Текст книги "Судьбы крутые повороты"
Автор книги: Иван Лазутин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 28 страниц)
Часть вторая
ВЕЛИКАЯ ОТЕЧЕСТВЕННАЯ ВОЙНА
Прощание с МишейМое поколение, душой впитавшее героику всех предыдущих войн по фильмам «Мы из Кронштадта», «Чапаев», «Броненосец Потемкин», «Трактористы» и другим, сообщение о начале войны приняло если не с затаенной радостью, то, по крайней мере, с готовностью как можно скорее получить оружие, пройти необходимую подготовку и броситься на врага. Со сдержанной мужской тревогой встретило эту печальную весть старшее поколение, уже понюхавшее порох на гражданской, финской войне, в боях на Халхин-Голе.
Я и два моих друга-соклассника Миша Целищев и Петр Мурашкин, еще с 9-го класса бредившие о поступлении в Высшее военно-морское училище, где-то в апреле прошли военно-медицинскую комиссию, были признаны здоровыми для службы в морском флоте и послали в Севастополь свои заявления. Где-то в мае мы получили ответ о том, что нас допускают к экзаменам, и сообщили, что бесплатное довольствие на время дороги нам должны предоставить местные военкоматы, где мы приписаны. Названо было также число в начале июля, в которое мы должны прибыть в Севастополь для сдачи вступительных экзаменов. Больше всего нас троих пугала радиоинформация о том, что фашисты ежедневно бомбят Севастополь, и нам не оформят не только денежное довольствие, но и бесплатные проездные билеты. Но к нашей радости, никаких указаний военкоматам не было. Все трое мы за неделю до отъезда из Новосибирска получили железнодорожные билеты на плацкартные места, проездные деньги и командировочные документы. Я успел съездить в село Убинское, где прожил два дня, ходили на станцию, где видели, как с востока на запад грохочут тяжеловесные товарные вагоны с пока еще не обмундированными мужиками. В некоторых эшелонах мы насчитывали полсотни и более груженых вагонов. Опираясь грудью на засов, у широких раскрытых вагонных дверей стояли мужики, их лица были землисто-серые, небритые, так мне, по крайней мере, показалось, и они выражали чувства, что едут не к теще на блины, а на войну. И по их возрасту можно было догадаться, что они хлебнули ее еще во время кадровой службы.
Трижды я видел погрузку убинских мобилизованных в товарные вагоны, плач жен и детей, причитания, наказы писать письма и беречь себя. Все это сливалось в разноголосый гул скорбного прощания.
Возвращаясь со станции, мы, довоенные мальчишки, как-то сразу становились взрослее. И каждый думал о своем отце или старшем брате, которые уже получили повестки.
Сережу война застала в Москве, где он, только что получив документы об окончании Московского института философии, литературы и истории, жил в студгородке на Стромынке, 32 и тоже ждал призыва. Мой второй брат, Миша, служил в кадровой армии уже год, и мама всякий раз, когда встречала баб, идущих на станцию смотреть проводы своих убинских мужиков, просила их, чтобы они на случай, если увидят ее сына Мишу, то пусть передадут ему, что она и бабушка, а также братья будут молиться за него, и пусть он бережет себя. А в кадровой армии Миша служил в Белове Кемеровской области, он должен был со дня на день проехать в таком же товарном вагоне мимо станции Убинская на запад.
Вернувшись в Новосибирск, я пошел на вокзал и нашел военную комендатуру, спросил, не подходил ли эшелон с солдатами из Белова? Дежурный офицер с повязкой на рукаве посмотрел какие-то списки и ответил мне, что только вчера прибыл из Белова стрелковый полк, который должен сегодня погрузиться в пассажирские вагоны и вечером отправиться. При этом дежурный сказал мне, в каком околовокзальном здании сейчас размещается этот полк. Собственно, это были не здания, а ряд больших солдатских казарм, построенных несколько лет назад для учения солдат, которые прибывают в большой сибирский город на транзитных военных поездах.
И мне повезло. В одной из этих казарм, где был клуб, звучала музыка. Еще не войдя в клуб, я уловил четкую ритмику матросского «яблочка», исполнявшегося на аккордеоне, стук каблуков пляшущего. Каково удивление, когда я, открыв дверь, увидел на маленькой невысокой сцене пляшущего Мишу! Я был не просто удивлен, а восхищен и, стоя на пороге, поднял руки. Увидев меня, Миша прекратил плясать и прыгнул со сцены. «Это мой родной братишка!» – громко крикнул он залу, заполненному солдатней. Мы обнялись, расцеловались, на что зрительный зал ответил громкими аплодисментами и возгласами одобрения, а когда из задних рядов донеслись крики «доплясать, доплясать!», Миша махнул рукой и громко воскликнул: «Допляшем после войны!» Положил мне руку на плечо и увел меня из клуба в свою казарму, где у него была койка, тумбочка и чемодан с личными вещами. Мы с Мишей не виделись больше года, с тех пор, как его призвали в армию. Он возмужал, стал выше и раздался в плечах. Глядя на его треугольники в петлицах, я спросил:
– Ты что, уже командир отделения?
– Нет, – ответил Миша, – бери выше, я уже помощник комвзвода, мой командир отличный мужик. Он собрался жениться, а плясать не умеет. У него скоро отпуск должен быть, он просил меня научить его плясать «Яблочко» и чечетку.
– И что же ты? – спросил я.
– Я обещал научить, но, видишь, помешала война.
Выйдя из казармы, мы выпили в буфете по бутылке пива и, присев на крашеной лавочке на привокзальной площади, закурили. О чем-то задумавшись, глядя в землю, Миша грустно сказал:
– Вот так-то, Ваня, скоро и тебя обмундируют и дадут винтовку-трехлинейку. Смотри, не храбрись, война есть война. Не горячись, как тогда на Сибирской улице, когда мы выручали своих «вертунов». Помнишь, как Прикуска гайкой проломил тебе голову, я пришел в бешенство, когда увидел твою ладонь, залитую кровью.
Не забыл я драку на Сибирской улице, когда Прикуска, заядлый в селе голубятник, загнав пару наших лучших голубей-вертунов, не хотел их отдавать даже за высшую цену выкупа – пять рублей за каждого. Это было пять лет назад. И хотя Миша был двумя-тремя годами моложе Прикуски и ростом ниже его, но он при виде крови на моей голове так отчаянно бросился на Прикуску, что сразу же сбил его с ног и начал тузить кулаками по морде. Его стащили с Прикуски два мужика, соседи по Сибирской улице. Отчаянным и бесстрашным мальчишкой рос мой брат. В наших детских военных играх в «красных и белых» он всегда командовал «красными», а меня назначал начальником разведки. И я гордился этим. И вот теперь мой старший братишка всю отвагу своей души вез на войну.
Вечером, перед закатом солнца, батальон Миши был полностью погружен в пассажирские вагоны. Взвод Миши разместился в предпоследнем вагоне поезда. Моему брату досталась средняя полка. Уйдя из вагонной толчеи, мы с Мишей уединились в тамбуре. Не знали мы оба, что это будет последний прощальный разговор братьев. Бросив взгляд на широкий морской ремень, которым я был подпоясан, Миша, улыбнувшись, спросил:
– Где достал-то?
Я ответил, что купил у матроса с эшелона, который с Тихого океана шел на фронт. Как и я, Миша с раннего детства мечтал служить в военно-морском флоте и иметь вот такой же широкий кожаный ремень, на медной начищенной бляхе которого красовался морской якорь. Я молча снял с себя ремень, скрутил его крепко вокруг медной бляхи и протянул Мише.
– Дарю!
Миша попытался почти силком вернуть мне его, но я твердо сказал:
– Отдашь мне его, когда оба живыми вернемся с войны.
Эти мои слова словно магически подействовали на брата. Он снял с себя узенький сержантский ремень, свернул его и засунул в мой карман. Чтобы посмотреть, как выглядит брат, подпоясанный морским ремнем, я на шаг отступил от него.
– Идет! Очень тебе идет, – сказал я, и, сойдясь вплотную, мы крепко обнялись. Слезы, появившиеся на глазах Миши, меня растрогали. Последний раз слезы на его глазах я видел в день ареста отца в 37 году.
– По возможности, почаще пиши маме и бабушке, не забывай и обо мне, – с трудом подавляя беззвучные рыдания, произнеся.
С подножки вагона я спрыгнул лишь тогда, когда поезд уже тронулся и набирал скорость.
А после войны, возвратившись домой, я узнаю из писем Миши, которые мама бережно хранила в отдельном узелке, что полк их сразу же, прибыв в действующую армию, почти с колес вступил в бои. И Миша добровольно пошел в разведку рядовым солдатом. В этом же письме Миша писал, что в разведку не назначают, в нее идут добровольно. А после краткосрочных курсов приказом командира дивизии его назначили командиром разведвзвода. В этом же узелке с сыновьими письмами были треуголки, в которых однополчане, его подчиненные солдаты-разведчики, писали, какой бесстрашный и мужественный командир был ее сын. А из одного письма солдата-разведчика я узнал, что, уходя на очень опасное боевое задание, Миша наказал своим разведчикам, что если он из этого задания не выйдет живым, то схоронить его, не снимая с него матросского ремня, который подарил ему младший брат. Растрогало меня это письмо. Вспоминая нашу последнюю прощальную встречу с Мишей в Новосибирске, я до утра не мог уснуть. И вот сейчас, уже в старости, когда во мне все сильнее и сильнее живет вера, что после смерти человек обретает новую, вечную, потустороннюю жизнь, я горячо надеюсь на встречу с братом, чтобы рассказать ему, как я вернулся с войны живым и здоровым, как поступил в Московский университет, как с отличием его окончил и как стал известным писателем. Я уверен, что он будет счастлив. Он так любил меня на этой горькой и грешной земле какой-то особой, трогательной и нежной братской любовью. Это он заронил в мою душу семена любви к есенинской поэзии, с которой я никогда не расстаюсь.
Дорога в СевастопольСейчас даже смешно вспоминать, как мы, трое одноклассников 24-й средней школы Новосибирска, уже зная о том, что на западе идет война, что немцы бомбят не только Брест, Киев и другие города, но и Севастополь, получив проездные документы за три дня до войны, все-таки решили ехать и боялись, как бы нас не остановили и не вернули. Мы не допускали мысли, что война будет затяжной, что если мы доберемся до Севастополя, то нас к приемным экзаменам даже не допустят, а тут же отправят назад, домой. И все-таки нам, семнадцатилетним, было «море по колено». Поезда на запад шли с большим опозданием, они все чаще и чаще уступали дорогу груженым товарным эшелонам с мобилизованными мужиками.
В Москву мы приехали на пятые сутки. Я с трудом уговорил Петра Мурашкина и Мишу Целищева заехать к моему старшему брату Сергею, который в этом году закончил московский институт. Я его не видел больше года. О такси у нас не было и понятия. Улицу Стромынка, дом 32, уже четыре года стоявшую на конвертах Сережи, я помнил отлично, а поэтому до метро «Сокольники» доехали без труда, а там две трамвайных остановки шли пешком, так как трамваи были забиты.
На наше счастье, Сережу мы нашли быстро. Постучавшись в комнату, номер которой нам назвал комендант общежития, я услышал родной голос Сережи:
– Можно!
Кроме брата, в комнате никого не было. Он лежал на койке в ботинках и пиджаке и курил, а когда узнал меня, быстро вскочил и никак не мог понять, как я мог очутиться у него, в Москве? Я рассказал ему, что мы, три друга, едем поступать в Высшее военно-морское училище в Севастополе и по пути завернули к нему.
– Сумасшедший! – изумился Сережа. – Ведь Севастополь бомбят каждый день, куда вы едете!
– Мы едем на запад, Сережа, куда едет вся Россия, – спокойно ответил Миша Целищев.
После обеда в студенческой столовой Сережа проводил нас на Курский вокзал, помог нам закомпостировать билеты. Я рассказал ему о житье-бытье дома, о том, что Миша уже поехал на фронт. В вагоне мы распили на четверых бутылку водки, простились, и мне почему-то стало так жалко Сережу, ведь он закончил такой элитарный институт, который, как он писал нам в письмах, можно сравнивать с Царскосельским лицеем. Одет он был во все заношенное и, как мне показалось, с чужого плеча, купленное на барахолке. Поэтому, ничего не говоря, я снял с себя пиджак и сказал:
– Разденься, Сережа, померь.
Он разделся и надел мой пиджак, который в те довоенные годы можно было считать и модным, и дорогим, из коверкота. И, ничего не говоря брату, я надел его выгоревший на солнце пиджак, в котором он приезжал домой на каникулы три года назад. Он уже тогда выглядел поношенным и старомодным.
– Носи, Сережа, мне он уже не нужен. Я в Севастополе получу все новенькое, морское.
Петр Мурашкин и Миша Целищев меня поддержали.
– Нам даже в военкомате сказали, чтобы надели на себя чего-нибудь похуже, потому что все это пропадет.
Сережа поблагодарил меня за этот братский жест, пожал руку и поцеловал. Из вагона он вышел, когда поезд уже тронулся, и некоторое время, ускоряя шаг, шел рядом с нашим окном по перрону. Так я простился со своим старшим братом, с которым жизнь соединит меня уже после войны.
Севастополь встретил нас надрывной сиреной боевой тревоги и перекатистым гулом разрывающихся где-то вдали бомб. Из репродуктора, прикрепленного к стене вокзала, неслись тревожные слова: «Всем в укрытие!» Укрытие… Но где оно, это укрытие? Мы не знали. Однако инстинкт спасения сработал незамедлительно, и мы трое, подхватив свои чемоданчики, ринулись за потоком людей, спешащих к спуску в подземные своды каменного вокзала. Хоть и несколько глуше, но разрывы немецких бомб доносились и до подземных сводов убежища, где нам предстояло пробыть около часа.
Выйдя из подземных катакомб, на привокзальной площади мы обратились к прохожему морскому офицеру с вопросом, как нам дойти до штаба и казарм Высшего военно-морского училища? Офицер окинул взглядом нас и наши обшарпанные чемоданчики, как мне показалось по его улыбке, понял, кто мы и зачем приехали.
– Пойдемте со мной. Я тоже спешу в штаб, – сказал офицер и дал знак быстро следовать за ним.
Когда же он узнал, что мы из Сибири и что в Севастополь приехали поступать в Высшее военно-морское училище, то тут же огорчил нас сообщением, что в этому году первый курс училища функционировать не будет, что абитуриенты, приезжающие со всех городов и весей страны, в тот же день по приезде получают проездные документы и отправляются по домам. И что по этому вопросу уже есть приказ командующего Черноморским флотом. Так что дорога на крутую сопку нам показалась и физически трудной и нерадостной.
Фашистская Германия, напав на нашу страну, сломала нашу мечту.
В штабе училища мы были поставлены на двухдневное довольствие, и высокого роста мичман нас сопроводил в каптерку, где мы получили уже подержанные постельные принадлежности. Тот же мичман провел нас в казарму, которую он называл кубриком, что нам, семнадцатилетним юнцам, понравилось, и показал на железные незастланные койки в углу огромной комнаты, которую и мы будем называть эти два дня не казармой, а кубриком.
За два дня пребывания в Севастополе мы на себе испытали шесть бомбежек. Тяжелые бомбы разрывались совсем недалеко, где-то у моря. Первые вспышки разрывающихся бомб мы видели, когда бежали из кубрика в подземное укрытие, видели и глубокие окопы, заполненные нашими ровесниками, которые как и мы, сибиряки, приехали, чтобы стать морскими офицерами. Гул рвущихся бомб у моря гнетуще давил на душу и какой-то необъяснимой зловещей силой повергал обитателей убежища в тягостное молчание. Днем, после завтрака и до обеда, мы, абитуриенты, рыли окопы, блиндажи и ходы сообщения между ними. За эти два дня мы узнали, что из ребят, окончивших первый и второй курсы училища, формировали роты морской пехоты. Кое-кто из приехавших абитуриентов просил зачислить их в морскую пехоту, но командиры были строги: бросать под огонь опасного и жестокого врага необученных юнцов, которых на уроках военного дела дальше рукопашного боя с деревянными винтовками ничему не научили, считали преступлением. Так что, получив в штабе училища все необходимые проездные документы и деньги на довольствие, мы покинули Севастополь.
Почему-то маршрут возвращения в Сибирь у нас пролегал не через Москву, а через Харьков, где у нас была пересадка. Таких красивых городов, затопленных цветами и буйной зеленью, мы, сибиряки, еще не видели. Наш общий прокуренный вагон был забит пассажирами так, что некоторые из них, измученные ночью сидением на нижних полках, как-то ухитрялись умещаться на полу или забирались на верхние багажные полки, откуда, привязавшись ремнем или полотенцем к трубе отопления, рисковали свалиться. Но на это осмеливались лишь молодые. Я тоже, сразу же войдя в вагон и прикинув обстановку, нашел на одной из верхних полок свободное место и положил туда свой чемодан и узелок с двумя буханками хлеба, купленными в Харькове, где мы, трое сибиряков, пройдя по магазинам, были поражены обилием разных булочек, кренделей, калачей и их дешевизной. На станциях больших городов мы выходили на перрон, покупали свежие газеты, слушали радиоинформацию о боевых действиях, где часто сообщалось о бомбежке Севастополя, и снова почти на ходу, ныряли в вагон.
Навстречу нам гремели воинские эшелоны, набитые солдатами, пушками и доселе неизвестной нам военной техникой. Казалось, что все живое и неживое двигалось на запад, чтобы спасти Россию от жестокого врага, напавшего на нас без объявления войны. Не знаю, как мои друзья, но я, выйдя из вагона и сразу же попав в завихрение вокзального люда и местных жителей, чувствовал какую-то душевную неловкость, даже стыд от мысли, что вся Россия движется на запад, к войне, а мы, молодые, торопимся на восток, подальше от войны. Но эти горестные мысли и чувства гасли, когда я, привязанный бабушкиным полотенцем к обогревательной трубе, лежал на своей верхней полке и думал о доме, о маме, с утра до вечера пропадавшей на колхозной ферме, о старой и уже больной бабушке, о двух младших братьях, о сестренке. Война вырвала из недр семьи трех молодых и сильных старших братьев – Сережу, Мишу и меня. Кто теперь накосит 25 копен сена нашей кормилице Майке, которая в день давала 10 литров молока? Томясь в ночной бессоннице, я лежал с закрытыми глазами и подсчитывал копны: для бычка 15, для каждой овцы, а их у нас было пять, нужно накосить тоже пять копен. С уборкой картофеля, капусты и свеклы мои младшие братья и сестренка хоть и с трудом, но справятся. Огород наш был большой, плодоносный. А что, если война затянется до весны, кто тогда вскопает сорок соток, кто тайком, без ордера райлесхоза, почти воровски привезет дрова? Эти тревожные мысли, повергнув меня в бессонницу, точили мозги.
Петя Мурашкин и Миша Целищев были по рождению жителями городскими, их не тревожили мысли ни о воде, которая шла из крана, ни об отоплении дома, у них не было ни огородов, ни скотины, за которой нужно ухаживать и которую нужно кормить. Над столом, за которым они делали школьные уроки, висела «лампочка Ильича», а не пятилинейная закопченная керосиновая лампа, еле освещавшая комнату, керосин для которой нужно не просто купить, а где-то с трудом достать. Но, судя по выражению лиц моих друзей, нетрудно было догадаться, что и их души томила какая-то тревога. Шесть пышных булок роскошного украинского хлеба, а также дюжину калачей с изюмом мы съели еще при подъезде к Уралу. Таким хлебом мы, сибиряки, не полакомимся не только годы, но, пожалуй, десяток военных и послевоенных лет, когда мы за милую душу чуть ли не в завтрак съедали дневную норму «черняшки» или серого, смешанного с отрубями, хлеба. То будут жестокие годы послевоенной карточной системы.
Станция Убинская, где прошли мои детские годы, находится как раз посередине пути между Омском и Новосибирском. А когда мои друзья-соклассники узнали, что я буду выходить на станции, где живет мама и моя семья, то они приготовились к прощанию. Хотя школу мы заканчивали в одном классе, но сказать, что мы были друзьями, я не могу. Мы были просто товарищами, разными по интересам, по убеждениям и по личным биографиям. Если моя натура была замешана на поэзии Есенина, Блока и Лермонтова, то их интересы скорее клонились к технике, а поэтому наши шутки, наши разговоры как-то не находили единодушия, хотя уважительное отношение друг к другу никогда не нарушалось. Проезжая мимо Барабинских топей и болот, заросших камышами, я рассказал своим друзьям о том, как мы с отцом или с Мишей охотились в этих местах. Не знал я тогда и не мог знать, что через четыре с лишним года, возвращаясь с войны, я напишу стихотворение, в котором душевно отмечу эти болота и озера. Вот они, эти строки:
Здесь-то, вихрастый, босой,
Я умел по-утиному крякать
И под жесткой отцовской рукой,
Хоть убей, не хотел заплакать.
Впереди распласталась даль,
По бокам размахнулась ширь,
Под ногами грохочет сталь,
Ну а в сердце – ты, Сибирь.
На перроне моей станции поезд стоял всего одну минуту. Мы обнялись, поцеловались и пожелали друг другу счастья. С Мишей Целещевым мы уже никогда не встретимся, он погибнет где-то за Днепром в жестоких боях. Петя Мурашкин, вернувшись после ранений с войны, окончит какую-то юридическую школу, станет председателем народного суда, который размещался у вокзала, и где я на 4 курсе обучения в МГУ буду проходить судебную практику. Могли ли мы знать тогда, что судьба напишет такой трагико-драматический сценарий, над которым будет висеть табличка с надписью «Тайна будущего».
Я думал, что мама и бабушка будут огорчены, когда узнают от меня, что я не был принят в Высшее военно-морское училище в Севастополе. И почему-то был почти убежден, что братья, Толя и Петя, расстроятся, что я не стал морским офицером. Домой я вернулся не в клешах и не в матросской тельняшке, над которой будут трепыхаться ленточки бескозырки, а в поношенном, заляпанном пятнами сером пиджаке, который я выменял у Сережи в Москве. Я жестоко ошибся! Слезы мамы, бабушки, которые ежедневно с утра до вечера старались узнать из висевшего на стене засиженного мухами репродуктора о том, как там бомбят или не бомбят Севастополь, были слезами благодарения Богу за то, что их сын и внук живой и здоровый вернулся оттуда, где идет война, где убивают. Небольшого размера уже не новая тельняшка, которую я купил на базарчике при севастопольском вокзале, Толю не просто обрадовала, а восхитила. Он тут же надел ее и, повертясь перед зеркалом, кинулся ко мне с объятиями. Пете я подарил бескозырку, на ленточках которой золотом были выведены буквы «Черноморский флот». Ее я выменял у одного матроса в Севастополе, который отслужил свой положенный срок и уже собирался домой, как грянула война. За бескозырку я дал матросу наборный мундштук и портсигар, он был очень рад и долго жал мою руку. Зине я подарил завернутую в красочно-яркую обертку плитку шоколада, которую я на последние деньги купил в магазине кондитерских изделий в Харькове. Она тут же, расцеловав меня, куда-то поспешно убежала, чтобы спрятать ее от братьев, которые, как ей казалось, будут обязательно просить у нее хоть какие-нибудь маленькие дольки, чтоб попробовать. И словно чувствуя свою вину перед бабушкой и мамой, которые остались без подарков, я повернулся к ним и виновато развел руками.
– Ну, а вам, милые, я привезу подарок после войны, если вернусь живой.
В ответ на мои слова бабушка повернулась к иконам и, перекрестившись, что-то прошептала. Мама поцеловала меня в щеку и тихо, затаивая слезы, сказала:
– Вот мой подарок, ты мой подарок.
За пару бутылок водки маме выделили делянку, где косили сено в прошлом году и сметали 90 копен. Принимая от мамы подарок, бригадир сказал:
– Трава в этом году небывалая, по пояс и выше, на делянках своих ты накосишь более ста копен.
Ну, а нам, для нашей скотины, хватило бы и семидесяти копен, так мы рассчитали с мамой и братьями.
В райвоенкомате, куда я прибыл, чтобы доложить о том, что я вернулся из Севастополя и что набора на первый курс в этом году в училище не будет, я спросил, на какой срок я могу рассчитывать, чтобы заняться покосом. Узнав, что мое совершеннолетие наступит только в ноябре, райвоенком спокойно сказал:
– Ну что ж, август и сентябрь можешь спокойно заняться хозяйством, раньше октября мы тебя не побеспокоим.