355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Гагуа » Свое и чужое время » Текст книги (страница 10)
Свое и чужое время
  • Текст добавлен: 20 ноября 2017, 14:00

Текст книги "Свое и чужое время"


Автор книги: Иван Гагуа



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 24 страниц)

– Отрубилась капитально! – сказал Гришка Распутин, сонно улыбаясь маслеными глазами, и, нашарив на темном полу трусы, начал неторопливо одеваться, кося на нас глазами. – Вы хоть разбудите ее допрежь…

– Поторапливайся! – угрюмо сказал Кононов и, невольно стрельнув глазами на топчан, подняв с пола сброшенное одеяло, укрыл по самые плечи и направился к выходу, знаком намекая Гришке Распутину на опасность.

– Что, снова навели? – взревел Гришка и наспех, на ходу одеваясь, потянулся за нами. – Где Иуда? Я ж говорил, что… – Не успел он закончить, как у палисадника застрекотал мотор мотоцикла.

Кононов приложил палец к губам и дал знак Гришке Распутину следовать за ним к выходу.

Мотор заглох, и тут же послышался стук. А еще через минуту, когда из избы ответила Стеша, стучавший в дверь назвал себя участковым.

– Откройте! Хомутников!

Стеша отворила дверь из комнаты и, просунув голову в сторону коридора, часто-часто замахала руками.

– Иду!

На улице пробивался рассвет, стояла молочная дымка, смешанная с испарениями из заболоченных низких оврагов. На небе клубились облака, двигались на восток.

Выскользнув поодиночке через заднее крылечко к калитке, мы обогнули забор и, притаившись за ним, увидели сержанта и двух штатских атлетического сложения. Пока сержант о чем-то переговаривался со Стешей, они осмотрели избу.

– В котором часу ушли? – уже громко спрашивал сержант, стараясь, чтоб вопрос, который он задавал, был слышен и штатским.

– Спозаранку к цеху пошли! – так же громко отвечала Стеша. – Вот туда прошагали… Там, наверно…

Сержант не удостоил, помещение цеха даже взглядом, словно оно не стояло через дорогу в поле.

Важно откозыряв Стеше, он направился к мотоциклу, а двое штатских не спеша подошли к нему и закурили, внимательно оглядывая окрестность.

– Ушли! – сказал один из штатских и пристально поглядел на сержанта. – Кто-то предупредил…

Сержант равнодушно покосился на свои сапоги, закинул правую ногу на мотоцикл. Мотоцикл, сердито отфыркавшись, шумно загромыхал мотором, поднимая пыль, вырвался на проселочную и понесся в сторону полустанка. За мотоциклом, дав осесть пыли, медленно вертя головами, зашагали и штатские.

– Опять настучали! – нервно, в каком-то бесконечном отчаянии сказал дядя Ваня, трусливо прижавшись к кустику боярышника в нескольких шагах от нас и с вопросительной мольбой повернув лицо к Лешке, затесавшемуся между кустом и Тишкой. – Настучали!

– Волка ноги кормят! – сказал Кононов и, подойдя к дяде Ване, поднял его во весь рост. – Ушли… Теперь и нам пора, да такой дорогой, чтоб и сами не знали, куда путь держим…

Привстал и Лешка и коротко посмотрел на меня, а потом на Гришку Распутина, с трудом сдерживавшего свой гнев на Иуду, украдкой взглянул на избу.

– Волка ноги кормят! – повторил Кононов, беря на себя ответственность за нас в пути, и бешено обрызгал всех взглядом.

– Люди мы, люди! – с болью и тоской вырвалось у дяди Вани, как бы споря не с Кононовым, а с тем, кто исподволь, сам того не замечая, внушил нам звериные правила.

Осторожно вынырнув из-за чьей-то усадьбы на дорогу, чтобы следовать к лесу, а оттуда – наобум-наугад – дальше, мы чуточку задержались, просматривая просыпанную пылью тропу через все гречишное поле. Сейчас над этой тропой, змеей вьющейся к полустанку, утонувшему в зеленых березовых кружевах, сонно кружили вороны, не решаясь опуститься на землю.

– Вот и погуляли! – неистово выдохнул Кононов, наливаясь бессильной яростью перед вновь задействовавшей закорючкой закона, поднявшей нас в очередной раз с насиженного места в поисках нового зыбкого обиталища…

– Нехай! – сказал дядя Ваня, зло сведя глаза с тропы и больно вонзая в землю острие самодельного протеза. – Нехай! Мать его… в хвост и в гриву мать…

Завидя нас, направляющихся к лесу, из-за калитки выскочила Стеша, на ходу повязывая голову платком в ярко-красных цветочках.

– Замучил кобель бабу! – опять заговорил дядя Ваня и, брезгливо оглядывая осунувшееся лицо Лешки, с которого больше не хохотали крупные девичьи глаза, поморщился: – Айда за мной!

Однако никто не сдвинулся с места. Даже деревяшка дяди Вани, поднятая, чтоб сделать очередной шаг, так и застыла в воздухе.

Стеша между тем, подойдя вплотную к Лешке, дерзко взглянула на него слепыми от ненависти и негодования глазами, выдохнув некое удивление, ударила его со всего размаха по щеке, ничего никому не сказав, повернулась обратно, но уже без веры и любви, и медленно потащилась к калитке.

А дядя Ваня, несколько секунд державший на весу свою деревяшку, бухнул ею и, пересекая дорогу, повел нас неведомой тропой к неведомым далям стяжать невеселую славу бродяг.

Солнце, уже обозначившееся над зеленью леса кровавой щекой ребенка, опаляя купы и крыши домов языками пламени, нарастало, пока в один миг не всплыло надо всем, что стояло на земле, превращаясь из ярко-красного пламени в огромный яичный желток.

Поднявшись на небольшой холм, поросший молодой порослью осины, не сговариваясь между собой, мы разом обернулись на деревню, вытянувшуюся темной лентой изб вдоль серой пыльной дороги, по которой давно откричала живность, и стали молча, глазами прощаться, понимая, что обратный путь сюда нам заказан…

В какой-нибудь версте отсюда под первыми лучами солнца оживала и крыша Стешиной избы, подслеповатым, чуть скошенным слуховым окном глядя в мир прошлого и настоящего, и грусть, рожденная воспоминанием о Стеше, обреченно потащившейся к своей опустевшей избе, щемила сердце, уводя и к своей деревне, и к другим прогреваемым печалям… И лишь металлические петухи, «изваянные» послушными руками двух бывших крестьян – дяди Вани и Гришки Распутина, – вытянув в солнечных переливах шеи, опевали с крыш федюнинских изб утреннюю зарю, обещая будить человечество к радостям наступающего дня, чтобы оно в гордыне губительной суеты не забывало благотворную земную силу духа, породившую и города, и человека, и все изначальное и совестливое – деревню!

Бабушара,

1986—1988

ПЬЕДЕСТАЛ

В средней части моей улицы в шестьдесят дворов есть один, овеянный преданиями и легендами двор, обрамленный застывшими в скорби кипарисами. В глубине этого двора на аккуратно поставленных сваях покоится дом из белого каштана, сработанный без единого гвоздя. Во всяком случае, таким представлялся он жителям близлежащих деревень до той поры, пока наш первый бухгалтер Фрол Иванович Фролов, занявший одну из комнат в этом доме под бухгалтерию, не вбил два гвоздя: один для шляпы, а другой – для верхней одежды.

Этот дом на каштановых, добротно точеных сваях указывает на благородное происхождение, восходящее к восемнадцатому столетию. Как подтверждение древности – на резном фронтоне изображение Георгия Победоносца, поражающего дракона. Растянувшийся во весь фронт дома длинный балкон служит образцом тонкой и изящной резьбы, выполненной в стиле Возрождения.

Говорят, что этот дом-особняк достался тайному советнику царской канцелярии от молодого и горячего князя Димтро вместе с пощечиной.

Пощечину, как свидетельствует предание, Димтро отвесил краснорожему советнику тайной канцелярии в 1888 году во время азартной карточной игры в уездном городе Еричмачо, за что молодой князь и был сослан в Сибирь, чтобы умерить там пыл.

– Туда, куда я тебя отправлю, князь, говорят, – сказал тайный советник царской канцелярии, оттирая полученную пощечину белоснежным платком, – не будет тебе недостатка в подобных упражнениях… Только с той лишь разницей, сударь, что не придется одалживать щеку… Она будет всегда при тебе…

Тем временем, пока Димтро отхлестывал себя по щекам в сибирской глухомани, отбиваясь от слепней и другой нечисти, его особняк был разобран на бревна и на десяти волах стащен на новое место, где ждал его наскоро разбитый двор под летнюю резиденцию. И необычной красоты дом был вновь упокоен на родных сваях в глубине длинного двора, куда вела свежей посадки кипарисовая аллея. И люди, привыкая к новому месторасположению дома, стали забывать его прошлое и самого Димтро. Главное, что дом-особняк был в пределах деревни и по-прежнему приковывал к себе внимание. И жизнь потекла привычно, как течет в низине река после весеннего паводка, и, казалось, ничего уже не должно было случиться такого, чтобы растревожить деревню. Но однажды, когда деревня загоняла свою живность во дворы, чтобы на этом завершить длинный день, прошедший в заботах, она услышала громкую возню во дворе тайного советника. Прислушавшись, деревня уловила русскую брань, пропитанную потом и солью, забористую и веселую. А утром на том месте она увидела пьедестал, возникший посреди цветника перед домом, из монолитного габбро.

Он возвышался над цветником величественно и грузно, обожженный волнующей немотой.

И жители, тронутые величием этого камня, совершенно позабыв о недавних своих пристрастиях, сразу же загорелись загадкой его таинственного предназначения. И, заглядывая во двор с жгучим интересом, вопрошали: «Что же это может быть такое?.. А если это «что», тогда для чего это «что»?»

Во дворе, где часто можно было видеть прогуливавшуюся с двумя пуделями юную красавицу Луизу Маретти, чья судьба была не менее интересна и темна, чем этот камень, деревня искала разрешения своего любопытства…

О заложнице генуэзского коммерсанта, скупавшего в этих краях ореховые деревья для мебельных фабрик, кое-что было известно. Знали, например, что Луиза Маретти перешла из рук коммерсанта в руки тайного советника царской канцелярии, что впоследствии из заложницы обратилась в наложницу. И теперь никто не ждал проигравшегося коммерсанта с выкупом, считая, что если он и не забыл свою соотечественницу, то давно махнул на нее рукой. А вот что касается Димтро, он возводился в рыцари. Ибо его поступок граничил с безумием. И при случае не упускали возможности посудачить о нем, припоминая якобы им сказанные слова во время карточной игры в Еричмачо: «Ставлю свой особняк на Луизу Маретти!..» Теперь примелькавшаяся фигурка юной итальянки не вызывала у деревни того жгучего интереса, какой вызывало это громоздкое чудище, возникшее из шума и мужичьего задора. Ее существование в этом дворе было результатом ее же безрассудства. И безрассудство было наказано. И этого было вполне достаточно, чтобы перестать интересоваться судьбой чужеземки. А вот камень другое дело. Он нес в себе загадку, а загадка лишала спокойствия и сна. Люди шептались, разнося всевозможные слухи, и камень оставался в центре внимания даже тех, которые знали толк в камнях, да еще в таких, как этот. Говорили, что скоро наступит развязка. Что взойдет-де на него долговязая фигура тайного советника царской канцелярии и все на этом закончится. Но пролетали дни и недели, а пьедестал по-прежнему пустовал. И тогда кто-то высказал свою догадку. Она была предельно ясна и глубока. И все сразу умолкли, понимая, что нельзя подниматься бронзовой фигуре советника на этот пьедестал, так как каждый будет таращиться на него с единственной целью отыскать след пощечины на бронзовой щеке… В таком положении этот памятник был бы в большей мере памятником Димтро и, может, даже способом увековечения его десницы, а вместе с тем и имени молодого князя, что, конечно, не предусматривалось ни скульптором, ни самим царским советником.

Тут бы и конец этой истории о памятнике. Но существует и другая версия, на мой взгляд необоснованная, однако не сказать об этом значило бы пренебречь ею, что не в моих правилах. Тем паче что аргументов в пользу этой версии более чем достаточно, что иногда наталкивает на мысль, будто кто-то тщательно обработал ее и обкатал в голове, чтобы затем выплеснуть на бумагу в виде исторической хроники нашей деревни. Так это или нет, но пьедестал продолжает стоять, сверкая кристаллами, и по-прежнему в центре внимания наших жителей.

Версия утверждает, что кому-то все-таки удалось обнаружить следы двух ступней на пьедестале. И, основываясь на таком неопровержимом факте, выдвигает предположение, что памятник был. И в пользу этого предположения приводится легенда, будто бы имевшая место, при этом называются подлинные имена, что меня особенно настораживает. Если следовать этой легенде, выглядит она так, как все легенды, где комическое начало перемежается с трагическим концом. И это создает дополнительную трудность в оценке событий, так как смеяться и плакать одновременно трудно даже в наш век. Но я сказал, что надлежало сказать, и умываю руки!

Значит, стоял памятник, но, как гласит об этом версия, вовсе не тайному советнику царской канцелярии, а еще более значительному вельможе. Ученость этого вельможи была налицо: он был бородат, глаза чуть-чуть навыкате, в правой руке – трость с барельефным набалдашником, должно быть, орудие для успешного вколачивания царя – премудрости всех наук! – в головы, отчего многими жителями он воспринимался как высшее дыхание и, проходя мимо двора, еще за версту, они срывали с себя шапки и кланялись ему в пояс. Но памятник будто бы простоял недолго. Случилось такое, что значительно ускорило развязку, оставив на пьедестале как вещественное доказательство следы от двух громадных ступней и имя бедолаги, Ноэ Сичинава, о ком свежо еще предание. Будто шедший мимо известного нам двора Ноэ, горький по тем временам пьяница, поравнявшись с вельможей, отвесил ему глубокий поклон и хотел было уже пройти дальше, как ему почудилось, что вельможа властным мановением пальца подзывает его к себе.

– Господи, спаси и помилуй! – говорят, прошептал Ноэ Сичинава и вошел во двор, волоча за собой пастуший кнут, с которым он не расставался из боязни собак. И, приблизившись к человеку с глазами навыкате, рухнул на колени. – Велите, государь!..

Но государь, испытующе глядя на холопа, молчал, придерживая правой рукой трость с тяжелым набалдашником.

Ноэ, никогда не видевший памятника, а потому глубоко веривший, что стоит перед живым существом высшего порядка, застучал зубами, не в силах вытолкнуть из горла окаменевшие слова. Наконец, кое-как справившись с волнением, протяжно пропищал:

– Бодиши, партени! (Извините, государь!)

Однако и на извинения Ноэ не получил ответа. Тогда, удивленный молчанием идола, Ноэ внимательно оглядел его, ловя в насмешливом взгляде истукана презрение к себе. Ноэ выпрямился, а затем поднялся с колен и произнес:

– Бодиши, партени, но я очень спешу! – и, сжимая в руке кнутовище, еще раз взглянул на молчуна. И тут он понял, что государь не дышит. Стало быть, он уже не государь, а всего лишь тень государевой жизни. Ноэ улыбнулся своей догадке и, подойдя к государевой тени и тыча в нее кнутовищем, пьяно расхохотался. – Ишь ты, какой пузырь! – Затем, осторожно оглядевшись по сторонам и не найдя никого из живых, горячо огрел надменную тень чужой жизни и бросился бежать вон со двора.

Но избежать Сибири не удалось. А памятник, оскверненный мужичьим кнутом, якобы был свезен поздней ночью во двор губернатора Еричмачо, где его, спеленав, как дитя, предали тайному погребению. И сколько потом ни скрывали от жителей Еричмачо погребение памятника, все же оно стало известно всему городу, что нисколько, однако, не помешало губернатору осуществить свой замысел, который прежде всего предусматривал выжидание. А может, и намерение дать памятнику вылежаться до тех пор, пока он не переживет того, кого должен был представлять еще при жизни, чтобы затем, поменявшись с ним местами, вознестись на пьедестал, возрождая образ усопшего во всем величии славы и могущества…

Вот здесь, на этом месте, и обрывается версия о существовании памятника, не дав никакого ответа на то, кому он был воздвигнут и почему в последующие годы он так и не взошел на пьедестал. А пьедестал по-прежнему стоит и по сей день служит хорошим подспорьем человеческому честолюбию…

Не скрою, и я, вовлеченный в эту игру, тоже поглядываю с высоты своей мансарды на него чаще, чем это нужно делать здоровому человеку, и иногда вижу на нем очень знакомое изображение из зеркал… порою так явственно, что заставляю себя спуститься вниз и удостовериться ощупью в увиденном глазами. И, нащупав в пустоте лишь плод самообольщения, поворачиваю обратно, будто посрамленный маньяк. «О несчастный, как ты слеп! Крот, вылезающий из земли, во сто крат счастливее тебя, ибо он в своей слепоте стремится к свету!»

Ну а те, что придерживаются противоположной точки зрения о существовании памятника, рассказывают, что пьедестал с особой силой притягивал к себе тайного советника царской канцелярии, втайне мечтавшего обуздать его своей тяжестью. Говорят, он часами сиживал возле пьедестала, что, к удовольствию деревни, могло как-то интересно закончить общение двух неодушевленных предметов этого двора, если бы не злополучное письмо. Но письмо, как утверждают многие, выбило его из седла. Тревожное сообщение, пришедшее из Петербурга, куда так давно не казывал своего носа тайный советник, лишило его сладостных минут времяпрепровождения подле величественного пьедестала. И он наскоро собрался в дорогу. Анонимное письмо не содержало в себе никаких угроз, если не считать развернутой ладони на листе синей бумаги, на которой красовался тайный знак в виде прописной буквы Д. Но сама ладонь, развернутая на листе синей бумаги, была неприятна напоминанием позорных минут, пережитых в уездном городе Еричмачо в доме губернатора. И тайный советник царской канцелярии заметался в растерянности, как затравленный зверь. И тут население поняло, что предмет, сиживавший часами подле тяжеловесного камня, пришел в движение и что теперь он может относиться к разряду одушевленных…

Собрав все ценные вещи, кроме Луизы Маретти, – она уже была погашенным векселем и ждать от нее добра, как видно, не имело смысла, – тайный советник царской канцелярии заспешил почему-то не в Петербург, а в Тифлис. И в дороге на Тифлис он в конверте неожиданно обнаружил еще один листочек, на котором было аккуратно написано, что террор – оружие крайне отчаявшихся людей и что только он способен восстановить справедливость сиюминутным разрешением проблем. А в конце письма – аналогичная ладонь меньшего размера, но с тем же знаком в виде маленькой буквы д. Говорят, тайный советник так и не понял этого знака, поскольку прописная буква Д могла означать сразу и начальную букву имени Димтро и в то же время обе эти буквы – большая и маленькая – Д, д – напоминали ручные бомбы разных размеров, какие были не новостью для Петербурга, тем более для самого тайного советника царской канцелярии. И, говорят, он загрустил:

– Что за дикие времена!..

Оставленная на произвол судьбы тайным советником царской канцелярии Луиза Маретти с двумя чисто вымытыми пуделями была даже рада наступившей вдруг перемене. Опостылевшая слюнявая похоть краснорожего сладострастника, жившего бирюком, давно у нее вызывала отвращение и ненависть. А страхи, взбудоражившие и наконец сорвавшие с места ее патрона, не могли не радовать молодое сердце невольницы. И она зажила свободно и легко. Опасаться такой красавице было нечего, а поэтому она все чаще и чаще стала выходить за ворота двора, тщетно пытаясь выучиться местному наречию, отдаленно напоминающему ей родной язык. И вскоре ее общительный характер был достойно оценен местными жителями. Особенно – молодыми жаркими сердцами. Разом осмелевшие ребята, как гласит предание, не только не топтались в нерешительности у ворот тайного советника царской канцелярии, но и преступали запретную черту. Таким образом, благодаря общительному характеру и темпераменту молодой итальянки дом-особняк превратился в своеобразную школу, где молодые ребята, прежде чем жениться, постигали таинства страстей в объятиях знойной женщины… Они входили в парадные двери и под утро выходили из дома черным ходом с первым опытом, за что хранили всю жизнь Луизе Маретти умильную благодарность.

Шло время, и многие уже подумывали, что сам бог велел возникнуть посреди улочки большой деревни этому двору и Луизе Маретти, чтобы навсегда погасить интерес и к пьедесталу, и к тайному советнику царской канцелярии, и к Димтро, будто бы сказавшему, желая отыграть юную красавицу: «Ставлю свой особняк на Луизу Маретти!» Но это была ошибка. Как раз когда уже было решили, что Луизе удалось отодвинуть это каменное чудище, и меньше всего ждали серьезных перемен, они произошли.

На закате августовского дня, как высчитали хронологи деревни, во двор тайного советника царской канцелярии въехал на чалом иноходце человек лет пятидесяти, вооруженный двумя маузерами. Не слезая с коня, он отворил калитку во двор, вплотную подъехал к дому-особняку, не спеша огляделся вокруг и повернул к деревянной лестнице. Затем, ступенька за ступенькой взяв лестницу верхом на коне, поднялся на балкон и, несколько раз постучав маузером по балясине, замер.

Деревня, узнавшая в вооруженном наезднике Димтро, высыпала на улицу и, вспомнив о письме из Петербурга и страхе тайного советника, затаила дыхание в ожидании драмы. Но драмы не произошло. Отворилась дверь дома, и в ней показалась Луиза Маретти, растрепанная и бледная. Она долго вчитывалась в лицо странного наездника с маузерами по бокам, но никак не могла вчитаться, чтобы осенить память узнаванием. Наконец, поняв, что этот человек ничего не значил в ее беспорядочной жизни, говорят, решилась осадить непрошеного гостя – нахмурила брови, но тут же, не успев еще вымолвить слова, вскрикнула. Это был вскрик узнавания. И в вечернем воздухе прозвенело позабытое имя: Димтро!

А Димтро, не сходя с коня, подхватил Луизу и ускакал обратно, стиснув в объятиях свою драгоценную добычу, а точнее – то, что уцелело от тайного советника царской канцелярии и других мужчин нашей деревни. И деревня, провожая глазами поседевшего князя и растрепанную и бледную, как страсть, Луизу Маретти, грустно вздохнула:

– Будет беда!

Спустя несколько месяцев после этого случая в деревню докатились слухи, что будто бы Димтро и Луиза яростно бьются в пучине революционных волн, окропляя своей и чужой кровью веху истории. И деревня, в скорби скрестив руки на груди, печально выдохнула:

– Ожесточение может озлобить сердце…

Когда дымящийся жертвенник революции чуть поостыл, во двор вновь въехали Димтро и Луиза. Оба они были обескровлены и худы. Седая борода и глубокая складка на переносице говорили, что Димтро пережил кровавую драму внутреннего разлада. Изможденное лицо таило непреклонную решимость человека, уже однажды умывшегося кровью отмщения, а потому вкусившего радость… Память, терзавшая душу, снова поднимала его на новую кровавую месть, вырывая из глотки рокочущие звуки угрозы. В нем действовала инерция затухающей борьбы. Луиза Маретти, успевшая изрядно состариться за небольшой отрезок времени, была молчалива и печальна. Потухли в глазах искры молодости, отяжелела поступь, поблекло лицо, припорошенное пеплом жестокого времени. Короткая кожаная куртка, повидавшие виды сапоги и оружие, колотившееся на бедре, совершенно лишили ее женственности, заменив очарование резкими мужскими повадками. Возвратившись после длительной отлучки вдвоем в деревню, они поселились в каштановом доме с красивым фронтоном, куда время от времени приходили небольшими группами вооруженные оборванцы. Однажды, когда двор загудел бессчетными группами таких оборванцев, говорят, вышел Димтро и, поднявшись на пьедестал, произнес речь, в конце которой, поднимая массы, гневно сказал:

– С эгоистическими натурами нам не по пути! Они не способны на жертвенность, на героические подвиги, лишены таланта, кроме одного – любить свою жизнь! Да здравствует пролетариат! Да здравствует мировая революция!

Следовавшие за ним ораторы поднимались и спускались с пьедестала. Накаленный захлестывающим гневом воздух упоительно раздувал ноздри слушателей, хищно и волнующе разжигая белки зорких глаз. В полночь вся эта волнующаяся масса вместе с Димтро выплеснулась со двора и разлилась в подлунном мире делать мировую революцию. И только лишь спустя два года вернулся Димтро пешим ходом. При нем уже не было ни оружия, ни друзей. Он был одинок, как умирающий. А майский день играл лучами, осыпая деревья и травы звенящим теплом. И мир снова пел свою радость, свою удивительную жизнь. Но усталое тело Димтро не в состоянии было воспринимать эту бессмертную благодать. Душа уже позабыла детскую восприимчивость… А деревня, чуткая к чужому дыханию, извлекла из памяти свое пророчество:

– Будет беда!

Поднявшись на балкон, Димтро в нервном нетерпении постучал в дверь. На стук вышла Луиза и, не проявляя ни радости, ни огорчения, пропустила Димтро в дом и захлопнула дверь.

Разгоревшееся с возвращением Димтро любопытство деревни было оскорблено бездействием двух людей – Димтро и Луизы. Но деревня ошиблась и на этот раз. Вечером того же дня все увидели яркое пламя костра во дворе тайного советника царской канцелярии.

Димтро, вытряхнув за дом-особняк все «приданое» тайного советника Луизе вместе с ненавистными кроватями, устроил костер. Сжигал он ожесточенно-зло свое и чужое прошлое, желая обуглить воспаленную память, чтобы сделать ее неспособной воскрешать былое, так мучившее его беспросветными ночами.

Буйно трещал костер, слизывая цепким пламенем огня радость и пот чужих тел, упокоившиеся в вещах.

– Зачем? – говорят, тихо простонала Луиза, увидевшая объятыми огнем плоть и кровь своей мучительной, но неповторимой юности, и ушла в дом, ни разу не оглянувшись на горящий костер…

С этого вечера их постелью стала черная бурка и ночь. Кроватью – каштановый пол, заставлявший Димтро в неистовстве протяжно и долго стонать, обескровливая уставшую плоть женщины глухой и угрюмой местью… Свидетельницей исступленных вскриков женщины, перебивавшей возбужденное дыхание зверевшего старика в желании извести свою и чужую жизнь, ставшую в тягость, была только ночь…

– Бес! Бес!..

И вот однажды под утро деревня услышала злобное ворчание Димтро, матерившего Луизу буржуазной шкурой… затем два гулких выстрела: первый в Луизу… В промежутке между первым и вторым выстрелами, поняв, что теперь любить мировую революцию уже не в силах без НЕЕ, он подставил пуле и свой висок…

Хоронили Димтро и Луизу в одном гробу, провожая под гром духового оркестра, игравшего «Интернационал».

Рассказывают, что их общая могила находится под сенью громадной магнолии.

Действительно, на сельском, кладбище, где и у нашей семьи имеется фамильный уголок, стоит одна такая магнолия, изувеченная грозой. Но под ней нет никакого холмика, который бы указывал на погребение. А может, холмик с годами разровнялся и в самом деле под этим деревом на дне могильной ямы лежат две судьбы, два яростно любивших жизнь человека, не щадивших ради нее ни себя, ни других… Вот так и вот здесь, где завершается в этом мире все, закончилась эта история, точнее, предыстория этого двора, если она в самом деле имела место. А пьедестал все пустует, как и прежде, неся жгучую загадку из поколения в поколение. Нет-нет да снова наткнется взгляд прохожего на него, рождая все тот же вопрос… и пройдет мимо, неся в бренном теле сладостную истому воплотиться в камень, став хоть отзвуком миновавших страстей своей эпохи…

Началась новая жизнь, потребовавшая от людей новых усилий. И люди, отдаваясь труду, забывали себя, раскачивая земной шар, чтобы после хорошенькой встряски поднять все лучшее на нем и порадовать сердца ближних. В единении людей, устремленных вперед, было общее счастье – одно на всех.

В конце тридцатых годов, когда только-только минуло чуть более трех лет моему появлению на свет, вспыхнули для меня яркие краски и запахи жизни, с помощью которых впоследствии я определял вещи, людей и события. Каждый человек был наделен своим неповторимым цветом и запахом, так же как и события и вещи, окружавшие меня в микромире.

Подъезжали к двору и съезжали с него подводы с возбужденными лицами колхозников под развернутым кумачом, залихватски, с какою-то веселою злостью размахивавших руками и игравших белками ошалелых глаз. Гудели густо и протяжно, овеянные запахами разнотравья. За ними с несколько понурыми головами следовали другие, но без кумача, как бы пристыженные, с ленцой и нехотя. Потом, собравшись вокруг пьедестала, все слушали сосредоточенно и зло разрывавшиеся в воздухе звуки духового оркестра, расположившегося подле массивного камня. Помню в какие-то разы своего большеглазого дядю в одной из комнат дома-особняка рядом с Фролом Ивановичем, звонко щелкающим костяшками счетов. А за спиной Фрола Ивановича, человека с широкой улыбкой, два большущих гвоздя. На одном из них – непомерно большая шляпа цвета малинового кречета, на другом – серая с наружными карманами тужурка. На подбородке Фрола Ивановича была глубокая ямочка, делавшая лицо его похожим на большую грушу с глубоким пупочком. Ловя мой пристальный взгляд, обращенный на ямочку, и мое неодолимое желание узнать, что это такое, дядя брал мой указательный палец в руку и подносил к подбородку Фрола Ивановича, шутя:

– Все это широкое лицо, – дядя рисовал в воздухе свободной рукой овал в два раза больше, чем на самом деле был у Фрола Ивановича, и смеялся, – вышло из этой маленькой дырочки! – и трепал меня за волосы.

В комнате стояла музыка: щелкали без устали костяшками счетов, иногда вовлекая и меня в эту веселую игру. Я был любим этими взрослыми людьми, создавшими таинственную музыку. Но однажды, в один из летних дней, все кончилось, – люди с каменно-жесткими лицами покидали комнаты и уходили, позабыв про музыку. Было похоже, что кто-то, тот, кто сам никогда не играл в веселые игры, расстроил все инструменты и теперь никогда никто не сможет играть, как прежде. Много позже мне открылась причина разлада любимой мной музыки, когда немногие из ушедших стали возвращаться после длительной отлучки безрукими и безногими. В числе этих немногих был и Фрол Иванович. Расхаживая по двору на скрипучих палках, он грустно шутил, встречая мой встревоженный взгляд:

– На трех ногах, брат, на трех… – И большими натруженными ладонями, свисавшими вдоль костылей, хлопал по ним и, раскачивая на них большое, теперь уже изуродованное тело, уходил прочь…

Потускнела жизнь во дворе. Теперь в щелканьях костяшек не было музыки, была угрюмая, сосредоточенная работа. На опустевшем стуле моего дяди я видел расплывчатое лицо с большими грустными глазами, и, уткнувшись в пустоту стула, в котором продолжал жить дядя, я крепко обхватывал его руками и рыдал. И чем больше я плакал, тем сильней ощущал, как шумит в моих детских жилах горячая кровь, связавшая меня с дядей одной общей скорбью и любовью друг к другу. Такая нерасторжимая связь жила между живыми и мертвыми. Я видел и ощущал всем своим телом, что теперь эти люди, оставшиеся в живых, никогда не смогут без боли в сердце по-настоящему смеяться, как прежде. Каждый из них хранил в кармане, чтобы не дать забыться, фотографии тех, чьи имена были неотъемлемым звеном в одной цепи их жизни… А жизнь продолжалась, она была оплачена живыми и мертвыми кровью. Мало-помалу она набирала силу. В деревне построили первый послевоенный магазин. Поставили его у входа во двор правления колхоза по левую руку. За ним – одноглазую сторожку. И вскоре Фрол Иванович привел во вновь, открывшийся магазин толстяка с чисто выбритой головой, говорившего с придыханием, и магазин стал работать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю