Текст книги "Ненависть"
Автор книги: Иван Шухов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 38 страниц)
– А чего ты мне-то трепешься? Ты возьми да при всех вон Роману или Феше скажи. Трус ты такой, что ли?!
И Кенка, схватив за руку Ераллу, поволок его за собой к трактору, возле которого стояли Роман с Феш-кой, Линка, Морька Звонцова и Иван Чемасов.
– Вот спросите его, понимаешь. Он все сам видел. Пожалуйста,– сказал Кенка, слегка подталкивая в спину Ераллу.
– В чем дело, Ералла?
– Что ты видел?
Переведя дух, Ералла сказал, указывая на стоявшего в толпе Анисима:
– Это – она. Мы все хорошо видали. Мы табун пасли. Так? Вон у той озерка. Табуну стало жарко. Весь коров и быка побежал и стоял в озерка, ничего не думал. А наша лежал в трава и мала-мала думал, смотрел разный там всякий туда-сюда сторона. Так? А потом
Анисим верхом приехал и нас не видали. А мы из высокой, большой трава все хорошо видали. Она спутала своя лошадь вон в той камыша, а сама помаленьку пришла этой гумна и потом шибко все зажигала!
– Врет! Врет он все, азият! Поклеп! Ничего я сном-духом не знаю. Не верьте этому сопляку, гражданы мужики и гражданки бабы! – завопил не своим голосом Анисим и в смятении заозирался вокруг, ища у оторопевшей толпы сочувствия.
С минуту стояла гробовая тишина. Было только слышно, как потрескивала под ворохом пепла догорающая на опаханном гумне солома. И вдруг по толпе точно ток прошел, вслед за чьим-то обличительным возгласом градом посыпались гневные выкрики:
– Он – поджигатель. По морде видно!
– Парнишка не станет с бухты-барахты врать…
– Это он для смуты собрания, варнак, придумал.
– А если бы огонь на хутор переметнулся?!
– При таком-то ветре – в один секунд!
– Спасибо, трахтур годился, а то бы поминай теперь, как хутор наш звали!
– Без трахтура нам каюк!
– В Совет его, поджигателя, к протоколу!
– Правильно, приговор ему миром вынести и – на выселки!
– Туда ему и дорога! Обыкновенное дело!
Толпа шумела, все плотней, все тесней замыкая в кольцо побледневшего, насмерть перепуганного Анисима. А он, жалко съежившись, вобрав в плечи маленькую голову, продолжал бормотать нечто бессвязное в снос оправдание, клясться в невиновности, шныряя подслеповатыми быстрыми глазами по сторонам.
Возбуждение толпы дошло до такого предела, что Роман Каргополов, опасаясь самосуда, вскочил на трактор и закричал:
– Тихо! К порядку, граждане. Дайте мне слово… Так тоже нельзя, товарищи. Надо спокойно во всем разобраться…
– Вот именно. По закону надо все выяснить, мужики! – поддержала Романа Фешка.
Но их голоса потонули во взрыве новых выкриков из толпы:
– Все и так как божий день ясно!
– Голову ему отвернуть, подлещ, за это. Один ответ!
– На выселки поджигателя! Подпишемся все, как один, под таким мирским приговором – и баста!
– Правильно. Мирской приговор – вот и весь ему суд!
Роман, стоя на тракторе, старался перекричать мужиков, призывая их к порядку.
Но тут прозвенел высокий голос Фешки:
– Тихо, товарищи! Тихо!.. Я предлагаю продолжить наше собрание. Я предлагаю…
– Правильно! Открывай собрание!
– Пиши протокол! – перебили Фешку мужики в несколько голосов.
– Тогда к порядку, к порядку, граждане хуторяне. Я вам это как председатель говорю. И общее собрание хуторской бедноты совместно с сознательным середнячеством считаю продолженным,– объявил Роман.
– А ты садись на тракторную беседку и пиши протокол,– сказала Фешка Линке, державшей в руках ученическую тетрадку с начатым протоколом собрания.
– Слово предоставляется руководителю рабочей бригады, прибывшей к нам из совхоза в порядке социалистической помощи, товарищу Ивану Чемасову! – объявил Роман.
Но тут опять кто-то крикнул из толпы:
– Нет, сначала пущай мужики выскажутся!
– Хорошо. Ясно-понятно. Не возражаю. Пускай сначала говорят граждане мужики,– охотно согласился Роман и, обведя притихшую толпу испытующим взглядом, спросил: – Есть желающие высказаться?
Все, переглядываясь, молчали. Роман терпеливо ждал.
Наконец из толпы вышел на круг Проня Скориков. Поспешно сорвав с головы потрепанный, видавший виды картузишко, он долго мял его в руках, потом, мельком взглянув с виноватой улыбкой на Фешку и на Романа, сказал, разводя руками:
– Вот, мужики, я тут весь перед вами… Вот и Ани-сим опять же тут на виду у всех стоит. Бесстыжие глаза на мир лупит. А я что скажу? Прямо не знаю, к месту ли мое слово. Только сердце у меня огнем занялось – не хуже гумешка этого… А пошто так? Я в работниках у Анисима жил?
– Жил. Жил!
– Все знают…
– Из работников не вылазил – известно! – послы-шались из толпы мужицкие голоса.
– А платил он сполна мне хоть раз по уговору? Нет, шабаш – не платил, гражданы мужики. Это я вам как на духу говорю…– продолжал речь Проня Скориков.– Отмантулю я у него с пасхи до покрова, как водится. Ладно. А за расчетом придешь, он на тебя волком смотрит. Ты свое требовать, он на тебя – с кулаками! Было дело, Анисим? Было! Били вы меня со своим братцем-покойником? Били. Не раз. Как собаку. Походя. А в третьем году так меня отделали перед Ирбит-ской ярмаркой, что я едва богу душу не отдал – кровью всю зиму-зимскую харкал. Это они меня за телка. Телок ноги переломил в прясле. Вот меня за недогляд и усо-боровали… Я, может, не то, гражданин председатель, говорю? Не к плану, может?
– Что ты, что ты, дядя Прокопий! Все то самое. Все ясно-понятно. Продолжай, говори. Говори! – подбодрил его Роман.
И Проня продолжал неторопливо, бесстрастно рас сказывать хуторянам невеселую повесть о днях своей скупой на радости и удачи, но не в меру щедрой на обиды и беды жизни.
Мужики и бабы, Сстоявшие перед ним стеной, поту-пясь слушали эту повесть.
Анисим застыл, точно пригвожденный к столбу, не смея поднять подслеповатых глаз, злобно покусывая тонкие бескровные губы, и каждое слово безропотного в прошлом батрака входило острым гвоздем в темную и холодную, как бросовый погреб, душу его, преисполненную звериной злобы против этого невзрачного, за-битого мужичонки, которого слушали в безмолвии столпившиеся вокруг люди.
Липка, примостившись на тракторной беседке, вела протокол этого необычного, стихийно возникшего на месте пожара собрания. Она добросовестно, обстоятельно и подробно записала речь Прони Скорикова, и ей казалось, что не протокол писала она сейчас, а обви-нительный акт против Анисима, Силантия Пикулина, Епифана и Иннокентия Окатовых. Нет, это был, не только обвинительный акт. Это был и приговор вековому произволу и варварству уходящей в прошлое деревенской жизни.
На рассвете неслышно вышел Лука Лукич из своего безмолвного, точно древний могильный склеп, дома, оседлал черного, как вороново крыло, рысака и поскакал в степь по трактовой куяндинской дороге.
От плохого присмотра, от частых шальных разгонов конь за последние дни заметно похудел, поджаро втянув бока. Он не так уж, как прежде, чуял властную руку хозяина, припадал на опухшие передки и, спотыкаясь, на полном скаку едва не выбрасывал из седла угрюмо поникшего в тяжелом раздумье всадника. Тогда Лука Лукич злобно хлестал жеребца по морде витым черенком нагайки, в кровь разрывал ему удилами бархатисто-мягкие губы.
Много видывал на своем веку лошадей Лука Лукич, но никогда ни одной из них не мстил он за норов, не срывал на коне ни тоски, ни обиды. Большую любовь к лошадям унаследовал он от предков и свято чтил заветное слово родителя: «Конь – это тебе не человек, его уважать надо!..» И Лука Лукич ревностно соблюдал с малых лет эту неписаную родительскую заповедь. А теперь вот, впервые за всю жизнь, без меры жестоко бил и мучил любимого жеребца, бил за каждый малейший отступ, бил и просто так, ни за что ни про что.
Выезжал Лука Лукич из дому каждое утро и целыми днями, от зари до зари, бесцельно колесил по глухому простору, часами петлял по забытым дорожкам, по полям, по неторным тропкам. Так петляет обложенный наглухо хитрый и умный зверь, норовя вырваться из смертельного круга. Низко сдвинув фуражку на лоб, затравленно-тусклым, померкшим взглядом озирал Лука Лукич былые свои владения.
Страшными и печальными в своей обреченности выглядели заброшенные на дальнем степном отлете, погибающие без надзора табачные плантации. Как на беду, выдуривший в это лето высокосортный табак был примят, перепутан, изломан ветрами.
Ни души. Ни звука вокруг. Пусты и разрушены шалаши поденщиков. Опустела настежь распахнутая, со впалыми глазницами окон, изба сторожа. Тайком от Луки Лукича покинул ее на днях последний, до сего, верный и преданный ему работник, стороживший несколько лет бобровские владения, Тарбаган. Он ушел,
даже не потребовав расчета, и, по слухам, тоже, как все, определился в зерносовхоз.И с тех пор как увел за собой Ванька Чемасов поденщиков, все пошло, покатилось в тартарары, рушилось прахом. Догнивали на корню табаки. Без помола стояла мельница. Осыпалась на корню озимая рожь… И страшила, бросала в озноб и оторопь Луку Лукича отныне чужая ему, враждебная степь. Но все же неотра-зимая сила безотчетно влекла его туда, где совсем не-давно гулко и весело постукивала паровая, на два по-става, мельница, где ходили, бывало, несчитанные его конские табуны и овечьи отары, где, казалось, вчера только умолкли оборванные на полуслове протяжные песни поденщиц и не остыли еще следы босых маленьких ног непокорной, навсегда потерянной Любки.
Покружив по опустевшим своим участкам и пашням, Лука Лукич стреножил близ кургана коня, а сам, на-взничь поналившись в траву, слушал дремотный звон чернобыльника и, прикрыв воспаленные от тоски, от бессонных ночей глаза, гадал: вернет ли ему судьба былое могущество, обретет ли он когда-нибудь утраченный душевный покой, почет, прежнюю силу?
Но думалось худо. Гудела, как бубен, голова. Меркнул, мутился в очах белый свет. Не милы ему были в эту минусу ни родительский кров, пи рысак, ни любовница, ни овечья отара. Приподнявшись, он подолгу с презрительным равнодушием озирал гниющие табаки, оди-чавшие в запустении пастбища, луга, косогоры и
пешни,а в сумерках возвращался Лука Лукич домой. Зашорившись в полутемной, неярко озаренной неугасимой лампадой комнате, пил он валерьянку, бром и водку, Прислушивался, как бесновался закрытый в чулане дурак, и думал о том, как бы теперь поскорей да почище избавиться от весьма ненадежного человека, каким считал он Татарникова.
После убийства инженера Стрельникова страдал Лука Лукич бессонницей, подозревая в предательстве даже Софью, и страшился разоблачений. Оттого-то И не смыкал он глаз, сторожко прислушивался ночами к каждому звуку и шороху. И, опасаясь, как бы не накрыли его врасплох, держал наготове заряженный «смит-вессон» и берег как зеницу ока припрятанную от властей со времен гражданской войны забытую в его доме колчаковским сотником офицерскую шашку.
Иногда, в минуту редкого теперь душевного расположения, Лука Лукич, оставаясь наедине с Софьей, с горечью говорил ей:
– Нет, пришел шабаш. Роковой час мой ударил. Чую, стерегут меня всюду, всюду рыщут за мной, всюду ищут…
– Да полно выдумывать, беркут ты мой! Зря тебе все это мнится…– ласково уговаривала его Софья.
– Э-э, не зря! Нет, не зря! – твердил Лука Лукич с каким-то злорадным упрямством.– Сама знаешь, мне перед господом на смертном одре моем есть в чем покаяться. Страшное это будет покаяние! Да-а, грешил я в жизни немало. Осьмнадцати лет от роду вышел я вслед за родителем на грешную эту дорогу и шел по ней напрямик, ничем не гнушался, ничего и никого не страшился. «Не щади, не жалей, мое чадо, людей, ибо в час роковой они тоже тебя не пощадят и не пожалеют!» – поучал меня с детства покойный родитель… Было время, и грешил я не в меру, и небесного судию гневил ежечасно, ан спал по ночам бездумно и крепко, брому не потреблял, душевных невзгод не ведал… А теперь вот, едва осилил одного предателя, и места себе ни в собственном доме, ни в степи не могу найти…
– Это пройдет. Не томись душой. Возьми себя в руки. Ты же богатырь! Ты же сила! – страстно нашептывала ему, горячо дыша в ухо, Софья.– А я за тобой и в огонь и в воду. Давай бросим все. Подадимся тайно в город Бухару. Там у меня тетка Анфиса живет. Модистка. А до персидской державы оттуда, говорят, рукой подать. Басмачей подкупим. Они и переправят нас в Персию!
– Не буровь что не надо, дура! – грубо отталкивал ее прочь Лука Лукич, презрительно глядя дикими, округлившимися глазами на притихшую Софью.– Ишь ты, в Персию бежать собралась! Знаю я, как ты за мной и в огонь и в воду пойдешь, персиянка! Не я тебе нужен, старый дурак, золото тебе мое дрыхать по ночам не дает, наличные капиталы мои, червонцы! Ты меня еще до города Бухары трижды басмачам перепродашь. Только доверься твоему блуду, засни у тебя на руке – в родимом дому подушками задушишь!..
– Опомнись! Что ты, бог с тобой, говоришь. Креста на тебе нету! – шептала в смятении побледневшими губами Софья.
– Молчи! Все вижу. Все чувствую… С четырех сторон идет на меня беда. В кольцо меня замыкают! Я теперь, кроме сабли да пистолета, никому не верю – ни воде, ни огню! А не ровен час – встанешь мне поперек пути, и тебе пощады не будет! Я с предателями нынче крут на расправу. У меня пока рука не дрожит. Даром я и самим гепеушникам в руки не дамся! – шипел Лука Лукич, подозрительно вглядываясь в каменное лицо Софьи.
Так обычно завершался теперь каждый раз доверительный разговор Луки Лукича с Софьей. Но не так завершился он сегодня.
Весь этот памятный день провел Лука Лукич в уединении, в полухмелю, в томительном ожидании вечера. День был ненастный. Моросил мелкий, словно сеялся сквозь частое сито, дождь, и смеркалось не по-летнему рано. Было уже совсем темно в тихом бобровском доме, когда Лука Лукич, неслышно войдя в спальню Софьи, провел с ней наедине с полчаса, и на этот раз мирно, без обычных упреков и подозрений ее в предательстве. Он был непривычно ласков с нею и, больше того, уходя, осторожно, полунамеками, посвятил ее в сокровенные спои замыслы, которые твердо решил осуществить не позднее сегодняшней ночи в доме Ларисы Кармацкой.
–Вернусь ныне поздно,– предупредил он сноху.—Еще на одно рискованное дело башку очертя иду. Благо-слони, ежели желаешь удачи…
–благослови тебя бог. Поезжай. Я не буду спать. Ждать тебя буду,– кротко сказала Софья, провожая сверка за дверь.
А через час, чуть не запалив застоявшегося за день в полутемной конюшне жеребца, доскакал Лука Лукич сквозь ночную дождливую мглу до усадьбы Ларисы Кармацкой.
Спешившись в старом, запущенном саду, он провел жеребца в поводу боковыми аллеями к старой, полуразвалившейся конюшне и привязал его за повод недоуздка к столбу. Затем стал пробираться на ощупь в кромешной тьме к дому. Выбравшись на полянку к опрокинутой недавним ураганом беседке, он заметил условный свет в окне, выходящем в сад,– на подоконнике горела свеча в старинном подсвечнике. Это значило: можно входить.
Лука Лукич, неслышно войдя в кухню, озаренную одинокой свечой, тотчас же погасил ее и потихоньку снял новые шагреневые сапоги: они у него сильно скрипели. Оставшись в одних носках, Лука Лукич так же неслышно прошел из кухни в смежную боковую комнату, где на столе тоже горела свеча в таком же старомодном бронзовом подсвечнике. Это была та самая комната, которая слыла у обитателей дома за гостиную и в которой так недавно и так счастливо обыгрывал Лука Лукич всех своих партнеров в покер – модную английскую картежную игру, вывезенную Татарниковым из Харбина. Везло ему здесь, как на беду, и он каждый раз, завершая азартную игру, туго набивал все карманы хрустящими червонцами.
Теперь в этой комнате не осталось ничего от былого уюта. Освещенная призрачным мерцанием одинокой свечи, она выглядела в поздний час ненастной ночи мрачной и нежилой.
На дверях, ведущих в столовую, висели плотные вишневые драпри с тяжелой бахромой. Насторожившись, затаив дыхание, Бобров услышал приглушенный разговор, доносившийся откуда-то словно из-под земли. Подкравшись на цыпочках к двери, Лука Лукич осторожно раздвинул тяжелые пыльные половинки портьер. Припав глазом к замочной скважине, он притих.
Присмотревшись, Лука Лукич различил в глубине столовой полулежавшего на оттоманке Алексея Татарникова. Был он, к великому изумлению Луки Лукича, в ладно сидевшем на нем, хоть и немножко старомодном, гражданском костюме, молодившем его, в ослепительно белой сорочке с галстуком «бабочкой», в модных остроносых туфлях «шимми», какие носили в ту пору городские щеголи.
«С каких это он радостей выщелкнулся, дурак?!» – злобно глядя на Татарникова, подумал Лука Лукич и, закусив губу, стал прислушиваться к разговору, который происходил между Татарниковым и хозяйкой дома.
Кармацкая сидела в изголовье Татарникова. Она рассеянно гладила узкой ладонью его жидкие, тронутые легкой проседью волосы, изредка бросая короткие неспокойные взгляды в сторону дверей гостиной.
Татарников, прислонившись спиной к подушке, тупо смотря немигающими глазами на мерцавшую в канделябре свечу, глухо говорил Ларисе:
– Бал окончен. Свечи погасли. И я остался, как говорится, с самим собою наедине… А одиночество располагает к раздумью. Вот я и додумался. Не знаю, поймете ли вы меня? Я – прежде всего солдат. Воин. Я приучен был драться с врагом в открытом бою. Поле битвы было для меня полем чести. И я честно дрался с больне-виками. Но битву мы проиграли. Это был крупный про-игрыш. Роковой. По крайней мере для меня. Впрочем, и для всех нас.
– Вы так думаете? – спросила Кармацкая так, как спришивают только для того, чтобы что-то сказать.
– Я убежден в этом. Там, за кордоном, я еще какое-то время мечтал о реванше. Верил белому атаману Се-менову, что мы вернемся в Россию победителями. Теперь, вернувшись на родину, я увидел, я понял, как мы смешны, мелки и ничтожны перед той громадной силой, Которая поднялась против нас.
–Что же это за сила? Не пойму я сегодня вас, Алексей Ильич. Не пойму. И не узнаю,– сказала со вздохом Кармацкая.
–Народ – это грозная сила, сударыня. Лука Боб-рои этого не понимает. И никогда не поймет. А вам, с вашей тонкой душевной организацией, с вашим умом и чуткостью, следовало бы держаться подальше от этого авантюриста. В нем что-то есть от Гришки Распутина. Даже во внешнем облике. Не говорю уже о его харак-тере авантюрист, проходимец, палач! – с ожесточением сказал Татарников.
–Не себе вы сегодня,– проговорила с кротким вздохом сожаления хозяйка дома.
Это определенно,– охотно согласился Татарником.
Нижу, если отказываетесь даже выпить со мной рюмку вина.
Увольте, голубушка. Сегодня – пас. Не могу. «Худо дело – табак! Должно быть, зачуял недоброе, выродок, оттого и не пьет»,– подумал Лука Лукич, глядя сквозь замочную скважину на стоявшую на столе бутылку портвейна и два хрустальных фужера, до краев наполненных золотисто-лимонным вином. Лука Лукич знал, что бокал вина, стоявший ближе к Татарникову, по договоренности с любезной хозяйкой этого дома, был Отравлен мышьяком, дозой вполне достаточной, чтобы разделаться с опасным есаулом без особой возни и шума…
Но Татарников упорно отказывался пригубить роко-вой для него бокал, и было уже ясно, что он не выпьет
его. А это разрушало все планы и замыслы Луки Лукича.
Нет, к сожалению, номер явно не удавался! А послушав сегодняшние речи Татарникова, Лука Лукич еще более укрепился в своем решении поскорее, любыми средствами избавиться от этого человека. И Лука Лукич твердо знал одно: выпустить в эту ночь из своих рук Татарникова было немыслимо, невозможно!
Между тем Татарников сказал, настороженно прислушиваясь к чему-то:
– Нет, судьба покойного инженера Стрельникова никак не улыбается мне, мадам!
– Совершенно ничего не пойму. При чем тут опять Стрельников?! – досадливо спросила Кармацкая.
– Чего же тут непонятного! У меня нет охоты умирать от руки Луки Боброва.
– Странные речи, Алексей Ильич! И что за связь: Стрельников и Бобров!
– Прямая, сударыня!
– А именно?
– Да вы что, в самом деле верите в самоубийство инженера?
– Это доказано судебной экспертизой.
– Ах, эти мне районные шерлоки холмсы! – сказал с кривой усмешкой Татарников.
– Вы подозреваете Боброва в убийстве? – спросила, метнув взгляд на двери гостиной, Кармацкая.
– Если бы только одни подозрения…
– Ну, милый, вы, кажется, заговариваетесь!
– Впрочем, оставим это. Курите,– сказал Татарников, раскрыв перед хозяйкой мельхиоровый портсигар, туго набитый папиросами.
Кармацкая взяла папиросу. И Татарников заметил, что пальцы ее при этом дрожали. Прикурив от спички, услужливо поднесенной Татарниковым, хозяйка быстро поднялась с оттоманки.
– Я пойду спрошу самовар,– сказала она и вышла в двери, ведущие в кухню.Оставшись один, Татарников снова настороженно прислушивался к чему-то. Странно, но его не покидало все это время ощущение присутствия где-то рядом постороннего человека, тайно следившего за каждым его движением. Внешне как будто ничто не говорило об этом. В доме стояла мертвая тишина. Только шумел по-осеннему частый мелкий дождь за окошками да угрюмо
гудели на ночном ненастном ветру старые тополя и бе-резы в саду. Но всем своим существом, каждым, казалось, нервом и мускулом Татарников все же чувствовал присутствие этого постороннего человека в доме, и потому напряженная настороженность не только не шла теперь на убыль, а, наоборот, все больше и больше обострилась с каждой новой минутой.
«Зачем понесло меня к ней?» – подумал Татарников про Кармацкую. Он и в самом деле не понимал сейчас, зачем очутился тут в эту непогожую, темную ночь, в тишине точно вымершего дома. Татарников, придвинув к себе наполненный до краев портвейном бокал, долго крутил его за хрупкую высокую ножку, пристально вглядываясь узкими татарскими глазами в искрящееся при мерцании свечей золотистое вино. Потом он торопливо отодвинул его от себя, пролив несколько капель лимонной жидкости на белую полотняную скатерть.
Кармацкая, неслышно вошедшая в комнату, где притаился Лука Лукич, молча увлекла его в кухню и там закрылась на крючок. – Не пьет – вот беда!
–Это я вижу. Худо угощаешь, стало быть… -Старалась. Не выходит. Похоже, заподозрил что-то. И вообще мне все это надоело…
–Ну, ну у меня! Не хватало ишо, чтобы ты распустила вместе с ним нюни… Как хошь, а выпускать его отсюдова нельзя.
–Это понятно и мне. Только что же теперь придумать?
–Подумай. Ты – баба!
–Я свое придумала – не получилось. За тобой очередь…
–Топор есть под рукой? – вдруг спросил Лука
Лукич шепотом.
–Что ты, что ты, Лука Лукич! Топором?! У меня в доме?! – воскликнула, отпрянув от Луки Лукича, побледневшая Лариса.
–Не шуми. Не закусывай удила. Я пушку дома добыл. А потом, без пальбы сподручней…
–Нет. Нет. Этого я не могу. У меня – нервы. Я с ума потом тут в доме одна сойду…– шептала в смятении хозяйка, клятвенно скрестив на груди узкие руки.
– Не сойдешь. Одну тебя не оставлю… Вместе в Туркестан убежим. А там – в Персию подадимся…
Мешкать некогда. Говори, где топор? – коротко потребовал Лука Лукич.
Тогда она, стремительно бросившись к Луке Лукичу, обвила его багровую бычью шею гибкими руками и, прижавшись к нему, взволнованно зашептала:
– Нет. Нет. Нет. Что угодно, только не это… Я придумаю. Я сама. Слышишь?!
Но Лука Лукич, рывком разомкнув окольцевавшие его шею трепетные женские руки, отбросил хозяйку прочь и тут же оторопел от приглушенного окрика за окошком:
– Счастливо оставаться, господа террористы! До скорого свидания. Там – записка.
То был голос Татарникова. И пока Лука Лукич сообразил выскочить из кухни на улицу, было уже поздно. Стоя на крылечке под ночным дождем, Бобров услышал удалявшийся за оградой дробный топот некованых конских копыт.
Лариса, метнувшись в столовую, нашла на столе записку. На вырванном из блокнота клочке бумаги, прикрывавшем фужер с портвейном, предназначавшимся Татарникову, было написано несколько строк косым, нервным почерком. Близоруко прищурив зеленоватые глаза, Лариса прочитала:
«Я выхожу из игры. Навсегда. Но показания по делу Стрельникова оставлю. Луку Боброва ознакомят с ними в ГПУ, и в ближайшее время! Татарников».
Дважды перечитав записку, Кармацкая решила утаить ее от Луки Лукича и растерянно заметалась по комнате, не зная, куда бы ее спрятать.
Но в это время в столовую вошел Лука Лукич и сказал, опускаясь на оттоманку:
– Ну что ты кидаешься из угла в угол, как рысь в клетке? Присядь-ка вот рядом. Это полагается у русских людей перед дальним путем-дорогой…
– А что? Какая опять дорога? – спросила настигнутая врасплох Лариса, позабыв о зажатой в кулаке записке.
– Дорога неблизкая, неисповедимая…– сказал Лука Лукич и тут же спросил: – Чем он там нагрозил, в этой писульке?
Лариса протянула смятый клочок бумаги. Лука Лукич, повертев записку, сказал, возвращая ее Ларисе:
– Не при мне писано – не разберу. Читай вслух, тебе его рука знакомее…
Несколько поколебавшись, Лариса прочла с запинками, торопливо глотая слова.
– Понятно. Вяжи узлы. Да лишнего не набирай. Через час-полтора пароконную бричку за тобой пришлю с надежным человеком.
– Это что же – бежать, что ли? – спросила чуть слышно, опускаясь на венский стул, Кармацкая.
– Нет, сиди, дожидайся гепеушников сложа руки,– насмешливо проговорил Лука Лукич, поднимаясь с оттоманки и застегивая кожаную куртку на все пуговицы.
– И куда же?
– Куда глаза глядят…
– Все же?
– У кучера спросишь дорогой. Мимо не провезет. Куда надо доставит.
А ты?
Обо мне не горюй. Увидимся.
Где же?
В надежном месте.
Ничего не пойму. Шутишь ты, что ли?
– С гепеушниками шутки плохие…
Л если я никуда не поеду? – полувопросительно, полуутвердительно сказала Лариса.
– Поедешь. Не с моим послом в бричке, так в черном вороне. Я вчера у одного аульного тайноведа на бобах ворожил. Тебе две дороги выпали. Одна беглая – на край света. Другая казенная – до острога. Выбирай! – сказал Лука Лукич и тотчас же вышел, не захлопнув вслед за собой распахнутой настежь двери.
Лариса долго еще сидела на стуле с тревожно приподнятой головой, прислушиваясь к пропадающему вдали топоту конских копыт – знакомой иноходи бобров-ского жеребца. Потом, вскочив как ужаленная, она раскрыла громоздкий, окованный медью старинный сундук и, с лихорадочной поспешностью роясь в нем, принялась выбрасывать из него прямо на пол груды белья и платья. Затем отобранное добро так же лихорадочно, рывками стала вязать в узлы, рассовывать как попало по дорожным кожаным саквояжам и чемоданам.
Лука Лукич не подвел. На дождливом рассвете пароконная бричка, крытая цыганским шатром, стояла у черного входа в дом, и неразговорчивый мужик торопил хозяйку грузить вещи.
Часа через два Татарников, доскакав до центральной усадьбы Степного зерносовхоза, спешился на задворках своей квартиры. Закинув за луку повод, он бросил взмыленного коня прямо посреди двора. Потом бесшумно прошел к себе в комнату, захлопнул дверь на крючок, нащупал в темноте табуретку, устало опустился на нее и, облокотившись на стол, прикрыл ладонью глаза.
У него кружилась голова, ныли натруженные стременами ноги, звенело в ушах, тоскливо сжималось сердце.Так, неподвижно, с полуоткрытыми глазами, просидел он довольно долго, а потом зажег свечу, достал из-за печки потрепанные пыльные сапоги и осторожно извлек из них искусно заделанные в подошвы давние свои письма, адресованные в Харбин – Маше Тархановой.
Придвинув свечу, Татарников внимательно перечел эти письма и решил их сжечь. Однако тотчас же раздумал и, бережно свернув, вложил в большой – казенного образца – плотный конверт. Обмакнув перо и немного помедлив, он, жалко улыбнувшись, четко вывел на конверте: «Харбин, до востребования, Маше Тархановой».
За стеной трижды прокуковали старинные стенные часы.Татарников прислушался. Было тихо. Дождь прошел. Умолк ветер. Чуть внятно потрескивала догорающая, оплывшая свеча. Татарников вынул из кармана крошечный, полированный, тускло поблескивавший при свете свечи браунинг и долго разглядывал на ладони его тупое и маленькое дуло. Затем он осторожно, точно хрупкую вещь, положил револьвер на стол, опять настороженно к чему-то прислушался и, лихорадочно закурив папиросу и жадно глотая дым, принялся быстро писать на листке, косо вырванном из блокнота.
«Директору Степного зерносовхоза К. А. Азарову. Прежде всего прошу извинить меня за эту покаянную записку. Отнюдь не случайно обращаюсь я в такую минуту к Вам. Передо мною лежит пистолет, который совсем недавно я должен был разрядить в Вашу голову. Сначала я не сделал этого из трусости, теперь же – из-за искреннего уважения к Вам. Вы принадлежите к породе людей удивительных, называющихся большевиками. И за это я ненавижу и уважаю Вас. Ибо и ненавидеть и уважать можно только сильных!
В Ваших руках не только настоящее, но и будущее. Вы победили. Я, как и прочие люди моего класса, пытался еще сопротивляться, однако признаюсь, что всякое сопротивление с нашей стороны теперь уже запоздало. Оно неумно, бессмысленно. Собственно, это втайне сознают все люди моего лагеря, но не у всех хватает мужества открыто признаться в этом, и потому многие из нас обольщают себя нелепыми надеждами на победу над вами. Некоторые из них продолжают бороться и, вероятно, не скоро еще сложат малонадежное свое оружие. К сожалению, я не могу разделить позиций врагов Ваших, крах которых для меня, например, очевиден. И вот я сделал вывод: ежели меня пристрелит за трезвое отношение к действительности тот же Лука Бобров, пристрелит так же тайно и ловко, как пристрелил он инженера Стрельникова, это будет нелепая и постыдная смерть. Гораздо будет честнее и проще расквитаться с собой самому. Тех же из нашего брата, у кого не хватит решимости поступить так, как поступил я – Ваш классовый враг, побежденный Вами,– тех, у кого не хватит мужества разрядить последнюю пулю в собственную башку, Вы, понятно, смирите и уничтожите по всем законам классовой справедливости.
Не судите же строго меня за возможное мое малодушие. Своим выстрелом я зачеркиваю все мое прошлое, и это не из страха перед будущим – из уважения к нему! На прощание хотелось бы крепко пожать Вашу руку, Азаров!
Алексей Татарников».Покончив с письмом, подумав немного, Татарников сделал в конце его такую приписку:«У меня одна последняя просьба. Хотелось бы, чтобы письма мои, адресованные М. Тархановой, если это возможно, были отправлены адресату – Харбин. Почтовый ящик 13/25.
А. Г.»Татарников встал и так швырнул ручку на стол, точно она обожгла ему руку. Глаза его блестели. На лбу, на висках, на переносице выступил пот.
Опять один раз прокуковали часы.Половина четвертого.Татарников взял со стола пистолет, мгновенно выпрямился, как по команде «смирно» в строю, и прикрыл глаза. Медленным движением приставив холодное дуло к виску, он нажал спусковой крючок.