясь на чернеющие вокруг массивы посевных площадей артели.
– Ну вот видишь. Выходит, что мы именинники!
– Правильно. Так, дядя Клим, выходит…
– Не мы именинники, посев именинник,– поправился Климушка.
– Ну, факт…
– А раз посев именинник, то и смочить его нам не грех. Прадедами и дедами заведено. Не резон и нам нарушать вековые обычаи хлеборобов!
– Ах, вот ты о чем! – сказал, улыбнувшись, Роман. Но тут же строго добавил: – Нет, уж на этом вы, дорогие товарищи, извиняйте. Расходов на артельную выпивку в нашей смете не значится.
– Ну это, председатель, не твоя забота. Тут артельные дивиденды ни при чем. Мы уж как-нибудь и без артельной кассы обойдемся. У нас, брат, тут все чисто уже обдумано…– сказал Климушка, выжидающе заглядывая в улыбающиеся глаза Романа.
Напрасно Роман, отнекиваясь и отмахиваясь, старался отвязаться от Климушки. Бобыль, ни на шаг не отставая от Романа, продолжал донимать его:
– Ты уж не перечь, председатель. Поимей снисхож-
дение к трудящимся массам… Не ломай дедовского закона. Нарушишь обычай – добру не бывать.
– Дурных обычаев много…
– За дурные мы не стоим. Мы – за хорошие. Сам знаешь, через какую каторгу прошли. Имеем мы право попраздновать?
– Не знаю я, дядя Клим…
И Климушка понял, что председатель не станет перечить воле колхозного народа. Вот почему он, тотчас же отстав от Романа, незаметно ускользнул от него к притаившимся за соседним стогом прошлогоднего сена мужикам, дожидавшимся здесь результатов его дипломатических переговоров с председателем.
– Ну как? Уломал? – шепотом спросил его Михей Сито хин.
– Запрягай поживее коня. Ставь на телегу флягу да на хутор.
– А не мало будет одной фляги?
– А я еще кроме фляги пару ведерных лагунов прихвачу. Не беспокойся. Соображаю…– проговорил Михей Ситохин, деловито засуетившись около телеги.
Сеялка кружилась на последнем заезде. Таял на глазах незасеянный квадрат поднятой целины. Охватывало Романа непривычное, все возрастающее волнение. Громче, возбужденнее обыкновенного покрикивал он на лошадей, па плугатарей, на бороноволоков. И вместе с тем Роман чувствовал какое-то смущение, не осмеливался оглядываться на шагающих за ним по пятам свободных уже от дел членов артели. Сюда, на массив, где заканчивался посев, собралась почти вся артель – от мала до велика. И люди, точно не веря своим глазам, кружились окрест массива поднятой и засеянной целины, дивясь отличной обработке его и размерам.