Текст книги "Свое и чужое время"
Автор книги: Иван Гагуа
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 24 страниц)
– Ну вот, – сказал Фрол Иванович, – функционируй, Беслам Иорданович. – А сам повернул во двор, раскачиваясь на костылях.
И с этого дня началась новая веха в жизни двора, близкая мне и моим сверстникам.
В этом дворе мы смотрели первые фильмы, слушали первые послевоенные марши духового оркестра нашего колхоза. Здесь разворачивались события последующих лет. Отсюда уходили первые «эмиссары» в соседний колхоз, чтобы совершить обоюдовыгодную сделку и многое другое по личной инициативе самого Беслама Иордановича, давшего новое толкование слову «эмиссар».
Я хочу рассказать одну небольшую историю, разыгравшуюся на моих глазах, а потому достоверную…
Как-то летним днем, когда я сидел на лавке перед магазином и глядел на ссорившихся воробьев на пьедестале, пришел Фрол Иванович и, погладив меня по голове, опустился рядом и завел разговор с вышедшим к нему Бесламом Иордановичем о пшенице, которую должны были завезти для распродажи колхозникам по льготной цене по случаю недорода в нашем колхозе. И в разговоре между двумя этими людьми я и услышал нечто такое, что не имело никакого отношения к пшенице и другим подобного рода делам.
– Долго ли будет мозолить глаза этот срам? – спросил тогда Беслам Иорданович, показывая похожей на женскую пухленькой ручкой с короткими и толстыми пальцами в сторону пьедестала.
Фрол Иванович поднял глаза на пьедестал, хорошо отсюда просматривавшийся, и улыбнулся. Воробьи, нахохлившись, шумно делили срез пьедестала.
– Это вовсе не срам! – возразил Фрол Иванович Бесламу Иордановичу, что-то обдумывая. – Это – ценная порода. Со временем используем по назначению…
– Ценная-то ценная, – подхватил Беслам Иорданович и, поморщась как от боли, добавил: – Хоть бы корзину с цветами, что ли, поставить…
– Можно и корзину, – согласился Фрол Иванович, он же бухгалтер колхоза, должно быть, ведя сложные бухгалтерские операции в уме. – А что, это идея! – И после небольшой паузы с улыбкой присовокупил: – Не поднять ли тебя на него?.. Ты видный такой и в меру грузный… А что…
– Меня-то за что? – не ждавший такого оборота, волнующе придыхая, спросил Беслам Иорданович, он же завмаг и большой ценитель формы и содержания. – Есть у меня на примете один предмет, способный украсить эту ценную породу. Сделан он из бронзы. Говорят, ученый… – И завмаг движением пухленьких рук описал в воздухе бронзовый лик. – Надо бы посмотреть. Это в соседнем колхозе «Рассвет».
– Ну что ж, функционируй! – сказал Фрол Иванович и встал, возложив устройство пьедестала на Беслама Иордановича, на что в свою очередь завмаг ответил определенно:
– Сосватаем и женим!
И по инициативе Беслама Иордановича начались встречи «Рассвета» с «Зарей». Встречались они, переговаривались, «Заря» просила уступить бронзовый лик ученого, считая, что у нее есть все основания владеть этим ученым, поскольку пьедестал к нему готов… «Рассвет» же выдвинул свои аргументы, дескать, было бы что ставить, а подставка всегда найдется. А поэтому просил уступить камень как ненужный балласт… Споры шли горячие, долгие, но стороны не пришли ни к какому решению. Тогда Беслам Иорданович, не уступавший в этом деле инициативы никому, созвал всех мужчин в магазин и с твердым убеждением заявил:
– Есть один выход!
– Какой же? – заволновался бухгалтер, он же и председатель колхоза «Заря», выбранный вместо успевшего провороваться в течение долгих переговоров с «Рассветом» председателя. – Какой, же?
– Обмен! – коротко, заговорщицки улыбаясь, ответил завмаг.
– То есть что на что?
– Алию на бронзовый лик! – был ответ Фролу Ивановичу, успевшему сделаться от такой неожиданности истуканом.
Все, услышавшие из уст Беслама Иордановича такое предложение, тоже оцепенели, выдохнув в возмущении: уу-ууу!
– Именно путем обмена! – подтвердил Беслам Иорданович, выводя из исступленного состояния всех членов собрания, принимавших участие в решении данного вопроса.
Алиа была знаменитая лошадь – гордость всего района и слава «Зари». Она из года в год брала первые призы на скачках, проводимых в республике ежегодно весной и осенью. Потому говорить такое относительно Алии было равнозначно предательству, если бы не знали Беслама Иордановича как самого ярого патриота своего колхоза и первого лошадника.
– И это предлагаешь ты? – удивился председатель в лице Фрола Ивановича, с трудом отрясая оцепенение истукана.
– Алиа – умная лошадь! – поспешил объяснить завмаг, убежденный в точности своего замысла. – Она через несколько дней вернется в родной колхоз.
– Дай-то бог! – засомневался Фрол Иванович, но уступил четким аргументам Беслама Иордановича.
И собрание единогласно постановило: обменять лошадь на бронзовый лик.
«Эмиссары», как их называл Беслам Иорданович, в лучшем представительстве, взяв под уздцы Алию, двинулись в соседний колхоз, чем очень удивили председателя…
– Как же вы решились на это?
– Надо с соседями делиться добром! – хором ответили «эмиссары», передавая Алию из рук в руки председателю соседнего колхоза.
Председатель, усмотревший в таком обмене подвох, заколебался, считая не без основания, что коль скоро «Заря» решилась обменять такую лошадь на бронзу, то что-то в этом кроется… Или же бронза стоит много больше, чем Алиа. Но, погладив золотистый круп Алии, подобрел сердцем: шутка ли, Алиа?! Лошадь мелко вздрагивала под председательской ладонью, напоминая ему волнующие минуты скачек.
– Принесите бронзу! – сказал председатель конторским работникам.
«Эмиссары», приняв бронзу, как младенца, на руки, двинулись в обратный путь, грустно простясь с Алией, и через каких-нибудь два часа под грохот духового оркестра водрузили бронзовый бюст на пьедестал. Правда пьедестал для такого миниатюрного бюста оказался великаном. Но, несмотря на это, двор приобрел свет одухотворенности. И это заметили все.
– Так-то лучше!
Но через минуту оброненный кем-то вопрос привел в замешательство Фрола Ивановича.
В вопросе содержалось справедливое любопытство.
– Кто он?..
– Поставить поставили, а узнать кого, не узнали! – огорчались некоторые.
И это обстоятельство не на шутку встревожило Фрола Ивановича, упустившего такой важный фактор.
«Может, – думал Фрол Иванович, бухгалтер и председатель, – может, он есть матерый классовый враг? А я его, выходит, на пьедестал! Вот тебе, любезный, красуйся…» Серьезно закручинился. И больно и пронзительно заныла культя, что было вернейшим признакам того, что бухгалтер и председатель в одном лице допустили непростительную ошибку. Фрол Иванович подозвал одного из моих сверстников и сказал:
– Лети пулей к Транквилиону Транквилионовичу Светониа! Пусть в срочном порядке придет для опознания одной исторической личности.
Транквилион Транквилионович Светониа был человеком уже преклонного возраста, как и подобает, наверное, историку. Жил он неподалеку отсюда. Историческими исследованиями давно не занимался, хотя в этой области незавершенных работ еще оставалось много. Он по непонятной причине с некоторых пор пристрастился к водке и тайно от домашних дважды на день посещал магазин, где в те времена можно было выпить горькую в розлив, закусив конфетами-подушечками. Многие строили относительно этого человека всякого рода предположения: одни считали, что поводом его разочарования в истории послужили ее бездонные глубины, куда, заглянувши однажды, его чуть не вырвало. Другие же во всем обвиняли какую-то женщину, будто бы повлиявшую на его мировоззрение. Теперь, сменив свои страсти на пристрастие, Транквилион Транквилионович Светониа жил по-своему интересно. Далекий от деревенских дрязг и сплетен, он почитывал книжки. Читал, как читают миллионы читателей, для личного удовольствия, с развлекательной целью. И это было ему приятно и необходимо, как и водка, которую он пил систематически дважды в день по чайному стакану. На улице он появлялся обычно к открытию магазина, чтобы пропустить законную порцию. И если в такие часы кому-нибудь удавалось засечь его по пути в магазин, то прохожий невольно задерживался, чтобы проследить, и не без угрызения совести, за походкой Транквилиона Транквилионовича. Происходило это как-то само собой, хотя многим на протяжении долгих лет она была хорошо знакома. Походка и впрямь была необычна и, можно так сказать, вполне соответствовала человеку, занимавшемуся долгие годы историческими исследованиями. Дело в том, что правая нога у историка была повреждена в коленном суставе ударом шашки в годы революционных боев и по этой причине не сгибалась. Это бы еще ничего, если бы она не была повернута стопой наружу на девяносто градусов по отношению к левой, что создавало ложное представление о самостоятельном движении ног. Опираясь на больную ногу, историк левую отставлял далеко вперед. Нащупав устойчивую почву стопой, он постепенно переносил всю тяжесть тела на нее, одновременно приподнимаясь на носок и тем самым давая больной ноге чуть-чуть провиснуть, чтобы облегчить ее приволакивание. Такое движение напоминало движение циркуля, когда одним концом приволакивается другой, чтобы отчертить путь от одного конца до другого. У наблюдавших за походкой историка правая его нога всегда вызывала сочувствие, смешанное с неодолимым любопытством, поскольку была тщетна и обманчива ее развернутость в попытке подчинить себе, своему ложному ходу, левую ногу. Как ни смешно и глупо выглядело упорство больной ноги, оно трогало и волновало сердце каждого. Метр за метром взятый путь наводил на мысль, что горькая, потребляемая историком, всего лишь обусловленный разными причинами результат борьбы множества членов в его большом существе. Отсюда и разлад походки, разлад участвующих в ней, но переставших понимать друг друга членов.
Весть о том, что для опознания исторической личности в бронзе призван историк, еще больше подхлестнула любопытство тех, кто непременно тут же хотел все узнать.
Транквилион Транквилионович Светониа, как уже описывалось выше, шел своей походкой, что само по себе было не менее любопытно, чем тайна, заключенная в бронзе. Преодолев на пути довольно крутой перелаз, он наконец вступил во двор. И вот, пройдя еще несколько трудных шагов, историк стал перед громоздким пьедесталом, венчавшимся миниатюрным бронзовым бюстом.
Фрол Иванович, пребывавший в знобящем состоянии, заскрипел костылями, выказывая нетерпение:
– Знакома ли тебе эта личность?
Обращаться к историку протокольным языком было в правилах нашей деревни, ценившей в человеке прежде всего его физические возможности, а потом уж всякие другие, наживавшиеся с помощью книг.
Транквилион Транквилионович, хорошо знавший это обыкновение, уже привел было губы в движение, чтобы дать Фролу Ивановичу ответ, но так и не успел их разомкнуть. Виной этому была доселе незнакомая в этих краях птичка, камнем упавшая с высоты на голову бронзового изображения и зачирикавшая протяжно и свободно.
– Удивительно! – прошептал историк после минутного молчания, не спуская глаз с бронзовой головы, увенчанной венком, на которой и пела свою звонкую песню незнакомая птичка.
– Транквилион Транквилионович! – застонал Фрол Иванович, отчетливо ощущая подступающий к сердцу холодок.
И вновь произошло чудо: залетная гостья, снявшаяся с бронзовой головы, покружила над ней, стремительно взмыла ввысь и на глазах изумленных людей растворилась в синеве неба, на что собравшиеся во дворе многозначительно переглянулись. А Фрол Иванович, увидевший во всем этом недобрый знак, теперь уже не торопил историка с ответом: он стоял чуть поодаль от собравшейся толпы колхозников и, свесив голову, глядел на левую ногу, не достававшую до земли. Культя пронзительно ныла, как бы ощущая в себе отсутствующую ступню.
Транквилион Транквилионович Светониа подошел к стоявшему особняком Фролу Ивановичу и, предваряя ответ улыбкой, сказал:
– Замечательное приобретение!
Толпа, обступившая историка, шумно загукала, выражая восторг, и сразу же заполыхала алым огнем нетерпения, глядя в рот Транквилиону Транквилионовичу, чтобы подхватить из уст его имя бронзового изображения и передать дальше.
– Это есть Петрарка – итальянский поэт эпохи Возрождения! – сказал историк голосом и тоном, какими говорят учителя в начальных классах. Он хотел назвать и век, но, подумав, что ветхость петрарковского времени может несколько уменьшить к нему интерес, ограничился поздравлениями.
Как-то сразу размякший Фрол Иванович повис на костылях и, глядя куда-то отрешенным взглядом, спросил:
– Говоришь, поэт?
– Поэт! – подтвердил историк и выбросил вперед левую ногу.
Глянувший вослед удалявшемуся историку Фрол Иванович смачно сплюнул в траву и, неистово гребя костылями к конторе, выматерился крепким квашеным русским матом.
Жизнь с этого дня во дворе правления колхоза вошла в свое русло и потекла ровно, преодолевая временные трудности. Работники конторы теперь все чаще выходили к памятнику Петрарке и, с уважением разглядывая бронзовый лик поэта, курили, мысленно переносясь в незнакомую им и далекую Италию. Иногда сюда приходил и Фрол Иванович, как-то плохо привыкший к памятнику поэту. И, чтобы самому тоже участвовать в разговорах, иногда задавал неожиданно вопросы.
– Как думаете, – спрашивал Фрол Иванович, – мог бы этот поэт принять нашу действительность и жизнь?..
От такого неожиданного вопроса даже самые бывалые люди пожимали плечами, уставясь долгим взглядом на Петрарку, словно желая прочесть ответ в бронзовом лике. И только после продолжительного молчания кто-нибудь из самых бойких высказывался так же витиевато.
– Жизнь бы принял, а действительность – нет!..
– Вот то-то, – говорил Фрол Иванович и, медленно набухая неприязнью к поэту из-за утраченной Алии, грустнел, ясно представляя себе предстоящие скачки. – А лошадь-то, она живая…
– Ну что же теперь! И памятник тоже штучка забавная! – утешали Фрола Ивановича конторские работники, зная, что творится в душе их старшего собрата.
Если многие конторские работники примирились с утратой Алии, то Фрол Иванович и Беслам Иорданович ходили печальные, избегая друг друга, чтобы не бередить раны. Приближались скачки, а лошадь, как ее ни ждали, не возвращалась в родной колхоз.
– Может, в том колхозе ей лучше? – высказался Беслам Иорданович вслух.
– Колхоз есть колхоз, – резонно ответил Фрол Иванович, сердито хмурясь от тревожной мысли, что ЕЙ там лучше…
– Ломаю себе голову, не сплю, – признавался Беслам Иорданович, хватаясь пухленькими ладонями за чисто выбритую голову.
– Не спи, – отвечал Фрол Иванович и, круто повернувшись спиной к завмагу – в который уж раз, – уходил прочь, ругая себя за оплошность. Затем, спустившись с перелаза во двор, задерживался перед памятником, спрашивая себя: – Как его, бишь? – и, напрягая память, неожиданно добрел к памятнику. – Ишь ты, как понимающе глядит…
К памятнику Фрол Иванович трудно, но привыкал. Поэтому расставаться с ним не хотел. Но не хотел ни под каким видом лишиться и лошади. Когда пролетела не одна неделя со дня обмена Алии на Петрарку, Фрол Иванович в сердцах заглянул еще раз к завмагу и там собрал совет с участием историка, чтобы окончательно решить вопрос о скачках и лошади. Приняв перед обсуждением за счет Беслама Иордановича по стакану горькой, совет приступил к обсуждению вопроса. Первый вопрос был поставлен Фролом Ивановичем. Он прозвучал так:
– Стоит ли бронзовый Петрарка живой Алии?
Историк, к которому в основном относился вопрос, глубоко задумался. Прежде чем дать ответ на какой-нибудь вопрос, в привычке историка было беспрерывно жевать губами, остановка которых и означала готовность выдать самый четкий ответ. Но так как в вопросе бухгалтера-председателя прозвучало желание установить не столько номинальную стоимость бронзового Петрарки и живой Алии, сколько возможность сохранить каждого из них в пределах одного колхоза, то, естественно, историку пришлось изрядно попотеть. Он сухо жевал губами и обдумывал вопрос в том свете, в каком тот должен был разрешиться для Фрола Ивановича. И вот губы перестали жевать и разомкнулись, но потом снова заработали, так как за время исследовательской работы историк не вспомнил ни одной аналогии, где бы лошадь сравнивали с поэтом с точки зрения их полезности для общества. И тогда историк решил дать два ответа на один вопрос, поскольку и в вопросе содержались два желания.
– Если рассматривать Петрарку как бронзу, – сказал наконец Транквилион Транквилионович Светониа, ко всеобщему удовольствию остановив работу губ, – то он не стоит лошади, так как последняя является живым подручным человеку в его трудовой деятельности. – Дальше историк не стал распространяться о пользе лошади в хозяйстве. Он был историк и знал цену словам. Затем, исходя из общечеловеческих норм нашего общества о справедливом распределении духовных и иных ценностей, он высказался со всей определенностью: нельзя и не должно скопление всех ценностей сосредоточивать в одних руках…
Ответ, в котором в основном содержались теоретические принципы, был близок и понятен и Бесламу Иордановичу, и Фролу Ивановичу, но в данном случае им казался спорным, так как очень уж хорошо могли сочетаться в одном колхозном дворе и бронзовый Петрарка, и знаменитая Алиа.
– Спасибо! – сказал совет историку, не согласившись с ним в последнем пункте.
Историк же, в свою очередь почувствовавший себя одиноким, простился с советом и ушел прочь.
Тогда совет, всеми его участниками, а их было трое – Беслам Иорданович и Фрол Иванович в двух лицах, – все хлопоты о предстоящих скачках и о лошади возложил на завмага. Завмаг, как показало следующее утро, оправдал доверие, оказанное ему советом. И вот, как того требовали обстоятельства, лошадь стояла в деннике колхозного конюха Несториа, что тоже было хорошей предпосылкой к ее подготовке к предстоящим скачкам.
И я чутьем подростка понял, что «Заре» с помощью Беслама Иордановича, а может быть и других, удалось перехитрить «Рассвет». Это чувство как-то передавалось даже бронзовому Петрарке, одухотворенность которого была отмечена особым лукавством поэта, проведавшего еще одну тайну человеческой слабости.
Вскоре после этого радостного события на правлении колхоза, где остро стоял вопрос о госпоставках, был затронут вопрос и о культурных достижениях хозяйства. В перспективе правление наметило построить клуб с радиоточкой и с библиотекой со стихами Петрарки. И, как всегда, завершилось правление выступлением Фрола Ивановича, указавшего костылем на окно, откуда была видна бронзовая голова Петрарки.
– Товарищи, – сказал он, – настало то самое время, когда наряду с хлебом насущным мы можем удовлетворить и духовные запросы… Так давайте же приумножать духовные ценности коллективным творчеством на всех фронтах нашей жизни!
На что правление единогласно ответило согласием, указывая жестом в сторону Петрарки.
Но если впоследствии многим намеченным правлением планам суждено было осуществиться, то с Петраркой и с его стихами судьба распорядилась иначе. Как это обнаружилось позже, на увод нашей лошади в родные пенаты рассветовцы ответили уводом Петрарки, считая, что правильное распределение духовных и иных ценностей и есть буква закона справедливого общества. Заревцы не нашлись чем ответить, однако, желая спасти свое достоинство, они передали рассветовцам устное оправдание, в котором во всех грехах обвинялась лошадь, самостоятельно сбежавшая в родной колхоз. И на такое оправдание был дан ясный ответ, ставший потом крылатым: «Если убегают лошади, то что делать поэтам?»
И тут внезапно осиротевший двор выявил еще один недостаток. Оказалось, что правление колхоза далеко отставлено от остального мира колхоза. И, чтобы удовлетворить просьбу большинства колхозников, постановили изыскать новое место с учетом требований и перебраться, а в старом дворе открыть пункт медицинской помощи совместно с детсадом.
К сожалению, я не могу свидетельствовать, как дальше разворачивались события в этом дворе и в колхозе в целом, так как, едва оперившись, я покинул эти места и пустился бродяжничать по бесконечным и вязким дорогам России, постигая дух ядреных русских морозов с духом ее бесконечного языка. И настолько затянулось мое возвращение, что многих своих сверстников пришлось узнавать внове. Они уже успели обзавестись семьями и теперь сами ходили в отцах, сытые и тучные, содержа круглые животы в заботе и холе, как бы говоря всем своим видом, что давно миновали времена детских шалостей. А ведь когда-то я знавал их другими. Было грустно сознавать, что все лучшее кануло в прошлое, что разминулись наши интересы и взгляды на жизнь. Теперь, по существу, мы были чужими людьми в одной деревне. Люди, с которыми меня связывала детская любовь, прежде всего Фрол Иванович, уже почили, ранив сердце и память утратой. Я долгое время слонялся чужаком по деревне, ругая себя за возвращение. Завязать контакты с соседями на их принципах мне оказалось не под силу. И, отрешившись от живого общения с ними, я занялся благоустройством давно запущенного хозяйства. Старики мои скрипели от бремени, выпавшего на их долю за тревожный век, и были беспомощны в своих стараниях поддержать меня в чем-то. Жизнь моя, полная аскетизма и изнурительного труда, шла своим путем. Постепенно я стал осваиваться, как говорится, на местности. Мне уже было известно, что объединились «Заря» и «Рассвет», слив усилия и духовные ценности. Петрарка стоял в новом дворе на довольно красивом постаменте и не выглядел по отношению к нему миниатюрным. Был общий клуб с библиотекой, возможно, даже со стихами знаменитого поэта. Шли рука об руку «Заря» и «Рассвет», как ходят из века в век заря и рассвет, наполняя труд высоким смыслом красоты и радости.
В один из летних дней, когда жара здесь достигла сорока пяти градусов, я почувствовал, как размягченный мозг сбивается в голове, словно сметана, и поспешно занялся переустройством дома. Я возмечтал о чем-то вроде сеновала, где, как мне казалось, крылось мое спасение от жары. И я стал поднимать крышу таким способом, чтобы она могла удовлетворить мое желание. Поднятая двумя скатами, она дала новый тип сеновала под благозвучным названием – мансарда, чему я был неописуемо рад. Сиживая в жаркие дни на верхотуре, я имел возможность исподволь наблюдать за окрестностью и ее жизнью. И это тоже было не последнее дело для меня, связавшего свою жизнь с чернильной канителью, восполняя пробел живого общения…
Поднимаясь ранними утрами наверх, я видел, как тут же начинало сквозь утреннюю дымку расстилаться передо мной аэродромное поле, откуда взлетали и куда садились пассажирские самолеты. Затем глаза возвращали меня к бывшему двору правления колхоза, где ровные ряды кипарисов напоминали стражников халифского дворца. По двору в эти ранние часы обычно носились дрозды-пересмешники, наполняя душу радостным звоном. И пьедестал, величественный и кряжистый, как мужик, одухотворял этот двор своим присутствием. Но особенным в эти утренние часы было появление Пепуки, довольно пожилого человека, сторожившего то ли магазин, то ли утро, чтобы сохранить их людям от случайных посягателей. Вылезший из своей сторожки Пепука спешил в пристройку, что была возведена с его появлением здесь в качестве сторожа, и выводил оттуда куцую лошаденку, впряженную в одноколку, в которой стоял небольшой хлебный ящик. Стоило Пепуке со всем этим появиться на свет, как тут как тут выплывала из-за поворота нашей улочки грузная фигура Беслама Иордановича. Он спешно влезал на колымагу и, взяв в левую руку вожжи, а в правую – кнут, разом приводил их в движение, и лошадка тут же трогалась, переходя на мелкую рысцу. Сбоку, держась за борт правой рукой, бежал неутомимый Пепука, почти не отрывая ступней от земли, отчего бег получался шаркающий. Так двигалась одноколка, описывая полукруг к пекарне все пять километров туда да столько же обратно. В дороге Беслам Иорданович не позволял хоть чуть-чуть сбавить ход ни Пепуке, ни лошаденке. Бег, как правило, продолжался в одном ритме, после чего обессиленный Пепука валился с ног прямо на деревянный топчан в сторожке. А горячие круглые хлебы дымились на прилавке магазина, разнося неповторимый запах жизни. Так это повторялось каждое утро. И мансарда постепенно вошла в плоть и кровь моей жизни. И, влюбленный в свои воспоминания, я строчил итоги своего длинного пути. А жизнь текла прозрачно и свежо, как река. Люди, еще не развращенные телевизорами и радиоприемниками, подолгу сиживали у магазина, неся прелесть живого языка и его духа. Иногда среди них можно было видеть историка. Он выглядел бледным и немощным стариком. Своей худобой он напоминал обесплотившегося человека, чье дыхание было прозрачно и беззвучно. Лишь дисгармония, жившая в движении, выдавала в нем жизнь. Мне казалось, что над историком витают ангелы, тоже легкие и прозрачные, и поют песни, доступные только моему слуху. Однажды, когда мы встретились на улице и я не замедлил вслушаться в песни невидимых ангелов, он опустил мне на плечо руку и сказал:
– Все, имеющее начаться, имеет конец…
В этих коротких грустных словах заключалась та смертная связь человека с землей, без которой жизнь была бы никчемной пустышкой.
Уходили старики друг за другом, словно сговорившись об очередности. И пустело пространство, некогда занимаемое ими, но жили их привычки и жесты, приводившие в уныние и радость от сознания, что есть еще нечто, не поддающееся смерти.
Первым из нашей небольшой улочки ушел Беслам Иорданович, оставив после себя Пепуку, старшего десятью годами. Собрался покинуть нас и слегший историк. А жизнь продолжалась: по-прежнему пели во дворе ошалелые дрозды-пересмешники, тоненькими нитями песен как бы увязывая минувшее и настоящее.
В один из осенних вечеров, когда я хотел привести свой запущенный архив в порядок – что-то сжечь, что-то рассортировать по папкам, – ко мне прибежали два замурзанных внука Транквилиона Транквилионовича и сообщили радостно и торжественно:
– Наш дедушка хочет умирать… вы обязательно приходите… а то без вас не умрет! – И они пулей полетели обратно, чтобы поглядеть воочию самим, как будет умирать дедушка.
Поскольку слово «смерть» на грузинском языке имеет изначальное понятие – превращение, дети и спешили увидеть, как дедушка будет превращаться.
Я со смешанным чувством поспешил к умирающему.
Старик лежал чистый, как дух, в белоснежной постели, показывая всем своим кротким видом, что хочет воздать мне честь посвящением в предсмертную тайну.
Встревоженная нависшей смертью семья суетилась с какими-то приготовлениями, наполняя комнаты неестественным леденящим шепотом. Все друг за дружкой двигались из комнаты, в комнату, и, как ни старались не шуметь, но хлопали дверьми, грохотали стульями, всякий раз бросая пристальный взгляд на умирающего. Старик был оставлен один, лицом к лицу со смертью. Лишь любопытство детей в своем недомыслии было прекрасно: они, устроившись у приоткрытой двери, стреляли черными жадными глазами в сторону кровати, где дедушка из последних сил готовился отойти в вечность…
Я сидел молча напротив старика и скорбел, наблюдая, как разгуливает смерть по многочисленным комнатам старинного дома, оскорбляя жизнь насмешливостью здравого смысла… Наконец, когда тягостное приготовление завершилось неестественной тишиной, старик поднял на меня слабые глаза:
– Я позвал вас, чтобы передать вам свой архив. В нем вы найдете много незавершенных работ. Может, вам когда-нибудь захочется покопаться в нем. Не судите строго. Историка из меня, возможно, не получилось… но я делал историю вместе с другими…
Он глядел на меня слезящимися глазами, доверчиво и кротко…
Он говорил еще что-то. Но я уже его не слышал.
Я просидел еще несколько минут с умирающим и, взяв две тяжелые связки тетрадей, простился с ним и пошел домой, зная наперед, что никогда больше не увижусь… И действительно, к утру раздался душераздирающий крик, известивший о смерти историка. Я поспешно оделся и уехал в город, чтобы не участвовать в похоронах. По уже сложившейся привычке я никогда не ходил прощаться с теми, кого любил при жизни, чтобы числить их среди живых…
Теперь, когда минули годы и ушли из жизни те, которые шли впереди, чтобы не нарушить круговорот, я с грустью оглядываюсь назад и вижу, что порядочно оплыла свеча и моей жизни. Горит и светит огарок, давший в сумме рожденного им света необъятную ширь в виде Памяти, чтобы и мне в свою очередь передать ЕЕ другим, этот возрожденный неистовый дух былого… Все чаще и чаще гляжу я вокруг себя, чтобы в суете мира вырвать последнюю радость у бытия, за чертой которого лежит снег забвения. Перед моим взором расстилается огромное аэродромное поле с голубыми лайнерами, с хищно задранными носами, чтобы увести человечество в другое измерение. Затем глаза возвращают меня во двор бывшего правления колхоза, где неумирающая песня дроздов-пересмешников серебряно разливается в воздухе, наполняя утро чувством бессмертия. Вот он, каштановый дом, упокоившийся на красиво точенных сваях. Глядится с высоты резного фронтона поблекший от древности Георгий Победоносец, сражающий дракона. А перед ним – огромный пьедестал из монолитного габбро, выросший из мужичьей плоти и крови, чтобы стать основанием самому великому из мудрецов – Времени.
Бабушара,
1984
СИНИЕ ЦВЕТЫ ЗАБВЕНИЯ
Г. Беловой
В то субботнее утро, насыщенное радостным свечением щедрого на тепло июля, блаженным полусном дышала деревня Илькино за холмом белостенной церкви, заглядевшись в тихую задумчивость небольшого пруда, упавшего божьим плевком на ладонь зеленого дола, когда раздался тревожный голос Прошки, маленького человечка, ходившего по земле пятый десяток лет с задранной к небу головой в детской раздумчивой мечтательности.
– Аня! Таня! Идите скорей прощаться! – вещал знакомый голос, дробя прозрачный воздух на мелкие звенящие хрусталики.
И тут, уловив в колебании воздуха что-то привычное, но позабытое на время, илькинцы с улыбкой перевернулись на другой бок и вновь погрузились в легкий утренний сон, сладостно причмокивая губами. А ознобистый призыв Прошки неустанно сбегал со двора босоногим озорником, будоража прибрежные ивняки, прятавшие к этому часу под кудрявыми дремотными ветвями раскричавшихся на зарю гусей с молодыми выводками, во всем подражавшими своим старшим сородичам по стаду.
И тесный мир, состоявший из обветшалых изб, нанизанных по-над пыльной улочкой лицом на погост, лепившийся черными подгнившими крестами и оградами на склоне краснозема с редкими на нем курчавившимися деревцами рябины, на мгновение затаил дыхание, но не пожелал откликнуться Прошке, в умильной радости ждавшему прощания с близкими.