Текст книги "Судьбы крутые повороты"
Автор книги: Иван Лазутин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 28 страниц)
Об успешных экзаменах по физике в восьмых классах написали даже в районной газете. Нашлись похвальные слова и об учителе-фронтовике. Заметка была подписана директором школы Леонидом Сикорой. Вместе с отпускными я даже получил премию. Мама была рада и втайне надеялась, что я осяду в Убинске прочно, закреплюсь в школе и, как Сикора, поступлю на заочное отделение Новосибирского пединститута. Зная об этом, я и не пытался ей противоречить. Но всякий раз, когда она начинала разговор о школе, я находил случай и причину перевести нашу беседу на что-либо другое.
Когда я положил перед ней на стол толстую пачку захватанных пятерок и червонцев (мои премиальные и отпускные), она просветлела лицом.
– Теперь, сынок, пожалуй, мы купим поросеночка. Я договорилась с Ионихой, она уже отметила чернилами хвостик самого крупненького, и по сходной цене.
Я молчал, глядя на маму и любуясь, как разглаживались на ее лице морщины, как радостно смотрела она в будущее, и не перебивал.
– Картошки у нас хватит до осени, мешка два даже продадим, есть свекла, есть кормовая морковь, между делом к зиме и выкормим поросенка пудов на семь-восемь. А то гляди, какой ты худющий после войны, я заметила, на ремне прожег еще две дырки. – Время от времени смачивая слюной пальцы, мама, не торопясь, беззвучно шевеля губами, сосчитала деньги. – Ну вот, сынок, теперь у нас в доме есть хозяин. Сережа в Убинск будет наезжать разве только на каникулы да в отпуск. Толя планирует учиться в Новосибирске. Петю тоже тянет в город. Так что давай, командуй нами и деньгами.
И мама пододвинула ко мне стопку ассигнаций.
Ее слова меня умилили. Я взял со стола деньги и положил перед ней.
– Нет, мамочка, уж как ты командовала всей нашей гвардией, так и продолжай. Ты всегда была у нас Чапаевым, а отец – Петькой. – Я прошелся по кухне и, мысленно подбирая более мягкие слова, сказал то, что прочно утвердилось в моих планах и чего я уже не имел права скрывать от матери.
– Мама, к сожалению, я болен Москвой, и болезнь эта неизлечима. Я подхватил ее там, в Москве белокаменной, а усугубил эту болезнь великий французский писатель Бальзак. Устами одного из своих героев он сказал: «Если ты собрался воевать с небесами, – бери прицел на Бога!..»
Очевидно, мои слова ввели маму в заблуждение.
– А причем тут небеса и Бог? – как-то виновато спросила она.
Я расшифровал ей значение этого образа-сравнения:
– До тех пор пока в центре Москвы в сотне шагов от Кремлевской стены стоит Московский государственный университет имени Ломоносова, а в этом университете есть юридический факультет, учиться в котором мы с Шуркой Вышутиным поклялись на второй день после ареста наших отцов, никаких разговоров о пединститутах в нашей семье не должно быть. Я тебя прошу об этом, мама.
Постучавший в окошко почтальон оборвал наш разговор. И, к счастью, вовремя.
Письмо было от Толика. Он писал, что пока жив, здоров, план завод выполняет, отпуск дадут не раньше августа. И тут же жаловался: вот уже третий месяц его мучает кашель, а врачи, когда температура нормальная, бюллетеня не дают. Особенно тронули меня слова:
«Мама, попроси Ваню, может, он приедет в Белово и вытащит меня из этой жаровни. С таким же кашлем двух моих друзей по цеху комиссовали, дали группу инвалидности, взяли адреса, куда они поедут, чтобы переслать им медали „За трудовую доблесть“. А ведь им, мама, всего по восемнадцати лет. И в их-то годы инвалидность? Я одного этого слова боюсь…»
Я так расстроился, что не мог сидеть дома. Дорога до озера заняла больше часа. Я искурил несколько самокруток, пока, наконец, не пришел к твердому решению. Вернулся домой, увидел на столе нетронутую пачку денег и взволнованное лицо матери. Она с надеждой посмотрела на меня и спросила:
– Ну, что будем делать, сынок?
Моя нелепая улыбка еще больше обеспокоила маму.
– Чему ты улыбаешься? Ведь нужно что-то делать, спасать Толика.
– Ступай к Ионихе, – твердо сказал я, – и скажи ей, чтоб она смыла чернила с хвостика самого упитанного поросенка, потому что покупать его мы не будем. Деньги, которые я получил сегодня, прихвачу с собой. Они могут пригодиться. Сейчас трудные дела часто решают деньги, а их у нас кот наплакал.
Сборы в дорогу заняли всего один день. Мама купила два десятка яиц, три буханки хлеба, достала из погреба припасенное к Пасхе сливочное масло, сбитое Петькой в кувшине, вечером откуда-то принесла шмат свиного сала. Петька насыпал мне мешочек крепкого самосада, и мы всей семьей отправились на станцию. Зина послала со мной маленькое письмецо, в котором сообщала, что раскрасавица Надька Юдина часто спрашивает, когда Толик приедет.
Пассажирский «пятьсот веселый» должен был прибыть на станцию Убинская в одиннадцатом часу. Чтобы не возвращаться домой, мы провели полтора часа в околовокзальном скверике, за войну так заросшем тополями и акациями, что даже солнце не пробивало их буйную листву. Последние полчаса нервного ожидания я простоял у окошечка билетной кассы, которое так и не открылось. Когда удары станционного колокола известили о прибытии поезда, я решил пойти на дерзость. Достав из планшета новые сержантские погоны, быстро прицепил их на плечи гимнастерки и, ничего не объясняя ни маме, ни сестре с братом, побежал к снижающему скорость поезду. Но двери в вагонах не открывались. Я изо всех сил стучал кулаками – все напрасно. На мое счастье, в третьем от паровоза вагоне дверь оказалась не заперта и в тамбуре не было проводника. Проводница появилась на площадке уже тогда, когда я подхватил поданные мне Петькой узелок и чемоданчик.
Думаю, помогли мне сержантские погоны и мольба матери, Христом Богом просившей проводницу не высаживать меня. Но та не взяла даже два червонца, которые я пытался опустить в карман ее форменной блузы.
– Нет-нет, не могу, сейчас за это снимают с работы, а у меня семья, трое детей…
И тут я решился на «святую ложь».
– Девушка, милая сестричка, ведь я солдат, отстал от воинского эшелона, который только что в Убинске набирал воду… А у меня в этом родном селе мать, родные братья и сестры, я их не видел целую войну, думал, успею хоть пять минут побыть в родном доме, но, как оказалось, эшелон ушел всего несколько минут назад. В Чулыме через час мы его догоним. Командиры меня даже не хватятся, а ребята не выдадут. Если вы не разрешите мне постоять час в тамбуре, меня отдадут под суд военного трибунала и посадят как дезертира…
Последние фразы я произносил в то время, когда буфера вагонов лязгнули и чугунные колеса стукнули на стыках рельсов. Проводница смягчилась.
– Ладно, довезу тебя до Барабинска или даже до Новосибирска. Только не выдавай меня, если пройдет военный комендант. Положи свои вещи в служебное купе и сиди там сколько нужно. Документы при себе?
– С документами у меня все в порядке.
Почти до самого Новосибирска я просидел в служебном купе проводницы. Она, не раз всплакнув, рассказывала о том, сколько горя принесла ее семейству война, с которой не вернулся муж, погибший при штурме Бобруйска. Глядя на медали и гвардейский значок на моей гимнастерке, она с болью и гордостью сказала, что такие же боевые награды были и у ее мужа.
– Сейчас вот поднимаю трех сиротинок, старшему сыночку десять, дочкам – семь и пять.
Я вышел из служебного купе, подхватив свои вещички, когда тамбур был уже заполнен выходящими из вагона пассажирами. Не знаю, какая душевная сила и братская нежность овладели мной, когда я от всей души поблагодарил проводницу.
Тетка, которая знала по моему письму, что я вернулся в Убинск, встретила меня с нескрываемой радостью. И только через полчаса, после беседы о житье-бытье, когда она загоревала, что ей нечем кормить свиней и в бочках ни ведра барды, я понял, что тарелку борща и пару котлет мне сегодня придется отрабатывать. Благо, что до спиртозавода было не так уж далеко. Четыре последних года перед войной, когда я учился в Новосибирске и жил у дяди, эту бардовозную разбитую дорогу люто возненавидел. Но что поделаешь: за старое добро нужно отвечать добром, хотя я, сидя в служебном купе вагона перед подходом поезда к Новосибирску, твердо решил сегодняшний день посвятить встрече с Ниной Бондаренко и Пашкой Новиковым, моими самыми близкими друзьями довоенных лет. А в Нину я был втайне влюблен. Да и я ли один?..
Но после двух привезенных десятиведерных бочек барды (я стоял в оглоблях, а тетка подталкивала бочку сзади) пропиталось потом не только мое белье, но взмокла и гимнастерка. И мне казалось, что я весь пропах этим свиным пойлом. Идти на свидание с Ниной, которая еще до войны чутко реагировала на запах духов, было просто невозможно.
В Белово я ехал уже не «зайцем», а в купейном вагоне. И все-таки нет-нет, а вспоминал милую проводницу. Приехал я в двенадцатом часу ночи. От пассажиров в купе, живущих в этом городе, узнал, что сталепрокатный завод, на котором работает мой брат, всего в двадцати минутах ходьбы от вокзала. Днем туда ходит автобус.
Адрес Анатолия я помнил. Дежурный по вокзалу сказал мне, что до общежития завода на Лесной улице всего две автобусных остановки. Нашелся мне и Попутчик, сошедший с нашего поезда.
Двухэтажный приземистый дом, чем-то напоминавший барак, был окружен шеренгой густых тополей. В доме всего один подъезд, выходящий на улицу. На всякий случай я постучал в дверь. Никто не ответил. Решив, что в общежитиях, как и в казармах, двери на замки не запирают, я открыл дверь и вошел в коридор. Слева, сразу же у дверей, стояла тумбочка, за которой, положив голову на скрещенные руки, сидела старая женщина в брезентовой блузе. Она так крепко спала, что даже громкий хлопок двери ее не разбудил.
Вспомнив, что после номера дома в обратном адресе Толика стояла цифра 23, я прошел по пустому коридору, вглядываясь в цифры, обозначающие номера комнат. У 23-й остановился. В эту минуту из соседней комнаты вышел высокий белобрысый парень с бесцветными ресницами, с серым вытертым одеялом на плечах, из-под которого торчали голые колени. На какое-то мгновение наши взгляды встретились. Я подумал, что когда-то видел это лицо. Полные мальчишечьи губы парня растянулись в широкой улыбке.
– Вы, случайно, не брат Толика Лазутина? – спросил он.
– Брат.
– Серега?
– Нет, Иван.
Мне показалось, что улыбка парня стала еще шире.
– Так это вы служили на Тихоокеанском флоте, а потом воевали на «Катюшах»?
– Так точно! – шутливо, по-солдатски, отчеканил я и тут же задал вопрос:
– А откуда ты знаешь меня и Сережу?
– Да мы же с Толиком учились в одном классе, а отец мой работал в бригаде вашего отца.
И только теперь я вспомнил, кто этот парень.
– Степин? Пашка?
Улыбка засияла на лице Степина.
– Ты что, с Толей на одном заводе? – спросил я.
– Не только на заводе, но в одном цехе, у одного станка, хотя и в разных сменах. Я заступаю в шесть утра.
– Отец-то где сейчас, все в Убинске плотничает?
Улыбку с лица Пашки словно сдуло ветром.
– Отец отплотничал в конце октября 37-го, через полтора месяца после ареста вашего отца.
Видя, что парень переступает с ноги на ногу, я не стал его задерживать и попросил зайти за мной, когда пойдет на смену.
В полупустой комнате стояли четыре железные койки. Я сразу узнал ту, которая принадлежит брату. Из-под нее торчал изрядно потертый фанерный чемоданчик с железными уголками, сделанный отцом года за два до ареста. Узнал и наволочку, на которой бабушкиными руками был вышит красный задиристый петух. Между койками вдоль стен стояли две облупленные, в чернильных пятнах тумбочки. Только теперь, бросив взгляд на стенку над койкой Толика, я увидел размазанные коричневые пятна, следы раздавленных клопов. А когда прошелся вдоль всех четырех коек, покрытых старыми, давно не стиранными байковыми одеялами, то на меня повеяло холодком омерзения и брезгливости. Сел на кровать Толика и закурил. Стук в дверь заставил меня вздрогнуть.
– Да-да! – выкрикнул я.
В комнату вошел Пашка. Он был гладко причесан, густая белокурая, как у отца, шевелюра крупными волнами ниспадала на лоб и на уши.
– Любуетесь нашей Третьяковской галереей? – спросил Пашка, перехватив мой скользящий по стенам взгляд. – А ведь перед Первым Маем стены белили. Видите, что наделали кровопийцы?
– В других комнатах такая же картина?
– В некоторых рисунки даже погуще. – Вспомнив, зачем он пришел, Степин спросил: – Может, чайку сварганить, титан у нас работает.
Я поблагодарил Пашку, сказав, что перекусил в вокзальном буфете.
Спать не хотелось. Выдвинув из-под кровати чемоданчик, который оказался незапертым, я открыл его. Под грязным бельем лежали две пачки писем, завязанных резинкой. В верхней оказались сложены мои письма военных лет, разложенные в хронологическом порядке. В одном из них была моя фотография, с которой смотрел молоденький, еще круглощекий матрос в тельняшке, в форменке и бескозырке, на ленте которой отчетливо читались слова: «Тихоокеанский флот». Предназначалась она маме. Теперь мне стало понятно, куда делась из семейного альбома эта моя матросская фотография. Мама так горевала, когда обнаружила пропажу карточки! Даже не знала, кого винить. Больше всего ее подозрение падало на Толика, который, будучи в отпуске, выпросил у мамы мои флотские письма. Тайком прихватил и фотографию.
Свои письма я читать не стал, а на прочтение Мишиных ушло больше часа. Читал я их медленно, зримо представляя лицо своего любимого брата. От Сережи не было ни одного письма. Или сказалась большая разница в возрасте, или оставалось в памяти, как старший «шибко ученый» брат изредка поколачивал непослушного сорванца…
Разувшись, не снимая брюк и гимнастерки, я залез под одеяло, решив до прихода Пашки немного поспать. Напрасно. Не прошло и нескольких минут, как я почувствовал, что по моей шее, по рукам и ногам что-то ползает. Я затаился. Но больше пяти минут лежать не мог. Боясь, что на ногах и руках, отбиваясь от кровососущей твари, оставлю точно такие же следы, какие видел на стенах комнаты, встал, зажег свет и ужаснулся: по стенке, над кроватью Толика целыми стаями ползали клопы. И, словно ведомые каким-то инстинктом, они быстро ползли не к потолку, не в сторону соседней пустой кровати, а к кровати Толика. Судя по особому, мне знакомому с детства омерзительному клопиному запаху, я понял, что несколько штук я все-таки раздавил. Дождавшись, когда испуганные светом клопы спрячутся в свои тайники, насыпал в носки крепкого самосада, почти полкисета высыпал за рукава и за воротник гимнастерки и снова лег, но одеялом укрываться не стал. Мысленно решил: «Если минут за пять успею уснуть, то потом они меня уже не разбудят».
Мои надежды и намерения оказались напрасными. Табака клопы не боятся. Теперь, как показалось мне, они стали еще злее и нахрапистее. Забирались под майку, на живот, в трусы, на грудь… Даже на фронте, коротая ночи под брезентом на снегу и в пропитанных запахом портянок и пота блиндажах, таких испытаний я не переживал.
Когда ко мне постучал Пашка Степин, я уже успел, раздевшись до трусов, вытрясти из гимнастерки и брюк виновников моего беспокойного «сна». От чая я отказался. Дорогой на завод разговор у нас не клеился. У въездных ворот рядом с проходной на стенде «Ударников социалистического труда» под стеклом висело десятка два фотографий. Среди них мне сразу бросилось в глаза лицо Анатолия. Его улыбку я хорошо знал. Так улыбался он, когда в следующую минуту собирался подколоть кого-то остротой.
Сразу же при входе в цех на меня обрушился грохот тяжелых железных прессов, отсветы вспышек электросварки и какой-то время от времени нарастающий чугунный гул. Для меня, по рождению сельского жителя, все здесь казалось чужим. Я шел следом за Степиным между рядами непонятных мне станков. И вдруг… Хотя брат стоял спиной ко мне, но по фигуре, по движению рук я узнал его сразу. До конца смены, судя по часам, висевшим на станине крана, оставалось еще семь минут. Мы остановились. Я любовался точными и ловкими движениями рук Анатолия, в которых он держал длинные железные клещи. Подхватывая за конец вынырнувшую из многотонного чугунного вала ленту раскаленного металла, еще не успевшего потерять свой малиновый цвет, он направлял ее влево под такой же чугунный вал и наблюдал до тех пор, пока вся она под него не уходила. Секунды через три из-под правого вала прокатного стана снова выползал конец ленты, на который ложились железные клещи.
Мое нетерпение передалось Пашке. Он слегка тронул меня за локоть и дал знать, что идет менять товарища.
Прошло четыре с половиной года, как мы расстались с Толиком. Это было в октябре сорок первого. Тогда ему исполнилось всего пятнадцать лет. Мне почему-то казалось, что он ниже меня ростом, но когда брат, повернувшись ко мне, вскинул руки для объятья, сразу понял – младший братишка меня перерос. От радости Толик не находил слов. Дорогой в общежитие я рассказал ему о клопах, которые чуть не съели меня. Он печально улыбнулся.
Узнав, что две последние ночи я почти не спал, Толик отвел меня к одинокой старушке, которая жила через два дома от их общежития. В ней я узнал дежурную, поднявшую с тумбочки голову лишь тогда, когда мы с Пашкой Степиным уходили на завод. Старушка, которую Толик называл тетей Пашей, постелила нам постель на двоих. Завтрак был роскошным. Я выложил на стол все, что положила в дорогу мама. Поставил и бутылку водки. Мы позволили себе выпить лишь по стопке, по второй наливать я не стал – день предстоял сложным и трудным: ведь я приехал выручать брата. Угостил я и тетю Пашу. Она позавтракала вместе с нами. Хвалила курицу и домашнее сало. А когда мы, поставив будильник на два часа, легли, накрыла нас своим ватным одеялом, перекрестила и, что-то нашептывая, тихо закрыла за собой дверь.
Я рассказывал Толику о житье-бытье в Убинске, о Петьке, который вымахал так, что потолок достает чуть ли не локтем. И умолк лишь тогда, когда услышал легкий храп брата и понял, что он крепко заснул.
Уснул я не сразу. Почему-то вспомнился первомайский праздничный вечер в сельском клубе. Показывали концерт школьной художественной самодеятельности. Играли чеховский спектакль, потом Степка Сало плясал матросское «яблочко» и «вальс-чечетку», старшеклассник Иван Слупов читал юмористические рассказы, а Белов – «Песнь о купце Калашникове». Только с физкультурной пирамидой у старшеклассников получился конфуз. У одного из парней, Коли Иванова, стоявших в первом опорном этаже, как на грех, лопнула резинка у трусов, и они скользнули с ног на пол. Вряд ли зрительный зал сельского клуба за сорок лет его существования слышал такой взрыв хохота, криков, аплодисментов и свиста. На самом верху трехэтажной пирамиды, почти касаясь головой потолка, стоял наш Толик, а в нижнем кругу пирамиды – Мишка. Пирамида начала рушиться, когда Колька, повиснув руками на плечах соседей, пытался плюхнуться голым задом на пол сцены. Но я так испугался за Толика, что мне было не до смеха и аплодисментов. Он же весьма удачно упал на кучу рухнувшей пирамиды, первым выскочил из рассыпавшегося клубка мальчишеских тел и юркнул за кулисы. Дали занавес, но зал еще долго покатывался от смеха и оглашался криками «бис». Вышедший на авансцену конферансье, так и не дождавшись тишины зрительного зала, объявил:
– А сейчас, дорогие друзья, вы увидите чудо пластики. Ученик четвертого класса Толя Лазутин исполнит «баланс со стаканом воды».
Когда поднялся занавес, на сцену вышел наш худенький Толик. В руках он держал стеклянный граненый стакан. Конферансье налил в него из чайника воды, капнул туда химических чернил и размешал подкрашенную воду карандашом. Завороженный ожиданием чего-то непонятного, зал замер.
Толик, запрокинув голову, медленно, не дыша, поставил стакан на лоб и плавно начал танцевать. Несколько раз присаживался и вставал. Потом, вытянув перед собой руки, стал медленно ложиться на спину. Если две-три минуты назад, когда шло приготовление к номеру «баланса», в зале слышались всплески смеха и гогота, то теперь, когда Толя подходил к кульминации своего номера, публика в задних рядах встала. То, что дома во время тренировок Толя называл «поворот на правый бок», «поворот на грудь», «поворот на левый бок», «на спину», на сцене сельского клуба, вмещавшего более трехсот человек, являло пластическую красоту по-змеиному гибкого мальчишеского тела. Я затаил дыхание. С пола Толя поднимался медленно. Было видно, что он, как никогда, волновался. Встав, он резко взмахнул рукой, разбрызгивая воду из стакана к потолку, где висела лампа-молния, и вышел к барьеру авансцены, низко поклонившись публике.
Четыре раза выходил Толя на аплодисменты зала, четыре раза прижимал ладони к груди. А когда я поднялся на сцену и за кулисами прошел в гримуборную, то увидел рыдающего Кольку Иванова и утешающих его друзей из нижнего ряда рухнувшей пирамиды. Поздравив Толю, я обнял его и тоже увидел на глазах брата слезы. Но это были слезы гордости за удачно выполненный номер. Такие я увижу через много лет на глазах наших русских девушек, поднявшихся на пьедестал почета на Олимпийских играх.
На следующий день, в воскресенье, о беде Кольки Иванова знало уже все село. А сам Колька как в воду канул. Только после окончания Отечественной войны, когда эшелоны, груженные танками и пушками, шли с запада на восток, где советским воинам предстояло сразиться с японскими милитаристами, из товарного вагона проходящего поезда на станции Убинская выскочил чернобровый высокий сержант. На гимнастерке его сверкали боевые ордена и медали. Торгующая молоком и вареной картошкой бабка Трубичиха узнала Иванова и, накладывая ему в котелок горячей картошки, спросила:
– Ты куда же тогда девался-то, Колюха, когда в клубе на всем честном миру трусы потерял?
Колька, улыбнувшись, ответил:
– Уехал к бабушке на Дальний Восток. Продал фотоаппарат, велосипед… Мать с отцом ночью посадили на поезд «Москва – Владивосток». Через год и они туда переехали.
На второй же день от бабки Трубичихи и ее соседок весь Убинск узнал, что Колька Иванов жив, здоров, вернулся сержантом с десятком боевых наград. Поехал на восток бить «япошек».
Под эти воспоминания я крепко уснул и вскочил лишь оглушенный треском будильника, стоявшего на табуретке в изголовье. Толя представился мне уже при «полном параде». Из расстегнутого ворота белой рубашки темнели яркие полосы матросской тельняшки. Брюки-клеш были так отглажены, что о складки можно было обрезать палец, как обычно говорили матросы, когда заканчивали гладить брюки со вставленными в них широкими клиньями. На носках до блеска начищенных ботинок посверкивали два золотых зайчика. Я восхищался братом: тем, что он вырос, тем, что красив и складен, а его фотография висит на Доске почета среди ударников социалистического труда. Но вот Толя зашелся мокрым, нездоровым кашлем, и мой восторг мигом погас.
Толя попросил тетю Пашу, у которой он хранил свою выходную праздничную одежду, поставить для меня самовар и поухаживать за мной, пока он не вернется из конторы завода.
С начальником цеха Анатолий познакомил меня еще в день приезда. Его крохотный кабинетик мне чем-то напоминал дежурный тамбур в проходной войсковой части. Рядом со сбитым из досок столом стояло несколько стульев, вдоль стены тянулась длинная лавка. Таких старомодных телефонов раньше я никогда не видел.
По виду Николаю Богдановичу было не более сорока лет. Приземистый, широкоплечий, с типично белобрысой шевелюрой белоруса, он сразу же, после первых слов знакомства, показался мне человеком, с которым можно говорить по душам и который всегда пойдет тебе навстречу. Я, прошедший войну через городишки и села Белоруссии, научился чутко улавливать диалект этого небольшого, но душевного народа.
От моего предложения пообедать завтра в ресторане Николай Богданович отказался наотрез. По его словам, месяц назад в горкоме партии он получил «втык» за то, что пил с молодыми рабочими в ресторане. Отказался и отобедать в комнате у тети Паши, ссылаясь на занятость. Но стоило мне на его вопрос, где и в каком роде войск я «хлебнул» войну, назвать Первый Белорусский фронт и 22-ю Гвардейскую минометную бригаду, как начальник цеха сразу оживился и даже вскинул руки.
– С «Катюшами» воевали?
– От первого и до последнего дня.
– Мой младший брат тоже с «Катюшами» воевал в гвардейских минометных частях. От Ельни дошел до Варшавы, и там сложил свою голову.
Когда я упомянул, что наша пятая гвардейская ордена Красного Знамени дивизия именуется Калинковической, Николай Богданович привстал из-за стола и, как-то сразу просветлев лицом, широко раскинул руки.
– Так вы освобождали мой родной город? – дрогнувшим голосом спросил он.
– Получается так, – ответил я и тут же почувствовал плечами силу его объятий.
– В Калинковичах и сейчас живут мои мать и отец.
Теперь Николай Богданович уже не отказывался пообедать у тети Паши. Условились, что за ним завтра к двум часам дня зайдет Анатолий.
И вот это завтра наступило. Тетя Паша пустила в ход все, что привез я и что прикупил Топик на рынке. Огромная сковорода картошки, жаренной на домашнем свином сале, большая тарелка пупырчатых соленых огурцов, вздрагивающие при малейшем толчке стола отвалы студня, тарелка блинов, жирно смазанных сливочным маслом, вся эта роскошь теперь стояла на столе. Посредине возвышалась бутылка «Московской» с белой головкой. Вторая у меня была припрятана в чемодане.
Первый тост я произнес за знакомство и за память о наших родных братьях, погибших на полях войны. Выпили молча, не чокаясь. Хруст соленых огурцов перемежали разговором. В моей памяти были еще свежи названия белорусских сел и городов, при освобождении которых наша пятая гвардейская дивизия давала свои могучие залпы. При названии почти каждого села или городишки Николай Богданович тревожно вскидывал руку и восклицал, что там у него живет родной дядя или двоюродный брат, что в этом городе он учился в техникуме, а в церкви этого села его крестили.
Выпили «За Победу!», и Николай Богданович стал заметно пьянеть, как мне показалось, не столько от водки, сколько от разговора о его родной Белоруссии, о ее городах и селах, которые освобождали его брат и я. И это чем-то роднило нас, сближало по духу и биографии.
В четыре часа Анатолий, извинившись, ушел, а Николай Богданович, не дождавшись, когда я налью по третьей, сам наполнил стопки.
– А теперь я скажу тост. – Он поднял стопку, чокнулся и, пристально глядя мне в глаза, продолжил. – Выпьем за нашу дружбу, Ваня! И скажи мне, чем я могу помочь? Тебе и твоему брату. Он очень хороший парень, и на заводе Анатолия любят все. В прошлом году, когда праздновали День Победы, на концерте заводской самодеятельности он показал такой номер, что его минут десять не отпускали со сцены!..
– «Баланс» со стаканом воды! – воскликнул я.
– Да, да! Директор завода даже распорядился на второй же день выдать ему премию и дать внеочередной отпуск, что я и сделал.
Мы отдали честь искусно пожаренной тетей Пашей картошке и студню. Хотя я и захмелел, но не забыл того главного, ради которого приехал к брату, и попросил уволить Анатолия по собственному желанию, ссылаясь на его здоровье, мучивший его кашель. Николай Богданович, склонив голову, молчал. Заговорил он лишь тогда, когда я, исчерпав свои доводы, закурил, вытащил из чемодана вторую бутылку и поставил на стол. В эту минуту я больше всего боялся, что начальник цеха скажет «больше не могу». Но этого не случилось. Когда я наполнил водкой стопки и сел на свое место, он встал, крепко пожал мне руку и твердо сказал:
– Хотя это трудно, очень трудно, но я сделаю для Толи и для тебя, Ваня, все, что в моих силах. А силенки у меня еще хватает. Уважает меня высшее начальство.
С этими словами он вскинул над головой руку, показывая пальцем в потолок.
В завершение застолья Николай Богданович поведал мне горькую для меня новость. Оказывается, ко дню парада Победы на Красной площади, в числе лучших рабочих завода, Анатолий был представлен к правительственной награде – ордену Трудового Красного Знамени, но, к его великому огорчению, из списка в обкоме партии фамилию Толи вычеркнули.
– Отец… – сразу же сказал Николай Богданович, предупреждая мой вопрос. – Тридцать седьмой год… пятьдесят восьмая статья, пункт десять… «Враг народа». Все так же, как и у меня. Мы с Толей несем один общий тяжелый крест.
Уже по дороге, когда я провожал Николая Богдановича домой, он рассказал мне, что живет холостяком, в Речицах ждут его жена и две дочери, одна из которых, старшая, собирается выходить замуж.
У подъезда своего дома начальник цеха, положив мне левую руку на плечо, твердо сказал:
– Считай, Ваня, что Толя в конце этой недели будет дома. Этот вопрос я решу завтра с утра. А бюрократа-врача, который считает Анатолия здоровым и ждет, когда он докашляется до инвалидности… – плюнув в ладонь, он крепко сжал кулак и потряс им перед собой, – я возьму в такой пресс, что справку о противопоказании работать в горячих цехах он сам принесет. Когда будешь уезжать из Белова – сообщи через Толю. Я провожу тебя. Часок-другой посидим в моей холостяцкой хижине.
Свое слово Николай Богданович сдержал. Медицинское заключение врачебной комиссии о том, что по состоянию здоровья Анатолию противопоказана работа в горячих цехах, ему выдали во вторник. Не знаю, был ли он так счастлив когда-нибудь раньше, как в этот день.
Все трое посидели мы в «холостяцкой хижине» Николая Богдановича. Отметили наш отъезд и в вокзальном буфете. Хотя поезд в Белове стоял всего восемь минут, но и в купе вагона за столиком у окна успели братским тостом закрепить нашу дружбу, мою благодарность и память о нашей встрече.
По возбужденному лицу Анатолия я видел: он до сих пор не может поверить, что вырвался с завода, который в письмах матери называл жаровней. Почти до полночи мы стояли в тамбуре вагона, курили. Я рассказывал ему о войне, о том, какие города пришлось освобождать, о преподавании физики в школе, о своем московском житье-бытье… Перед тем как лечь спать, я спросил Толика, почему мама не знает о его представлении к ордену. На мой вопрос Анатолий ответил не сразу. Грустная улыбка легла на его лицо.
– Не стал ее расстраивать. А то вдруг по простоте душевной напишет отцу, а для него эта новость будет посильнее плевка в лицо. Да еще лежачему.
– Ты прав, Толик. Вижу, что взрослеешь.
Судя по тому, как долго ворочался и вздыхал брат, я понял, что, как и меня, его томила бессонница.
Тетка в Новосибирске встретила нас сердечно, начала суетливо готовить завтрак. Но когда я увидел, что она в сенках повесила на гвоздь пропахшую бардой робу, я понял: сегодня нам с братом предстоит сделать не один маршрут на спиртозавод.