Текст книги "Судьбы крутые повороты"
Автор книги: Иван Лазутин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 28 страниц)
Часть третья
МОСКВА БЬЕТ С НОСКА
Я – московский дворникЕще с далеких довоенных лет мною замечено, что пассажир дальнего следования, подъезжая к Москве, как-то особенно волнуется. Женщины подкрашивают губы и пудрятся, мужчины, даже солдаты, так обливаются одеколоном, что еще долго за ними тянется шлейф резких запахов.
Так и я последнюю ночь перед Москвой почти совсем не спал. Привязавшись парусиновым ремнем к отопительной трубе под самой крышей вагона, искурил полкисета самосада и делал это так искусно, словно был в блиндаже или в окопе. На нижней полке подо мной лежал старший брат Сережа. Его судьба уже определена: в октябре он был принят в аспирантуру филологического факультета Московского государственного университета. Стать его научным руководителем с легким сердцем согласился известный в литературоведении профессор-фольклорист Петр Григорьевич Богатырев, который пять лет назад рецензировал дипломную работу Сережи по поэтике русской народной песни. Увидев на пороге молодого лейтенанта, он сразу же узнал в нем своего студента из ИФЛИ. В аспирантуру Сережа поступил без труда: ведь он только что демобилизовался после окончания боев за Берлин в составе войск маршала Рокоссовского.
Мои дела были сложнее и неопределеннее. Стоял уже ноябрь 1945 года. Две волны демобилизованных изрядно насытили московские институты, и шансов поступить в какой-нибудь из них было маловато.
Вернувшись с фронта домой, я как-то прочитал брату свои стихи, написанные на фронте и в период службы на Тихоокеанском флоте. Стихи Сереже понравились, особенно «Ностальгия»:
Второй уж час
Российский пляс
То шелком плыл, то бился градом,
Второй уж час
Российский пляс
С парижской полыхал эстрады.
Все в этом плясе закружилось:
И даль полей, и неба синь,
И удаль молодецкой силы,
И под дугою динь-динь-динь…
Зал замирал, зал бушевал,
Вставал, садился, вновь вставал,
А лет двенадцати мальчишка
С расспросом к деду приставал:
– Чего он плачет, не пойму я?
– Кто, тот седой согбенный франт?
Он видит Родину.
– Какую?
– Свою, он русский эмигрант.
Второй уж час
На русский пляс
Французские летели розы,
Второй уж час
Из чьих-то глаз
Катились слезы.
Строки этого стихотворения были навеяны заметкой в газете об успешном выступлении в Париже ансамбля русской песни и пляски Игоря Моисеева.
Сережа уверенно пророчил мне карьеру драматурга и горячо убеждал ехать с ним в Москву. Его упорство придало мне уверенности.
Трогательным и памятным эпизодом моей попытки завоевать Москву была минута, когда мы с братом, подхватив свои фанерные крашенные охрой чемоданы, вышли из вагона пассажирского поезда дальнего следования, такие поезда, как этот, в те годы в народе называли «пятьсот веселыми», на перрон Казанского вокзала. В темном московском небе сверкали ослепительные вспышки.
Мы, солдаты войны, знали, что после освобождения больших городов Москва давала залпы из двадцати четырех орудий. Но в честь чего сегодня, в обычный ноябрьский вечер, когда уже полгода как кончилась война, салютовала столица? Я задал этот вопрос носильщику с медной бляхой на груди, и он гордо ответил:
– Да сегодня же праздник! День артиллерии и ракетных войск!
С минуту, пока небо полыхало огнями, мы с Сережей стояли молча. Брат взволнованно пожал мне руку и сказал:
– Поздравляю.
– С чем? – не понял я брата.
– Хорошее предзнаменование. Возьмешь Москву.
Брать Москву я начал не самым героическим образом. В студенческое общежитие на Стромынке, как ни уговаривал Сережа вахтершу, меня не пустили. Тогда он повез меня на Верхнюю Красносельскую улицу, надеясь пристроить там. По дороге брат рассказал, где мне предстоит жить. Пожилая беженка со Смоленщины, у которой немцы сожгли избушку и убили мужа, дошла вместе с восьмилетним сыном до Москвы. Христом-Богом она упросила дежурного по вокзальной милиции помочь ей устроиться на любую работу с общежитием. Лейтенант оказался человеком душевным, полчаса звонил по разным ЖЭКам и еще каким-то учреждениям. В конце концов он пристроил бедную беженку дворничихой. И вот Сережа привез меня к ней.
Тетя Настя, так звали беженку, далеко не молодая, измученная непосильными трудами и бедами войны, несла на себе печать глубоких страданий и невзгод. Сережа уговорил ее приютить меня хотя бы на пару недель.
Это было мое первое пристанище в крохотной московской комнатушке насыпного барака, который когда-то был просто чуланом без окна. На полу тетя Настя постелила старый полосатый матрац в ржавых клетках. Одеялом служила моя шинель, а подушку я кое-как набил паклей, принесенной из соседнего магазина. Основным преимуществом этого жития-бытия оказалась договоренность дворничихи с милицией прописать меня на три месяца в должности младшего дворника на бесплатной квартире. Так началась моя московская жизнь.
Сережа у кого-то из друзей узнал, что Московский механический институт на улице Кирова открыл прием на подготовительное отделение. Меня, как фронтовика с хорошим аттестатом, приняли легко, даже пообещали, что при удачной сдаче вступительных экзаменов дадут общежитие в Лосиноостровской, в 20 км от Москвы.
Зима 1945 года выдалась снежной и метельной. В работу дворника я втянулся быстро. По утрам и вечерам сгребал снег в валы на мостовой и в огромном коробе на салазках завозил его во двор. После заморозков острым скребком колол ледок, подметал дорожку и тротуар, ведущие к метро «Красносельская». В то время я основательно пристрастился к куренью. Хорошо еще, что послушал Сережу и набил солдатский вещмешок крепким сибирским самосадом, нарубленным младшим братишкой Петькой. К постоянному чувству голода уже привык. Благо, что получил в институте карточку на 550 граммов хлеба и кое-какие сухие продукты. Хлеб съедал, что называется, за один присест. Когда тетя Настя кормила своего сына – второклассника Вовку, я, слушая, как она уговаривает его съесть тарелку супа или щей, буквально исходил слюной. Запах супа дурманил голову. Но однажды Вовка взбунтовался:
– Почему ты дядю Ваню не заставляешь есть? Если он будет есть, то и я буду есть.
Тетя Настя помолчала, а потом, налив полную тарелку борща, поставила ее на стол рядом с Вовкиной. Я возликовал, тем более, что она положила рядом еще и ломоть ржаного хлеба. Вовка, вытаращив глаза, восторженно смотрел на меня. Тогда я предложил ему есть борщ наперегонки. Лидерство выиграл мальчик, и довольная Настя вся просияла от столь удачного опыта.
Позже я узнал, что, кроме выполнения дворницких обязанностей, Настя убирала в соседнем магазине. Как беженку и вдову ее жалели, подбрасывали продукты. Почувствовав, что я не нахлебник, дворничиха стала поощрять наши застольные соревнования с Вовкой, и я теперь постоянно обедал, когда он приходил из школы. Чтобы чем-то ответить на доброту Насти, я стал все чаще подменять ее на фронте борьбы со снегом. Дворничиха оценила мое старание, обшила старой простыней полосатый матрац, откуда-то принесла старенькую расшатанную раскладушку, и я на полметра поднялся над уровнем холодного пола.
С одиннадцати утра до четырех вечера я проводил время на семинарах в институте, просиживал часами в библиотеке. Мой факультет «атомного ядра», как его называли в просторечии студенты, на три четверти состоял из демобилизованных фронтовиков. Шинели, бушлаты, кирзовые сапоги, протезы – все это было для первого послевоенного года обычным явлением. Хлынувшая с полей войны солдатская братия училась жадно. Девочки-москвички, выходцы из семей с достатком (а их было на сотню демобилизованных не более пятнадцати человек), одевались модно, некоторых даже подвозили на машинах. На нас, шинельную братию, они как-то не особенно обращали внимания, и, если улыбались, то снисходительно, больше из вежливости.
Однажды тетя Настя принесла от кого-то из соседей патефон, чтобы я мог проиграть купленные с рук у метро пластинки с записями Леонида Утесова и Клавдии Шульженко – кумиров моего поколения. Под их песни мы учились танцевать вальс и танго. Видя, в какой восторг привел меня джаз Утесова, тетя Настя поведала мне, что артист живет здесь рядом, на Краснопрудной. Я встрепенулся.
– И вы видели живого Утесова?
– Да, сотню раз. В прошлую зиму и осень я прирабатывала, убирала снег у их дома. Мы даже здоровались при встрече. Он всегда ласково улыбался.
С тех пор я потерял покой. Ежедневно, медленно прогуливаясь у дома на Краснопрудной, старался не пропустить ни одного мужчины, выходящего из-под арки дома. Меня даже приняла за грабителя старая толстая дворничиха.
– И щево ты тут ходишь кажный день? – говорила она с характерным татарским акцентом. – Щево смотришь в окна по этажам? Щево ты потерял в этом доме?
Я не знал, что ей ответить, и во время следующей прогулки решил рассеять ее подозрения.
– Мне сказали, что в этом доме живет Утесов. Я очень хочу его повидать.
– Защем тебе он понадобился?
И тут я дал маху, еще больше усилив ее подозрения своим вопросом:
– Может быть, скажете, в каком подъезде он живет?
Дворничиха достала свисток и дважды громко свистнула, взмахнув рукой в сторону входа в метро «Красносельская», где прохаживался постовой милиционер. Он пересек улицу, выслушал дворничиху и потребовал у меня паспорт.
– Пройдемте.
– Куда?
– По месту прописки.
Каково было удивление милиционера, когда я привел его в каморку к тете Насте, которую он видел каждое свое дежурство. Увидев на раскрытом патефоне пластинку Утесова, он по-хорошему улыбнулся.
– Теперь все понятно. Что, любимый артист?
– Он, да еще Клавдия Шульженко. Они нам так помогали своими песнями на войне! И вот я узнаю, что знаменитый артист живет в двух минутах ходу от моего дома. Очень хотелось повидать его.
Милиционер положил мне на плечо руку.
– Вряд ли тебе удастся его встретить. Машина за ним подходит к самому подъезду. Да и сейчас он уехал на гастроли.
Так я и не увидел своего кумира. Не удалось встретиться и с богиней моего воображения Клавдией Шульженко.
Вот и сейчас, когда русые кудри мои побелели как снег, я не могу без глубокого волнения слушать песни Утесова и Шульженко. В душе просыпается молодость, память уносит в далекие предвоенные годы. Если меня попросили бы заполнить анкету с вопросом «Ваши любимые русские певцы?», я, не задумываясь, ответил бы: Федор Шаляпин, Сергей Лемешев, Иван Козловский, Леонид Утесов и Клавдия Шульженко.
Думаю, что в этом раскладе у меня уже больше ничего не изменится.
В середине декабря мне повезло. Брат договорился с комендантом своего общежития, и мне разрешили проживать в его комнате аж до 15 января. С Сергеем жил лишь один химик, который уехал на целый месяц в командировку на Дальний Восток для проведения каких-то экспериментов.
Теперь каждую неделю я получал свежее, пахнущее прохладой, отглаженное постельное белье. Даже подушка была не ватная, как у моего брата, а пуховая, привезенная аспирантом-химиком с Украины. Первое время я страдал бессонницей. В студенческом клубе на нижнем этаже почти каждый вечер то устраивались танцы, то крутили кино, то выступали с концертами знаменитые артисты, которых мое поколение знало по кинофильмам. После одного из таких концертов, где мхатовцы Алла Тарасова и Анатолий Кторов сыграли сцену из спектакля «Анна Каренина», я, до предела взволнованный, не мог уснуть всю ночь. Я сочинил длинное страстное стихотворение, посвященное красавице Тарасовой, в котором признавался актрисе в любви неземной, возвышенной, готовой на подвиг. Разбирая завалы старого архива, я так и не нашел этого стихотворения. Но любовь к очаровательной Тарасовой не покидала меня всю жизнь. Несколько лет назад при посещении Введенского кладбища я положил на ее могилу четыре алых розы…
Тетя Настя, узнав, что брат надежно пристроил меня в общежитии, очень расстроилась. Обеспокоен был и Вовка, как-то сразу потерявший аппетит и получивший в день моего переезда сразу две двойки.
Больше месяца я жил как король. Аспирантской братии пришелся по душе. С утра и до обеда занимался в институте, работал в библиотеке, а к двум часам приезжал на Красносельскую. От общежития МГУ туда всего одна остановка на метро, и я успевал на обед с Вовкой. Он с удовольствием наперегонки со мной до последней ложки выхлебывал борщ или щи. Тетя Настя радовалась и после борща иногда подкладывала нам кусочек вареной колбасы или же ставила тарелку жареной картошки. А иногда и чашка компота перепадала.
После обеда меня всегда поджидали огромный, сбитый из фанеры короб на скользких полозьях и острый стальной скребок. Самым противным делом было выгребание снега и ледышек из короба. И тут я решил усовершенствовать мои сани. Выпросил у слесаря из домоуправления четыре больших петли, две дюжины шурупов, вырвал из стареньких оконных рам, штабельком лежавших во дворе, шпингалеты и соорудил два откидных борта у моей повозки: правый боковой и задний. Получилось нечто вроде кузова грузовика. Работа значительно ускорилась. А дня через три ликующая тетя Настя сообщила мне, что точно такие же бортовые сани сделали и дворники в двух соседних домах.
– Заказала такой короб и дворничиха в доме, где живет Утесов, – с торжеством сказала тетя Настя.
В справедливости ее слов я убедился через неделю, когда вышел прогуляться мимо знаменитого дома. На этот раз татарка приветствовала меня как старого знакомого.
– Хороший ты штук придумал, заходи ко мне, сто грамм поставлю.
Как-то раз за обедом, чуть отставая от Вовки, который ликовал и гордился тем, что его тарелка опустошалась раньше моей, я напомнил тете Насте об истечении срока моей временной прописки. Она словно ждала этого разговора.
– А я уже подала заявление. На полгода. Тебя, Ваня, хвалят и в домоуправлении, и в милиции, так что где-нибудь в середине февраля прописку продлят на целых полгода.
От радости я чуть не поперхнулся.
Где-то в середине января староста общежития Николай Иванович Чуканов получил письмо от аспиранта-химика, который по моим расчетам должен был вот-вот вернуться из командировки. Какова же была моя радость, когда я узнал от него, что хотя химик успешно завершил свои опыты, срок его командировки продлен еще на месяц.
Новогодний бал в МГУПриближался новый, 1946 год. Хотя и говорят, что с годами память слабеет и в ней затушевываются не только проходные эпизоды жизни, но и яркие, острые моменты, однако некоторые из них вырисовываются очень четко. Могу назвать, например, новогодний бал в стенах старого дома МГУ на Моховой.
И здесь мне помог старший брат. По пригласительному билету, выписанному на аспиранта-химика, я засветло прошел в университетский клуб, и я испытывал необычайное волнение, поднимаясь между высоких колонн по гранитным ступеням лестницы. Ведь по ней когда-то ступали ноги Михаила Лермонтова, Льва Толстого, Александра Герцена, Николая Огарева. Свисающие с потолка между колонн многоцветные серпантины и цветные фонарики, доносившиеся откуда-то из глубины клуба волны вальса «На сопках Маньчжурии» – все это сплеталось для меня во что-то божественное, доселе неизвестное, непонятное. Не знаю, как на других, но и сейчас музыка духового оркестра, будь то военный марш или старинный вальс, будит в моей душе что-то глубокое и возвышенное.
Огромный колонный зал в седьмом часу был заполнен до отказа. Карнавальные маски и сказочные костюмы надели только девушки. Мужчины, студенты и аспиранты, еще не сбросили с себя гимнастерки, кители и бушлаты. Танцы, прерывавшиеся только на несколько минут, длились всю ночь. Музыка гремела не только в колонном зале. Через длинный коридор она долетала до самой большой в доме МГУ коммунистической аудитории.
Среди гостей бала были и инвалиды войны: на протезах, с палочками, с рубцами ожогов и шрамами на лицах. Они не танцевали, но прильнув спинами к колоннам, жадно впитывали волну счастья и радости тех, кто кружился в танцах.
Я и до войны любил танцевать вальс. Меня подогревал азарт и, не обращая внимания на мольбы девчонок, я неистово кружился всегда в одну сторону. Так было до войны, в школьные годы, и те же чувства обуяли меня, когда я почти до утра танцевал в ту памятную новогоднюю ночь. Через каждые полчаса приезжали группы известных московских артистов, которые давали летучие концерты. Музыка духового оркестра замирала, все переходили в зрительный зал клуба, заполнявшийся до отказа. Помню, я с нетерпением ждал приезда джаза Леонида Утесова, но он, к сожалению, так и не приехал. Во время одного такого перерыва в танцах актриса Москонцерта поднялась на стремянку с поднятой над головой куклой и громко спросила:
– Каким старинным русским женским именем зовут эту куклу?
И какие только имена не посыпались из уст присутствующих: Акулина, Матрена, Варвара, Пелагея, Хавронья… Так продолжалось с минуту. Казалось, весь арсенал имен был исчерпан. И тут, раздвигая плечами стоявших вокруг стремянки гостей бала, сложив в рупор ладони, я крикнул что есть силы:
– Ярославна!
Актриса принялась выискивать меня глазами, и когда я еще громче, замахав рукой, повторил имя куклы, протянула мне руку. Я протиснулся сквозь толпу студентов и получил куклу. Так я стал героем бала. «Если бы могла меня увидеть дворничиха тетя Настя, – подумал я. – Она бы или расплакалась от счастья, или разразилась неудержимым смехом».
В третьем часу ночи, в ожидании приезда новой группы артистов Москонцерта, зрительный зал был опять полон. Многие уже утомились от танцев. И вдруг… В зале воцарилась тишина. Из-за ниспадающих с потолка бархатных полотен вышли три высоких и стройных, лет двадцати трех – двадцати пяти, офицера. У каждого на груди блистали боевые ордена и медали. Вынырнувший из под занавеса лысый конферансье объявил, что сейчас гвардейские офицеры Первого Белорусского фронта исполнят романс из колымской жизни довоенных лет. Заглянув в бумажку, он назвал их фамилии. Все замерли. Смолкла даже музыка духового оркестра. Старший по званию капитан-артиллерист сел за концертный рояль, и в зал понеслись ритмы энергичной музыки.
Когда я жил в Ельцовке у дяди на окраине Новосибирска, то хорошо знал, что совсем рядом, в насыпных бараках огромного оврага проживали вчерашние зеки и те, кто со дня на день ждали приговора суда по статьям уголовного кодекса. Ворюга на ворюге, мошенник на мошеннике, хулиган на хулигане. Там я и познакомился впервые с образцами тюремного фольклора.
При работе над повестью «Сержант милиции», я, много раз посетивший Таганскую тюрьму, где знакомился с драматическими, а порой и трагическими судьбами ее узников, дотошно выискивал текст услышанного мною в Новосибирске «Колымского романса», пока не встретил одного закоренелого урку-карманника, который мне продиктовал от первого до последнего слова этот шедевр преступного фольклора. В моем архиве хранятся два пожелтевших листка, исписанных в Таганской тюрьме еще в 1953 году.
И вот теперь в зале Московского государственного университета я вновь услышал из уст молодых офицеров знакомые слова:
Помню, в холодную зимнюю ночку
В санках неслись мы втроем,
И лишь по бокам фонари одинокие
Тусклым горели огнем.
В санках у нас под медвежьею шкурой
Желтый лежал чемодан,
Каждый невольно дрожащей рукою
Щупал в кармане наган.
Помню, подъехали к зданью знакомому,
Вышли мы, молча пошли,
Сани с извозчиком быстро отъехали,
Снег заметал их следы.
Двое подлезли под двери дубовые,
Чтобы запор открывать,
Третий остался на улице темной,
Чтобы сигнал подавать.
Помню, как сверла бесшумно и крепко,
Будто два шмеля жужжа,
Вдруг просверлили четыре отверстия
Против стального замка.
Помню, как дверца бесшумно открылась,
Я не спускал с нее глаз.
Ровными пачками деньги советские
С полок смотрели на нас…
Сумму тогда получил я немалую —
Сорок семь тысяч рублей.
Дал себе слово покинуть столицу,
Выехать в несколько дней.
Чудно одетый, с букетом в петлице,
В сером английском пальто
Ровно в семь тридцать оставил столицу,
Даже не глянув в окно.
Поезд помчал меня с бешеной скоростью.
Утром мы были в Москве,
Вечером Харьков блеснул огоньками,
Скрылся в загадочной тьме.
Утром мы были на станции маленькой
С южным названьем Батум.
В этой природе я жил наслаждаючись,
Здесь отдыхал от тюрьмы,
Здесь на концерте в саду познакомился
С чудом земной красоты.
Узкие плечи, глаза как орлиные,
Чудная прелесть лица.
Она отдавалась, она говорила:
«На век тебе буду верна».
С этой знакомой я месяц возился,
Месяц подарки дарил,
Платья – пике и чулки в паутиночку,
Жемчуг, кораллы дарил.
Деньги мои пролетели так скоро,
Снова идти воровать,
Снова пришлось возвратиться
В хмурый и злой Ленинград.
Помню, товарищи так же приехали,
Взяли на дело с собой,
Ночь прогуляли, наутро легавые
Нас повязали в пивной.
Громом аплодисментов, криками «бис», «браво» выражали свой восторг зрители. Зал бушевал, гудел, как обвал в горах, время от времени пронзенный стрелами восторженных восклицаний. Но вот на авансцену вышел конферансье и снова наступила тишина.
– А теперь, дорогие друзья, – выкрикнул он, – наши гости-гвардейцы, студенты заочники филологического факультета, исполнят древнейшую, как мир, магаданскую песню «Мурка».
И снова зал взорвался гулом возгласов и аплодисментов.
Только три куплета знаменитой песни уркаганов успели пропеть офицеры. Раздавшийся у входных дверей сигнал милицейского свистка и дикий крик бегущего между рядами кресел администратора клуба оборвали последние слова:
Раньше ты носила туфли из торгсина,
Шелковый костюмчик «на большой»,
А теперь ты носишь рваные галоши,
Потому что стала не блатной.
Гвардейцев, как девятым валом, унесло за бархатные полотнища занавеса.
Но этот эпизод не помешал вновь начаться, уже в пятом часу ночи, танцам под духовой оркестр. Каков же был восторг танцующих, когда они в кружении вальса увидели трех высоких гвардейских офицеров, которым только что бурно аплодировал зрительный зал. Танцевали они легко, улыбки на лицах солнечно светились, казалось, они были самыми счастливыми в этом вихре молодости, бурных чувств и радостей. А как только затихла музыка, гвардейцы откололи очередной номер. Купив у буфетчицы огромную корзину с пирожками, они стали угощать гостей бала – каждому по пирожку. Два лейтенанта навесу держали корзину, а капитан раздавал пирожки. Один вид пирожков и их соблазнительный запах разбудил во мне зверский аппетит. На кителе капитана золотились две полоски шевронов о ранениях. В какой-то миг взгляды наши встретились. Он махнул мне рукой и крикнул:
– Гвардия, подгребай поближе!
Я понял, что он заметил на моей гимнастерке гвардейский значок, и протиснулся к корзине. Капитан протянул мне два пирожка.
– Оба мне? – недоверчиво протянул я.
До сих пор каждый получал по одному пирожку.
– Бери, бери, не стесняйся. Оба тебе.
Пирожки были еще горячие. Но не успел я откусить соблазнительный кусочек, как какой-то наглый прыщеватый юнец в круглых очечках выхватил из руки капитана пирожок, протянутый девушке в военной форме. Офицерская гимнастерка, новенький кожаный ремень обтягивали ее стройную фигурку с осиной талией. Я как сейчас помню ее красивое славянское лицо, обрамленное крупными волнами каштановых волос. На высокой груди светились до блеска начищенные медали «За боевые заслуги», «За взятие Берлина» и «За победу над Германией». Над ними, как и у капитана, сверкал гвардейский значок.
В секунду я принял решение и протянул свой пирожок фронтовичке. Она смутилась и стеснительно замахала рукой.
– Вы с какого факультета? – смущенно спросил я.
– С филологического. С первого курса. А вы?
– Я с юридического. И тоже с первого курса, – даже не подумав, зачем-то соврал я.
Потом, вспоминая ее ответ, я долго мучился над словами «С первого курса». Неужели она хотела продолжения диалога? Не зная, чем ответить на ее искренность, я, немного помолчав, протянул девушке выигранную куклу.
– А это вам от меня подарок. В честь Нового года.
Девушка без всякого стеснения со счастливым выражением на лице прижала к груди куклу.
– Спасибо. Я не расслышала, как ее зовут.
– Ярославна, – ответил я и хотел было продолжить наше знакомство, но тут подошедший к девушке капитан-гвардеец, обдав нас счастливой улыбкой, пригласил ее на вальс. Увел…
Прислонившись спиной к мраморной колонне, я наблюдал за танцующими и даже не заметил, как капитан и девушка с филфака покинули колонный зал. В общежитие мы с братом вернулись с первым поездом метро. Он пожурил меня, что я подарил куклу, сделавшую меня чуть не героем бала, какой-то девчонке.
– Лучше б подарил ее вахтерше Зое. Она пропускала бы тебя без пропуска…
Всякий раз, когда Сережа брал меня с собой на вечер в университет или в студенческое общежитие, я выискивал взглядом очаровательную девушку с филфака, но так ее и не встретил…
С той новогодней карнавальной ночи прошло более полвека. Годы и на ее юное лицо своим безжалостным резцом наверняка наложили отпечаток пройденного пути. Но я и сейчас надеюсь, что Господь Бог послал ей в награду за брошенную в пожар войны юность большое счастье: она этого заслужила…
В полдень 1 января, когда счастливая новогодняя Москва праздновала первый день мирного нового года, я приехал поздравить тетю Настю и Вовку. Нашлись деньжонки и на подарки, помог Сережа. Вовке я купил плитку шоколада и мороженое, тете Насте – цветную шелковую косынку в магазинчике рядом с домом Утесова. Каково же было мое удивление, когда я, открыв дверь в безоконную каморку тети Насти, увидел на моей подушке полосатый галстук, а на табуретке в изголовье раскладушки флакон тройного одеколона. Я расцеловал и мать, и сына. Последние дни я все острее чувствовал, что оба они ко мне относятся как к родственнику: тетя Настя как к сыну, а Вовка как к родному дяде.