Текст книги "Судьбы крутые повороты"
Автор книги: Иван Лазутин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 28 страниц)
До переезда в село Убинск мы жили в Крещенке. Не было здесь ни сельсовета, ни медицинского пункта, ни телефона. А об электрическом свете жители этого забытого Богом уголка и не помышляли. Зато все, что дал Господь человеку, было под рукой: лес – рядом; травы – по грудь; земли под огороды – паши хоть до горизонта; рыбы – ее столько, что не только на собак и кошек хватает, но даже и на свиней; водоплавающей дичи – стреляй не перестреляешь. А уж грибов!
Иногда нападешь на целую поляну таких груздей, что срежь их аккуратно ножом и попытайся уложить в ведро – не войдет, а разломишь пополам – ни одной червивой проточинки. Хоть и считают гурманы, что боровик – это царь грибов, для меня же, чей вкус вырабатывался на земле сибирской, царем из царей является сибирский груздь, похрустывающий, соленый, пронизанный чесночным и укропным запахом. А войдешь в березняк – и сразу же на опушке наткнешься на кусты черной смородины, отягощенные черными и крупными, как виноград, гроздями. Обойдешь на корточках один такой куст – наберешь не меньше полведра ягод. Пожалуй, с таким восхищением о дарах природы говорят лишь жители прибайкальских селений, когда предметом их разговоров становится омуль.
Местные старожилы, чалдоны, а также краеведы название села, Убинск, непременно связывали с трагическими судьбами каторжников, бредущих в колодках по этапу из южных районов России, Малороссии, Белоруссии… Один старичок, приближающийся, по слухам, к черте своего столетнего юбилея, не уставал рассказывать о том, как он еще до русско-турецкой войны брел этапом в далекую Сибирь, что за самым глубоким озером на земле, Байкалом. В маленьком сельце Убинске, затерянном в камышовых озерах и торфяных болотах, которое называлось так уже в те далекие времена, ему каким-то чудом удалось бежать. После двухмесячного скитания каторжник набрел на рыболовецкую артель и спасся. Но большинству из тех, кого везли из Барабинска на телегах, так не повезло.
Старик говорил, что «Убинск» – это место, где убивали каторжников, потерявших силы, больных и предельно истощенных, которые дальше идти не могли. Фельдшер каждому из них из жалости давал сильно действующее лекарство. Этап на день или два останавливался в возвышающемся среди болот и озер хуторке Колтае (сейчас он на окраине села). Здесь-то и хоронили недошедших до каторги преступников.
Правда это или вымысел старика, сказать трудно.
Для меня, чьи годы раннего детства прошли в большом российском селе Пичаеве, где узы родства, дружбы и соседства так переплелись, что в престольные праздники мне иногда казалось, будто бы все село, буйно захмелев, кружилось в песенно-плясовом игрище, непонятным и враждебным был дух отчуждения, какого-то скрытого таинства жизни, проходившего под крышей каждой избы, который царил в сибирском Убинске. Быть может, объяснением тому была горькая участь села. Как говаривали старожилы, численность населения Убинска заметно возросла в начале 30-х годов, когда в России шло «раскулачивание».
Если бы не эта беда, вряд ли нашу семью прибило бы к этому сельцу. Нас, детей, мать и отец сразу же по прибытии в Убинск научили на вопрос «откуда приехали?» отвечать точной фразой: «из поселка Крещенка». Ответ был честным. Хотя нас, как мне помнится, никто и не спрашивал. По этому же бесхитростному сюжету мы, приехав из Крещенки в Убинск, до которого было не больше часу ходу, примитивно хранили тайну нашего переезда.
Голод в России и на Украине уносил миллионы и миллионы жизней. На старых сельских и городских кладбищах не хватало мест для захоронения погибших россиян.
Летом 1935 года с небольшим перерывом из моего родного села пришли два печальных письма от тети Тани. В них она сообщала, что родственники и добрые люди похоронили моего дедушку Михаила Ивановича и бабушку Татьяну Павловну. Дубовый гроб, который несколько лет стоял на чердаке бабушкиной избы, пригодился. Подробности похорон дедушки в своем коротеньком письмеце тетя Таня не сообщала. Видно, скорбно было ей писать о тех завистливых соседях, которые при раскулачивании деда показали свой характер и раскрыли свои злобные души. Когда мама вслух читала письма от тети Тани, мы, внуки похороненных в далеком Печаеве бабушки и дедушки, давились в тайных слезах. Самый впечатлительный из нас Миша с трудом сдерживал рыдания, уронив голову в ладони. Как и полагается по христианскому обычаю, на сороковые дни после смерти мы помянули их в скорбном застолье.
Мудрым был тот человек, который первым сказал, что время – лучший доктор от всех болезней. Новые семейные заботы и хлопоты постепенно заглушали нашу боль и утрату, которые в масштабах великой страны выглядели каплями в океане трагедий и социальных потрясений. Наше многочисленное семейство из десяти человек кормилось на две скудные зарплаты, которые приносили регулярно отец и брат мамы дядя Вася. Он полгода назад отслужил в Омском кавалерийском полку и, приехав в Убинск, поступил в плотницкую бригаду моего отца.
Не знаю, как бы мы пережили эти годы, если бы не наш большой огород, засаженный картофелем и капустой, не мелкорослая коровенка, дававшая в день пять-шесть литров молока, и не озеро, с которого отец и дядя каждое утро, на рассвете, приносили около ведра золотистых карасей и окуней.
В те годы, как мне теперь кажется, не было никаких органов по рыбнадзору… Вечером, на закате солнца, отец и дядя Вася ставили пару сетей на озере в километре от нашей избы, стоявшей на краю села, а утром на рассвете, когда мы, дети, еще спали, кто-то из них ставил ведро карасей и окуней на лавку в кухне.
Рабочий люд, добывая пропитание для семьи, кто топором, кто лопатой и тачкой, в строго определенные числа месяца получал заработную плату, за которой к окошечку кассирши вместе с получателем подходили жена, дети, а то и тещи. И не потому, что боялись, что кормилец утаит часть полученных денег, а потому, что опасались: как бы не оставил он всю получку с приятелями в сельской «шанхайке». Как рок, висела над русским мужиком проклятая привычка, которую Некрасов выразил одной строкой, говоря о незадачливом русском мужике:
Он до смерти работает,
До полусмерти пьет,
а «последний поэт деревни» Сергей Есенин сказал:
А месяц будет плыть и плыть,
Роняя весла по озерам.
А Русь все будет жить и жить,
Плясать и плакать под забором.
Школа в Убинске жила теми же событиями, которые происходили в стране. Все мы были пионерами, все переживали, когда узнали об убийстве Сергея Мироновича Кирова, партийный рейтинг которого в 30-е годы был даже выше, чем у Сталина. Это теперь историки раскопали по документам и свидетельским показаниям современников, что пуля террориста, посланная в голову Кирова, была результатом сценария, разработанного коварным азиатом Кобой, который называл Кирова своим лучшим другом.
На траурном митинге в школе в день похорон Кирова Сережа прочитал написанное им стихотворение. Всю ночь, до самого рассвета, он сидел в кухне рядом с мерцающей коптюшкой, выплескивая на школьные тетради всю боль и гнев души. Несколько раз просыпавшаяся бабушка уговаривала его лечь спать, но он, словно не слыша ее просьбы, молча махал рукой, умоляя ее не мешать ему.
Мы с Мишкой узнали об этом стихотворении только на митинге. Сережа с трибуны проникновенно и взволнованно читал скорбное слово молодого поэта-комсомольца. А через четыре месяца директор школы и завуч попросили Сережу выступить на Первомайском торжественном митинге, которые у нас в селе проходили на центральной площади. Учитель литературы Борис Николаевич посоветовал директору, чтобы Сережа связал это свое выступление с гибелью пламенного большевика-ленинца и прочитал стихотворение «На смерть Кирова». Выступление нашего старшего брата стало предметом гордости всей семьи. Даже глубоко религиозная бабушка, проводившая в своих утренних и вечерних молитвах многие часы, замирала, восторженно глядя на своего любимого внука.
На Первомайский митинг мы пошли всей семьей. И сейчас, как живое, вижу лицо мамы, когда с трибуны объявили выступление отличника учебы ученика 8-го класса, комсомольца Сережи Лазутина. Не нахожу слов, чтобы выразить, сколько гордости и радости отразилось на материнском лице, по щекам которого скатывались слезы счастья. Как и после каждого выступления ораторов, слово Сережи вызвало в многолюдной толпе перед трибуной аплодисменты и туш духового оркестра. Отлично помню, как отец поцеловал спустившегося с трибуны Сережу и как через несколько минут он со своими друзьями-артельщиками двинулся в сторону «шанхайки». Зная, что в его кошельке было всего три рубля, мама, захлестнутая приливом счастья за своего старшего сына, не запретила отцу отметить такое великое событие.
Через неделю стихотворение Сережи было опубликовано в районной газете. С тех пор прошло шестьдесят с лишним лет. Сейчас в моей памяти от него сохранилось лишь полторы строчки:
Враги пытались стальную цепь
большевизма порвать…
Тогда, в тридцатые годы, когда рядом со словом «большевизм» с равной силой могло сиять только солнце, стихотворение брата мне нравилось. И вообще все, что делал Сережа и как он это делал, рождало во мне желание подражать.
Для нас, школьников тех далеких 30-х годов, слово «забастовка» звучало только в применении к Америке, «переживающей тяжелый затяжной кризис», где «рабочие на заводах и фабриках объявляют забастовки, предъявляя свои законные требования проклятой буржуазии, которая отвечает на требования рабочего класса тем, что сбрасывает в море десятки и сотни тонн кофе, зерна, мяса и сливочного масла». В наших детских понятиях слово «забастовка» было чужеродным, несвойственным нашему строю, течению нашей жизни, «где так вольно дышит человек».
С тех пор минуло более шестидесяти лет. Мы, мальчики и девочки в пионерских галстуках, те, кто вышли живыми из котла Великой Отечественной войны, стали седыми и немощными. И нам становится страшно и тревожно до боли в сердце, когда мы узнаем, что в России нашей по полгода не получают заработной платы не только служащие, врачи и учителя, но даже шахтеры, которые полжизни проводят в подземелье, чтобы накормить и обуть своих детей. Как и американские рабочие 30-х годов, они объявляют забастовки, длящиеся по несколько месяцев, ставят перед правительством свои законные требования. Забастовки перерастают в голодовки, которые зачастую заканчиваются смертью. Но и этот социальный трагизм голодающих не мешает власть имущим наживать миллионы долларов, отмывать эти грязные деньги в европейских банках, строить дворцы и коттеджи по планам европейских архитекторов, разъезжать на бронированных «мерседесах», японских «тойотах». Не могу в связи с этим не вспомнить слова великого русского просветителя и философа Александра Николаевича Радищева, который в своем сочинении «о человеке, о его смертности и бессмертии» пророчески выразил сущность души русского человека: «Русский человек очень терпелив, он терпит до самой крайности, но когда конец положит терпению, то ничто не остановит его, чтоб не преклонился он на жестокость».
Страшно подумать, что может случиться, если русский человек сделает этот последний шаг к грани своего терпения! Тут уж начнется не преступная чеченская война, а война, которая повергнет общество в хаос и зону смерти. А поэтому тяжко становится на душе, когда смотришь как играют в «песочнице» наши внуки и правнуки, не ведая, что может обрушиться на их судьбы.
На призывы партии большевиков широко развернуть в стране социалистическое соревнование плотницкая бригада моего отца вызвала на соревнование бригаду штукатуров, которой предстояло за весну и лето 1935 года полностью оштукатурить стены двухэтажной кирпичной школы, куда в сентябре должны прийти около тысячи учеников. Так было запланировано в райкоме партии и райисполкоме. Последние два года в течение летних каникул мы, трое братьев, трудились в плотницкой бригаде подмастерьями. Готовили из метровых сырых досок дранки, складывали их для просушки в штабеля, убирали стройплощадку школы, выполняли различные поручения, приносили отцам обеды. За все это нам платили. И всегда получалось, что, как бы мы с Мишкой не старались, ворох дранок у Сережи был раза в два больше, и он, по справедливости, зарабатывал больше, чем мы с Мишкой. На свои деньги после 7-го класса прошлым летом он купил себе парусиновый портфель, брезентовые синие полуботинки с кожаными носками и темно-синий байковый костюм. За покупками Сережа специально ездил в Новосибирск, где жили бездетные дядя, по линии отца, и его жена, моя крестная. Как-то раз, взяв у нас с Мишкой деньги, он купил два алых пионерских галстука с зажимами. В те годы это была редкость. На свой страх и риск Сережа купил нам коричневые «спортсменки» на мягких резиновых подошвах, со шнурками. Сейчас такую обувь называют тапочками. А в те далекие годы в сибирских деревнях ее почтительно именовали «спортсменками». Мы с Мишкой ликовали: в его классе в такой обуви ходили лишь два человека: сын бухгалтера «Заготживсырье» и внук начальника станции, а в моем классе в «спортсменках» красовалась лишь одна Минка Иванова, дочка заведующей аптекой, которая на уроках физкультуры, возвышаясь на полголовы над всеми девчонками, стояла на правом фланге шеренги. Я и сейчас помню ее веснушчатое лицо с непомерно длинным горбатым носом.
До сентября оставалось три месяца. Они были, пожалуй, самыми трудными для нашей семьи. Отец и дядя Вася, наскоро перехватив нехитрый завтрак, еще до выгона стада, взяв свои топоры, шли на работу. Даже мама, которая ложилась спать последней, не всегда видела, как уходят на работу отец наш и ее брат. Отец очень любил маму, по-крестьянски жалел ее – ведь она родила ему таких сыновей, которыми он гордился. А во время праздничных застолий он даже слегка ревновал, поймав ее улыбчивый взгляд на ком-нибудь из своих друзей, которые после выпитых стопок отпускали комплименты по адресу мамы. Но она, умница, любившая своего мужа безотчетно и преданно, всегда умела гасить в душе его неожиданно вспыхнувший огонек ревности. И делала она это душевно и немного шутливо.
В альбомах деревенских девушек 30-х годов я не раз читал четверостишие, выражавшее поистине народную мудрость:
…любит тот горячо, кто ревнует,
любит тот горячо, кто молчит,
но не любит лишь тот, кто целует
и все время о любви говорит…
При всей своей поэтической беспомощности, примитивности разве не святая правда заключена в этих праведных и родниково-чистых словах?
Окончив учебный год, мы, трое старших, с утра уходили на работу. Мама подоит корову, выгонит ее в стадо, и мы уже шагаем по темно-зеленой траве улицы, среди которой серой лентой тянется пыльная проселочная дорога с еще горячими, парком дымящимися блинами помета от только что прогнанного стада. Холодная утренняя роса обжигает наши босые в цыпках ноги. В рваных, уже давно изношенных полуботинках, истоптанных галошах, в которых мы щепали дранку, по селу идти было неудобно. Мы несли их в сумках.
Какой-то рабкоровец в районной газете напечатал заметку о том, что на строительстве школы работает бригада учеников-старшеклассников, руководимая Сергеем Лазутиным. В глазах наших односельчан, может быть, это было и авторитетно, но Сереже и Мишке заметка почему-то не понравилась, я видел это по их лицам, когда отец читал ее с затаенной гордостью.
Когда в конце июня все стены классов были обиты просушенной дранкой и к работе приступили женщины-штукатуры, нашу молодежную ученическую бригаду бросили на уборку стройплощадки. Грузили битый кирпич на машину и конные телеги. Тут в ход пошли лопаты, грабли, носилки, тачки. Эта работа была уже потруднее для нашего возраста, сказывались и скудные харчи из овощей, трехсотграммовой дневной пайки хлеба и пары стаканов молока.
Замечая, как мы худеем, бабушка вздыхала. Как-то раз украдкой она разрезала свою половинку хлеба на три равных кусочка и как бы незаметно подсунула нам. Но это у нее получилось лишь один раз. Нам с Мишкой стало стыдно, когда мы, уже надкусив свои кусочки, увидели как Сережа положил хлеб бабушке в ладонь и сказал:
– Больше так не делай. Это, бабаня, грех.
С этими словами он бросил взгляд на висевшую в углу иконку. Уличенная в своем грехе, после слов Сережи она больше не подсовывала нам свои кусочки хлеба.
В июле к нам на выручку пришло озеро. Из поставленных вечером сетей отец или дядя вынимали больше ведра карасей, так что на смену капусте и соленым груздям, покинувшим дубовые кадочки, пришли изумрудно-золотистые караси, красноглазые окуни. Теперь и бабушка повеселела, ставя перед нами на стол огромную сковороду с жареной рыбой. На стройке школы работалось веселее. С приближением сентября мы старались изо всех сил, чтобы победить в соревновании со штукатурами, и отвечали «ударным» трудом на месячные премии и «прогрессивку», на которые не скупился отдел строительства райисполкома. Как писали в местной газете, за ходом стройки следил и крайисполком, откуда, по словам отца, каждую неделю приезжали инспекторы.
Теперь-то, спустя шесть десятилетий, когда я стал отцом и дедом, мне глубоко понятно настроение и состояние душ строителей школы, в которую первого сентября пойдут их дети. Активистки женсовета школы организовали несколько бригад по озеленению площади перед фасадом школы, которая станет самым значительным зданием старинного сибирского села.
Денежные премии за «ударный» труд и почетные грамоты получили не только мой отец и дядя, но и мы, члены рабочей молодежной бригады, которые с утра до вечера почти все летние каникулы, вместе с родителями, трудились на строительстве своей школы.
За неделю до начала учебного года прораб строительства разрешил молодежной бригаде закончить свою работу и отдохнуть перед занятиями. В тот же день Сережа взял заработанные нами с Мишкой деньги и уехал в Новосибирск за покупками, откуда он вернулся через четыре дня. Как мы его с Мишкой ждали!.. Радости нашей не было края, когда он доставал покупки и гостинцы из новенького фабричного (не из фанеры сделанного отцом), с накладными блестящими застежками дерматинового чемодана. В таких чемоданах хранят свое добро только городские жители да сельские начальники, так нам тогда казалось. А когда мы с Мишкой примеряли два новеньких спортивных костюма, наша бабушка прослезилась, а дядя Вася, мой крестный, улыбаясь, засунул в грудной карманчик моего пиджака новенькую пятирублевую бумажку. И сказал при этом, бросив взгляд на словно онемевших от робости моих младших братьев Толика и Петьку:
– А это вам всем пятерым на мороженое и на конфеты.
– А Зине? – будто виновато спросил Петька.
Дядя Вася обнял свою любимую, единственную племянницу, поцеловал ее в щеку и ласково сказал:
– А с Зиной мы сами разберемся. Правда, Зина?
Зине шел пятый год. Многое она еще не понимала, но радость, которая всколыхнула все семейство, влилась и в ее душу, а когда Сережа вытащил из чемодана байковое розовое платье с пышными рукавами и ярким бантом на груди, все в оборочках и складочках, моя сестренка взвизгнула от восторга. Это был ей подарок от старшего брата, который за работу свою на стройке получил почти столько же, сколько мы с Мишкой вдвоем. Это платьице с легкой руки бабушки было названо «городским». Первый год его надевали в праздники, или когда были гости. Однако до самого износа, почти до первого класса, когда локти платья были заштопаны, его продолжали называть «городским».
Когда же Сережа со дна чемодана вытащил темно-синий шевиотовый костюм и, развернув его, прошел с ним из кухни в горенку, то все мы хлынули за ним, но он жестом остановил нас и задернул шторку над дверью.
– Подождите, пока не оденусь.
Когда Сережа позвал нас, первым под занавеску нырнул я. И даже несколько ошалел. Он стоял посредине комнаты в своем новом шевиотовом костюме, в новенькой белой рубашке с ярким полосатым галстуком. На ногах его были коричневые кожаные ботинки. Брат показался мне высоким, широкоплечим парнем, таким, каких рисуют на рождественских открытках.
Я не раз видел плачущих от счастья людей. Но так, как, с трудом сдерживая рыдания, заплакала мама, я и сейчас без волнения не могу вспомнить. Затряслись губы даже у дяди Васи, который по характеру своему мне казался твердокаменным. Шепча молитву, бабушка крестилась перед большой иконой. Зина визжала и, размахивая перед собой цветастым платьем, носилась из горенки в кухню и обратно.
Мне и Мишке Сережа купил брезентовые полуботинки с кожаными носками, которые в те годы для деревенской ребятни считались роскошью. Порадовали нас и байковые спортивные костюмы с застежками внизу штанин. Не зная, кому из нас вручить костюм коричневый, а кому синий, Сережа повернул голову Мишки к двери и спросил:
– Кому? Тебе или Ванцу?
Ладонь Сережи лежала на коричневом костюме.
– Мне! – громко ответил Мишка и резко повернулся к столу.
Цветом наших костюмов мы были довольны. Зная, что разница между нами в росте всего два сантиметра, Сережа купил костюмы одинакового размера.
Не обделил Сережа и бабушку. Сняв с ее седой головы застиранный и выцветший платок, достал белый ситцевый, тоже в горошек, платок, сложил его с угла на угол, набросил на голову бабушки и завязал под подбородком, отчего Зина громко рассмеялась. Видя набычившихся, молчаливых Петьку и Толика, взгляды которых метались от опустевшего чемодана к брезентовому мешку, в котором что-то лежало, Сережа поставил мешок на сундук и развязал его. Вряд ли я когда-нибудь видел столь счастливое лицо Толика, когда Сережа протянул младшему братишке новенькую футбольную покрышку, из прорези которой торчал резиновый сосок камеры. Черный всамделишный «пугач» и коробка пробок к нему, извлеченные Сережей из мешка, привели Петьку в восторг. Однажды Петька уже стрелял из «пугача», но это был «пугач» чужой, за один выстрел из которого он отдал соседскому мальчишке, Леньке-Трубичке, целый подол гороха, тайком от бабушки сорванного в огороде.
Стремительно выскочив из избы, Толик и Петька метнулись через дорогу к Леньке Гончарову, у которого безнадежно поломанный велосипед уже два года пылился на чердаке, но насос к нему его дед бережно хранил в ящике с инструментами. Через раскрытое окно я видел, как, зарядив пугач, Петька на ходу, пугая кур, пальнул из него в воздух и крикнул при этом что-то воинственное.
Мои братья, по натуре заядлые футболисты, все лето гоняли на базарной площади брезентовый мяч, набитый тряпками, ватой из старого одеяла и паклей. Однажды, пробивая одиннадцатиметровку за штрафной захват мяча, босоногий Толик даже свихнул большой палец на правой ноге, что надолго выбило его из «спортивной формы».
Когда вручение городских гостинцев закончилось, Зина забралась на колени к Сереже, поцеловала его и жалобно спросила:
– Что же ты маме-то ничего не купил, Сережа?
Усмехнувшись, Сережа достал из мешочка два куска розового «земляничного» мыла и роговой гребешок, который он тут же воткнул в пучок маминых волос, вытащив из него оставшуюся половинку сломанного. Сияние на лице мамы, как в зеркале, отразилось на лице бабушки.
Зина, словно войдя в главную роль счастливого спектакля, теперь посмотрела на старшего брата даже с некоторым укором:
– А папе с крестным? Ведь они тоже наши, они любят тебя, – с этими словами Зина опустила руку в лежавший на сундуке мешок, в котором что-то звякнуло.
О том, что железки к рубанкам и фуганкам отца и дяди Васи были уже изрядно источены и дослуживали свой век, знали не только мы, сыновья, но и мама с бабушкой. А поэтому гостинец этот они оценили высоко и по достоинству. Не поняла его значения одна лишь Зина, которая, раскидывая на руках свое новенькое цветастое платье, то и дело подносила его к груди и поднималась на табуретку, чтобы посмотреться в зеркало.
По-настоящему этот сыновий подарок оценят отец и дядя, когда на закате солнца вернутся с работы.
В этот вечер мы с Мишкой, прихватив с собой младших братьев, уже в пятый раз смотрели «Чапаева». Петька и Толик «фильм века» смотрели впервые. Гибель героя Гражданской войны поселилась в их душах глубоким личным горем. Всю дорогу домой они не проронили ни слова.
Когда мы с Мишкой поднялись на сеновал, где спал уставший с дороги Сережа, ручка Большой Медведицы, висевшей в звездном небе, концом уже показывала на огород бабки-Регулярихи. А это означало, что вот-вот закричат первые петухи.
Счастливым днем в моей жизни был этот тихо прожитый августовский день, опечаленный лишь тем, что Василий Иванович Чапаев все-таки погиб в Урал-реке.