Текст книги "Судьбы крутые повороты"
Автор книги: Иван Лазутин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 28 страниц)
Меня всего колотило. У ограды могилы, в которой был похоронен партизан времен Гражданской войны, я подобрал половинку кирпича и уже было кинулся на подмогу Мишке, но меня вовремя удержали ребята постарше. А наблюдавший за дракой райисполкомовский конюх вырвал из моей руки кирпич, закинул его за ограду и грубо матюгнулся.
– А ты… куда, с кирпичом?! Видишь, на равных! Пусть покончат.
Обессилев, Мишка и Ермак до тех пор волтузили друг друга, пока не упали оба и не начали кататься по земле, и здесь стараясь угодить друг другу кулаком в нос или в зубы. И все-таки Мишка, лежа на земле, оказался ловчее. Выбрав момент, он так точно и так резко саданул Ермаку коленом в пах, что тот взвыл и ослабил руки. Этой растерянностью брат и воспользовался. Он применил такой болевой прием, коварство которого я не раз испытал на себе. Намертво зажав левой рукой шею Ермака, так что у того побагровело окровавленное лицо, он большим пальцем правой руки нажал ему за ухом «кнопку». Думаю, что через эту «кнопку» прошли многие деревенские ребятишки, когда старшие, потеряв терпение, начинают показывать свою власть над младшими.
Видя, что Ермак, разбросав руки и тяжело дыша (левая рука Мишки все сильнее сдавливала его шею), готов сдаться, брат ослабил руки, быстро вскочил на ноги и оставил своего противника лежать на земле. И этим Мишка перехитрил Ермака, сыграв в великодушие.
Ермак вставал медленно, вытирая с лица рукавом рубахи кровь. Тоже самое делал и Мишка. И тут хромой райисполкомовский конюх, который в течение всей драки испытывал что-то вроде азарта, отчего не мог стоять на месте и все время вставлял словечки, выдававшие в нем бывшего неуемного драчуна, сделал то, что для Ермака было больнее Мишкиных оплеух, ударов в пах и «кнопки». Он подошел к Мишке, взял его окровавленную руку и поднял ее вверх.
– Победа! – хрипло выкрикнул конюх и пожал крепко Мишкину руку. – Вот так завсегда: держись, мать-честная, до победы! – И, повернувшись к Ермаку, приободрил его: – А ты не горюй… Ты тоже молодец! Он взял тебя началом. Наверху всегда бывает тот, кто начинает.
После этой стычки вся ребятня на второй же день узнала: «Старый» (это была кличка Мишки) отвалтузил Ермака. Авторитет брата перешагнул границы Пролетарской, Майской и Рабочей улиц. Он докатился аж до старого базара, что в конце Сибирской. Узнали о поражении Ермака и на Колтае, за переездом. Эту глухую и тихую окраину села мы считали чем-то вроде Камчатки.
После этой драки Ермак, узнав, что я брат «Старого», не стал при встречах обыскивать мои карманы, в которых у меня, кроме моркови, репы или бобов, почти никогда ничего не было.
И вот Мишка, который одолел в драке самого Ваньку Ермака, к гнедому жеребцу сразу подойти побоялся!
В этот вечер я уснул самым счастливым человеком на свете. Удивляло то, что упал с коня на полном галопе, а вот нигде, ни в одной косточке, ни в одной жилке – ни синяка. Уже засыпая, я слышал, как Данила, опорожняя четверть в граненые стаканы, сказал:
– За твоих сынов, Петрович! С такими орлами не пропадешь. Это не то, что я… Бог не послал мне сыновей, наградил двумя девками, и те несчастные: одна раскосенькая, другая хроменькая. За твоего Ваньку. Сто сот стоит парень. Мне бы такого сына.
Отец чокнулся граненым стаканом о стакан Данилы и, помолчав, сказал:
– В меня, дьяволенок, пошел. Таким же растет оторви-голова.
Мишка подкатился ко мне, обнял и прошептал на ухо:
– Завтра я Очкарику набью морду.
Ночью мне приснилась змея, огромная, длинная, извивающаяся. Потом много-много змей, обвивающих мои сапоги, с шипеньем ползущих на меня со всех сторон. Я дико закричал и проснулся в холодном поту.
– Что с тобой, сынок? – прозвучал в темноте испуганный голос отца. Свесившись с кровати, он тряс меня за плечо. Избавившись от кошмарного видения, я сидел на подстилке. Зуб на зуб не попадал.
– Змея… Опять змея, папаня… – проклацал зубами я.
– Иди ко мне, сынок, – позвал он меня, и я юркнул к отцу на кровать.
– Да ты весь трясешься. Успокойся. Я завтра тому гаду вторую руку покалечу.
Отец прижал меня к груди, и я начал постепенно приходить в себя. А когда улеглась дрожь и равномерный отцовский храп успокаивающе и однотонно прозвучал совсем рядом, незаметно для себя уснул, провалившись во что-то мягкое, обволакивающее.
ЯрмаркаПроснувшись, я увидел, что в окна вплывало солнечное воскресное утро. Отца рядом уже не было. Мишки тоже. Постель убрана. Я прислушался: в кухне бабушка гремела у печки рогачем. По звуку догадался, что она вкатывает на катке чугун. Я вышел на кухню и первым делом бросил взгляд на печку: ноги Толика и Петьки с нее не торчали. Поднялся на приступку – их и след простыл.
– Где же все? – спросил я у бабушки.
– Как где – уехали, – благодушно ответила бабушка, даже не взглянув на меня. – Кому что: кому сон, а кому – ярманка. На пуховой перине-то, поди, сны царские снились.
Я почувствовал себя забытым, несчастным, преданным… Ну, ладно – отец, а Мишка-то, Мишка. Ведь он еще вчера вечером чуть ли не поклялся набить морду Очкарику за то, что из-за его велосипеда я упал с коня на полном скаку. И на Толика с Петькой брало зло. Кто их разбудил? И зачем отец взял с собой? Может быть, напросились, пообещали, что не будут ни на шаг отходить от Мишки, а тот согласился взять на себя это колготное шефство?
С мстительной мыслью я, пока бабка завершала свои околопечные хлопоты, кинулся через весь огород к канаве и ползал по ней до тех пор, пока не нашел в стрижиных норах Мишкины бабки. Трижды их пересчитал: шестьдесят четыре. В подоле рубашки перенес к куче картофельной ботвы, что оставлена за баней на зиму перепревать. Частично удовлетворенный (пусть поищет, уродина!..) я сел за стол, наскоро позавтракал: много ли нужно времени, чтобы умять ломоть душистого, вчера испеченного хлеба и выпить медную кружку кваса. Стаканы в нашем доме долго не держались, бились часто, пользоваться ими всегда – накладно. В основном обходились разнокалиберными кружками. Самой большой была медная, с красноватым отливом и прозеленью в тех местах, где ручка припаяна к кружке.
Пока бабушка кормила во дворе кур, громко скликая их своим звонким фальцетом, я потихоньку залез в укладку и достал Мишкину серую рубаху, в которой он ходил только в школу. А про себя мстительно приговаривал: «На ярмарке, при людях, ты из-за рубахи драться не станешь. А потом не об свои же бабки я вымазал подол, а об твои. Ты сколько раз надевал без спросу Серегину синюю сатиновую рубаху. Жалко, что я тебя тогда не выдал, он даже сейчас не знает, но больше таить не стану, будет тебе лупцовка. Он загнет тебе такие салазки, что ты другой раз будешь меня будить…»
Увидев на мне Мишкину рубаху, бабушка кричала вслед что-то бранное, но я, чтобы скоротать путь, огородами побежал напрямик мимо старого заброшенного кладбища на бугре.
Пробегая по Пролетарской улице мимо избы Ваньки Ермака, я косил взглядом на его двор и искал глазами красную рубаху. Но кроме огромного огненно-отливающего черно-красного петуха, который, скребя правым оттопыренным крылом по земле и делая лихие круги вокруг как-то сразу притихшей серой курочки, на дворе никого не было.
Чтобы еще больше сократить путь до ярмарки, которая раскинулась за переездом на выгоне, где за последний месяц было понастроено множество ларьков и навесов с прилавками, я напрямик, через обрамляющее рям болото и, минуя центр, выбежал на середину Сибирской улицы. И тут, как на зло, столкнулся с Ермаком. Он узнал меня сразу и, замедлив шаг, снисходительно бросил:
– На ярмарку?
– Ну конечно, – ответил я, изображая полное спокойствие и невозмутимость.
– А «Старый», наверное, уже давно мотанул туда?
– Он на лошадях. К нам приехали кормачевские. А я проспал, бабушка не разбудила, – чтобы хоть что-то говорить, пробормотал я.
– У тебя, случайно, не будет копеек пятнадцать взаймы? На папиросы. Вечером отдам.
У меня не было ни копейки. Но в эту минуту я чувствовал: если бы Ермак попросил полтинник и он был бы у меня – я отдал бы ему, поверил бы, что вернет. Порукой этому была Мишкина победа в прошлогодней драке. И все-таки не знаю зачем, но прежде, чем сказать, что у меня нет ни копейки, я вывернул оба кармана и потряс ими.
– Видишь – ни копейки. Было бы – дал.
– Чего ты выворачиваешь – и так верю, – недовольно пробурчал Ермак. – Ты что, торопишься?
– Да, я же сказал, кормачевцы у нас на постое. Просили покараулить их воза, – соврал я.
Ни о каком карауле возов никто меня не просил. Мне просто хотелось поскорее разойтись с Ермаком, власть которого необъяснимо давила на меня.
– Ну давай жми, а я зайду к тетке. С вечера не курил. На «бычках» кантуюсь.
Я уже давно заметил, что в лексиконе Ермака каждое третье словечко проскальзывало из блатного жаргона. Когда он просил у кого-нибудь папиросу, чтобы несколько раз затянуться, то не говорил: «Дай два раза курнуть», как все ребятишки, а важно произносил: «Дай пару разочков зобнуть».
Миновав Сибирскую, конец которой тонул в гиблой трясине, я поднялся на переезд, откуда с высокой железнодорожной насыпи была хорошо видна выставка-ярмарка, блестевшая на солнце свежевыкрашенными ларьками и стеклами окон деревянного павильона в центре. Трусил легкой рысцой, а в душе не переставал поругивать Мишку. Забыл о своей злости лишь тогда, когда врезался в скопище груженых телег и бричек с распряженными лошадьми.
Тут я впервые увидел то, чему стоило удивляться: вчерашний племенной бык черно-белой масти (я узнал его по белому кружочку на лбу) с огромным кольцом в ноздрях был привязан цепью к врытому в землю столбу, и над ним, щадя его от солнца, возвышался легкий навес, покрытый толем. В толпе зевак чмокали языками, качали головами, разводили руками, судачили, удивлялись, как эдакую махину выдерживают наши неказистые сибирские коровенки. Кое-кто посмелее подходил к самой морде быка и с ладони угощал, кто куском хлеба, кто пряником, кто конфетой… Но бык, поводя ноздрями, принюхиваясь, ни у кого не брал подношений.
– Это что вам – обезьянка в клетке, что ли? – крикнул на зевак, протягивающих быку сладости, жидкобородый мужичишка в яловых сапогах, до того смазанных дегтем, что с них даже текло. – Это бык, а не мартышка. И не голодный он.
Я двинулся искать своих, шныряя между подводами и ларьками, на прилавках которых взвивались на железных аршинах полотнища цветастого ситца, блестящего мелюстина, матовой бязи, мягкой байки… И за всем этим добром толпились бабьи очереди, в которых стоял несмолкаемый говор и колгота. Мужики вели себя степенней: те по большей части табунились у бочек с пивом и у чайной, из трубы которой шел легкий дымок.
Лошади были все как на подбор: породистые, рослые, молодые, упитанные… Кое-где, время от времени пронзали многоголосую сутолоку ярмарки тонким ржанием молоденькие тонконогие жеребята-сосунки, кружившие вокруг кобылиц. Им не было дела ни до ярмарки, ни до невиданного скопища людей, скота и ларьков. Для них пришла пора кормежки, и они бесцеремонно тыкались мягкими бархатными губами в вымя матери.
У бочки с квасом тоже толкалась очередь: кто с бидоном, кто с кринкой, кто просто хотел напиться досыта. День, словно его вымолили для ярмарки, выдался не просто теплый и солнечный, а даже жаркий. У скобяного ларька очередь завивалась аж за чайную: продавали гвозди. Я обошел выстроившихся в одну линию людей в надежде найти отца. Ведь он так бедствовал без гвоздей. Прошлую весну мы с Мишкой рубили ему их из толстой проволоки, которую он приволок из «Заготзерна», «отвалив» за пудовую связку «красненькую». Гвозди эти шли для работы, которую теперь называют словом «халтура». А тогда, в годы моего детства, я гордился, когда кто-нибудь из соседей, а то и с других улиц приходили к нам и просили, почти умоляли перевязать раму, перебрать пол, сколотить скамейку или табурет, перетрясти переборку в чулане, починить ларь или сменить подгнившие стропила крыши. И отец никому не отказывал. Шел, потому что людям нужен был его труд, потому что другой этого не сделает. На все село их, плотников, можно сосчитать по пальцам. А тех, кто мог выполнять сложную столярную работу, – всего двое: отец и старик Качурин, который последние годы стал слабнуть глазами, а потому боялся брать подряд.
На всякий случай я занял очередь за гвоздями и, дождавшись последнего, двинулся разыскивать своих. Искал знакомых лошадей, особенно гнедого, на котором ездил вчера, и бабу на возу в клетчатом платке и толстой шерстяной кофте. И вдруг набрел на толпу цыган. В своих пламенеющих яркими красками кофтах с большими рукавами и длинных широких юбках, узлами за плечами, с грудными детьми на руках и маленькими, цепляющимися за юбки матерей черноглазыми цыганятами, они выделялись из серой толпы ярмарочной людской неразберихи. Говорили все сразу на своем гортанном степном языке, широко размахивая руками. Позади цыганок, лениво и важно вышагивая вразвалку, шел чернобородый красивый цыган. Под его зеленым вельветовым пиджаком пламенела огненно-красная шелковая рубаха, широкие атласные штаны были заправлены в хромовые сапоги. Рядом с ним – старая цыганка в цветастой сбившейся на плечи шали. На спине ее колыхался огромный узел, который (чтобы не свалился) заставлял ее балансировать корпусом и низко сгибаться. Когда цыган говорил, под его черными усами белоснежно сверкали ровные зубы, отдавая мягкой голубизной.
Я засмотрелся на цыган. Знал их хитрости и приемы, обмануть они могли запросто. Поэтому мне стало жалко молоденькую девушку, по виду деревенскую, видимо, из глухомани, откуда-нибудь из дальней Крещенки или Майнака. Прижав ее к подводе, груженной мешками с зерном, три цыганки ворожили девушке по ладони, все время воровато оглядываясь. Вот одна из цыганок что-то сказала другой, что помоложе, а та потребовала снять с руки перстенек, убеждая девушку, что будет гадать на золоте, которое говорит только правду. Я смотрел со стороны, боясь подойти поближе, и все же увидел, как молодая цыганка молниеносным движением руки передала перестенек другой, и та тут же, не сказав ни слова, быстро отошла от гадалок. А девушка, находясь словно под гипнозом предсказаний, вся раскрасневшись, ловила каждое слово ворожеи, не сводя с нее глаз. Не знаю, чем бы кончилось это гадание, если бы не подошел милиционер и не окрикнул гадалок:
– Опять вы здесь!.. А ну, пошли прочь!
Молодая цыганка, что снимала с пальца девушки перстень, словно ждала этой команды. Юркнув за спины своих товарок, она поспешно скрылась в толпе. А те две, что остались рядом с девушкой, наступая на нее, продолжали гадать, перебивая друг друга, пока не подошел цыган в вельветовом пиджаке. Тогда они быстро покинули девушку, оставив несчастную с широко открытыми глазами. Она заплакала… Заплакала горько, навзрыд, как плачут несправедливо и жестоко обманутые дети.
В душе я ругнул себя, что не сказал милиционеру, кто взял перстень. Но сейчас уже было не до милиционера. Нужно разыскивать своих.
Первого я нашел Мишку. Он стоял у ларька с мороженым. Одно заканчивал, а другое, нетронутое, держал в левой руке. Издали увидев меня, он в первую минуту обрадовался. Потом его словно что-то обожгло, губы изогнулись желчной подковой.
– А кто мою рубашку разрешил надеть?
– Миш, да мне не в чем было идти… Я вчера, когда с гнедка плюхнулся, рукавом вмазался в коровье говно.
Душа у Мишки добрая, он и не такое прощал мне. Видя, что я подавлен своей виной, он протянул мне мороженое. Я колебался: взять или не взять.
– Чо губы надул? За то, что не добудился? Я тебя два раза будил, ты чего-то промямлил и в перину зарылся, как сурок, а отец не велел тебя будить, сказал, что ночью ты плохо спал. Какие-то змеи снились.
Я взял мороженое. Это означало, что примирение состоялось. Слизывая языком холодную молочную сладость, сформованную столбиком между хрустящими вафлями, я думал: что мне теперь делать с Мишкиными бабками, которые я перепрятал.
– А не врешь? – спросил я, заглядывая Мишке в глаза.
– Чо мне врать-то? Не веришь – спроси у папани или у дяди Данилы, он как раз заходил в горницу, брал сумку с документами.
Я поверил Мишке и с души у меня схлынула волна обиды.
– Ладно, тогда скажу: твои бабки в канаве я перепрятал. Озлился я на тебя…
Мишка не дал мне договорить, его кулаки крепко сжались.
– Куда перепрятал?
– Под кучу картофельной ботвы, за баней, – виновато процедил я, больше всего боясь только одного, как бы брат не двинул кулаком по мороженому и не вышиб его.
– Ну, смотри, если не досчитаюсь хоть одной бабки – своих не увидишь ни одной!
Больше Мишка ничего не сказал, круто повернулся и, завернув за угол ларька, пошел в сторону подвод. Я увязался за ним и обрадовался, увидев на возу Петьку. Лошади Данилы – гнедой жеребец и серый – были привязаны к поднятому дышлу и ели овес. Петька, губы которого были черны от семечек подсолнуха, держал в руках, как бубен, целый его круг. Толик, примостившись у колеса, стоял на коленях и из тонких сыромятных ремней плел кнут. О ременном кнуте он мечтал давно, надергал для него из лошадиных хвостов столько волос, что хватило бы на добрый десяток волосянок.
Но сыромятными ремнями он где-то разжился только теперь. Братья обрадовались моему приходу и похвалились, что уже съели по три порции мороженого.
– А где папаня? – спросил я, не глядя на Мишку, который еще не остыл в своей злости на меня за перепрятанные бабки.
– С кормачевцами. Они торгуют в ларьке кожей и овчиной, вон там, за чайной.
Толик показал в сторону павильона, из трубы которого шел дымок.
– И еще у них пять мешков шерсти, – вставил Петька, вышелушивая решетку и ссыпая семечки в карман. – Папаня прикинул, что увезут они с ярмарки не меньше как мешок денег.
– А вы чего сюда приплелись? – дерзко спросил я Толика, самозабвенно отдавшегося своей работе.
Кнут у него получался ровный, тугой. До этого он столько переплел веревочных, что этому, ременному, отдавал все свои силенки и опыт.
– А мы с Петькой караулим. Кормачевцы обещают заплатить.
– Деньгами? – спросил я.
– А кто их знает чем? Данила сказал, если будем хорошо караулить их воза – получим гостинец. Конечно, хорошо бы деньгами. На кой нам их шерсть да кожа.
Я двинулся к павильону. Пробираясь между возами и рядами ларьков, почему-то глазами рыскал по земле, как будто кто-то все же должен обронить для меня рубль или, на худой конец, серебрушку. И вдруг!.. Что это – наваждение или галлюцинация? У охапки сена, что лежала рядом с колесом пароконной брички, зеленел сверточек. Я остановился как вкопанный, не веря своим глазам. Деньги!.. Огляделся – рядом с подводой никого. Распряженные быки мирно похрустывали сеном. Я нагнулся, судорожно схватил деньги и крепко зажал их в кулаке. Забыл даже про гвозди и про отца. Обжигала теперь одна тревожная мысль, чтобы кто-нибудь не опустил на мою шею руку и не сказал басом: «А ну, отдай!.. Это я уронил!..» Поэтому шел я как во сне, бежать боялся – сразу можно попасться с находкой. Петлял меж ларьками и возами, как заяц, путающий след охотника. Никак не находил места, где бы можно было остановиться и посмотреть, сколько же денег зажато у меня в ладони. Увидев невдалеке кустики еще не облетевшего тальника, откуда шел мужик, на ходу застегивая пуговицы штанов, я кинулся туда. Благо они были густые, и я преспокойно, покряхтывая, расположился для «большой нужды». Никто меня не видел. Ярмарка где-то в отдалении глухо гудела. Вот тут-то, оглядевшись, я разжал кулак. И, забыв, зачем присел, начал считать деньги. Новенькие, хрустящие, как будто только что из-под станка, почему-то вдвое согнутые трешницы вспыхивали перед моими глазами зелеными радугами. Семь штук!.. В голове тут же промелькнуло: «Двадцать одно!.. Очко!..» Не поднимаясь, я спрятал деньги. И не в карман, а за пазуху, так, чтобы чувствовать их каждую секунду не только рукой, но и телом.
От кустов я летел к возам, как гонимая ветром пушинка. Больше гривенника в жизни я еще не находил. А тут на тебе – сразу двадцать один рубль!.. Сколько можно купить конфет!.. Сколько порций мороженого!..
В разгоряченном воображении предстал новенький, как две капли воды похожий на наган, пугач с огромной пачкой пробок. Даже складной нож Очкарика виделся теперь мне не как несбыточная мечта, а как вполне осуществимая реальность.
У чайной, где на лотках торговали леденцами-петушками на палочках и длинными, как карандаши, конфетами, обернутыми в разноцветные бумажные ленты, я натолкнулся на Мишку. Он стоял рядом с лотком и жадно глядел на недоступную сладость.
– Ты здесь? – бодро окликнул я Мишку.
Брат даже вздрогнул от неожиданности.
– Да так, смотрю, – ответил брат вяло и стал пристально вглядываться мне в лицо. – А ты чего такой?
– Какой такой?
– Да трясешься весь, смурной какой-то.
– Да так, что-то живот болит, – соврал я, а самого подмывало нетерпение показать Мишке хоть трешку.
Но как ее отделить на его глазах? Ведь вся пачка туго свернута и лежит за пазухой. Но мне почему-то вдруг стало жалко Мишку. По глазам было видно, как ему хочется попробовать ирисок. Он-то ведь отдал мне свою вторую порцию мороженого. Я даже тоскливо вздохнул от невозможности сейчас же ответить ему добром.
– Ну чего глазеть, пойдем, – предложил я.
– Куда?
– Поищем папаню. Ведь он не израсходовал наши деньги. Может, даст копеек пятьдесят? – продолжил я фальшивую игру, зная, что никаких отцовских денег мне не нужно – ведь я сейчас самый богатый мальчишка на всей ярмарке. Да не только на ярмарке. Во всем нашем селе!.. Но как Мишке показать трешницу, как сказать ему, что нашел, и тут же пустить в расход.
Мое предложение брату не понравилось. Некоторое время он, правда, колебался, потом как отрезал:
– Так деньги же мамане. Договорились же?
В душе мне было совестно перед Мишкой. И это предложил я, у кого за пазухой – целое состояние.
Мы пошли бродить по ярмарке. И тут, словно дразня нас, перед глазами вырос лоток, на котором китайцы торговали резиновыми надувными чертиками. Китаец надувал чертиков, и они одновременно, на разные голоса кричали: «Уйди, уйди, уйди…» Мы с Мишкой остановились, глазея на эти игрушки, что продаются только в городах.
– Вот бы парочку, а? – тоскливо вздохнул Мишка. – Где бы занять хоть копеек тридцать? Я бы вечером отдал. Мне Трубичка должен полтинник.
Во мне трепетала каждая жилка, каждый нерв, а Мишка подогревал мое нетерпение открыть перед ним хоть краешек моих сокровищ.
– Говорят, что после обеда привезут пугачи и футбольные камеры. Достать бы хоть на камеру. У отца просить не хочу. Ты физрука не видел?
– Нет.
– Он бы купил. У него всегда с собой шальные деньги. Увидишь – скажи.
Даже разговаривая с Мишкой, я успел не раз и не два вроде бы нечаянным движением руки коснуться живота и ощутить еле слышное похрустывание новеньких бумажек. С трудом, но я все-таки преодолел в себе благородный порыв, твердо решив про себя, что о своей находке Мишке не скажу. Иначе вся добыча, из-за его расточительного компанейского характера, тут же полетит на ярмарочный распыл, а у меня уже в голове зрели далеко идущие планы, как истратить найденные денежки. Причем в этих планах обязательными действующими лицами были отец и мама. Это меня несколько успокаивало, не так будоражило совесть. Я даже пытался уразумить себя: «В хозяйстве столько дыр, у мамы вон чулок хороших нет да и Зине одеяло еще не купили… Из старого, детского, уже давно вата лезет».
И мы с Мишкой разошлись в разные стороны. Он пошел искать физрука, а я, дождавшись, когда брат скроется из виду, нащупал за пазухой деньги и вытащил одну бумажку. Впервые я испытал чувство радости, покупая на «свои» деньги всякую разность. От трешницы за несколько минут остался всего лишь пятак. Зато карманы мои были набиты чертиками, купленными у китайцев (всем братьям по-одному, а себе – два), ирисками, конфетами с бумажной бахромой… Леденцы-петушки на палочках (всем по два) в карманы совать не стал – слишком липкие.
Нужно было видеть лица моих младших братьев, когда, дав им по паре петушков, я начал вытаскивать из карманов остальные сладости и чертиков.
– Вань, ты это где? – глупо хлопая глазами, спросил Петька.
Разложив перед собой мои подарки, он не знал, с чего начать.
– Купил, – важно ответил я и положил Мишкину долю под брезент. И тут же строго наказал: – Придет Мишка – отдайте ему. Только смотрите – тут все считано, всем поровну. – Я не стал разъяснять, чтобы они не трогали ни одной конфетки из Мишкиной доли – те поняли сразу: характер брата был им хорошо известен.
– Вань, да ты на что купил? – спросил Петька.
– Любопытной Варваре нос оторвали, – как большой, проговорил я, и Петька, словно боясь, что я передумаю и отберу у них гостинцы, сразу замолк и, сложив подарки в подол рубахи, принялся жевать ириску.
К полудню ярмарка напоминала гудящий гигантский улей, в котором людской говор и выкрики, скрип телег, звуки животных слились в единый гул. И над всем этим скоплением людей, лошадей, овец, быков, телег и рядами фанерных ларьков полыхало горячее солнце последних дней бабьего лета. На душе у меня разливалось благостное умиление, в котором маленькой занозой саднило угрызение совести перед Мишкой. Теперь я уже пожалел, что не сказал ему о своей находке сразу. Ведь все равно скажу. Ведь спросит же он, на что я купил гостинцев и столько сладостей. И я не совру. Мишке нельзя врать, у него на это чутье особое. Да и зачем врать – ведь не украл же я.
С этой томившей меня мыслью, которая в бочку меда моей душевной радости добавила ложку черного дегтя, пустился я бродить по ярмарке в поисках брата. Раза два чуть ли не наткнулся на отца. Вместе с плотниками, о чем-то оживленно разговаривая и размахивая руками, он у пивного ларька, как и все мужики, потягивал из толстой пивной кружки пенистое пиво.
Столкнувшись с Ванькой Ермаком, чтобы не дожидаться, когда он начнет обшаривать мои карманы, сразу же протянул ему две ириски и одного чертика. Ириски он взял, а чертика вернул.
– Я что, маленький? – важно произнес он и, оглядевшись вокруг, спросил: —А Мишка здесь?
– Где-то толчется, – ответил я.
– Скажи ему, чтобы нашел меня. Дело есть. – Не дожидаясь ответа, Ермак достал пачку папирос, прикурил и двинулся в сторону конного ряда.
В поисках Мишки я долго бродил по ярмарке, раза два подходил к бричкам кормачевцев, стал уже беспокоиться, но брата так и не нашел.
В центре ярмарки было сооружено на невысоких столбах некое подобие сцены, сколоченной из досок. Я заметил ее еще утром, когда только пришел на ярмарку, но не догадался, зачем эти подмостки выстроены. И только теперь, когда вокруг начала собираться толпа, – понял: «Будут выступления». И не ошибся.
Первым номером конферансье в галстуке-бабочке объявил о приезде областного кукольного театра. О таком театре и его веселых спектаклях я слышал от Очкарика, но сам еще ни разу не видывал это чудо, а поэтому, чтобы рассмотреть все как следует и не толочься в ногах у взрослых, облюбовал чью-то подводу, стоявшую невдалеке от сцены, и встал на ось заднего колеса. На воз забираться побоялся: чего доброго получишь затрещину. Но и отсюда вся сцена была видна, как на ладони. Теперь я возвышался на целую голову в толпе, окружившей подмостки.
По-городскому одетые парни проворно вынесли на подмостки цветные ширмы, поставили их одна к другой, поспешно скрепили накидными болтами, втащили за ширму два чем-то наполненных мешка и, сделав свое привычное и отработанное дело, словно растаяли в толпе, которая с каждой минутой заметно разрасталась, наполняя площадь нарастающим разноголосым гулом. Дымила самокрутками, лузгала семечки, сосала леденцы и терпеливо ждала.
Картинно расхаживающий по подмосткам конферансье время от времени бросал в публику остроумные реплики, каламбурил, гримасничал. В толпе взрывался откровенный мужицкий хохот и звонкий бабий смех. Дождавшись, когда приготовления закончатся и два немолодых человека – высокий и низенький – нырнут за занавеску, скрывшись за ширму, он вышел к самому краю подмостков и громко объявил:
– Александр Сергеевич Пушкин!.. «Сказка о попе и его работнике Балде». Спектакль Новосибирского областного театра кукол. Режиссер – Николай Калинычев. Роли исполняют…
Тут он перечислил фамилии и имена артистов, исполняющих роли попа, Балды и других действующих лиц сказки.
И началось… Первую минуту толпа, обтекающая площадку, замерла, глядя на смешную фигуру кукольного попа, плывущую над барьером ширмы и «расхаживающую» по базару, чтобы «… поискать кое-какого товару». Но стоило над планкой ширмы вырасти Балде, как в публике то там, то здесь начали раздаваться смешки и сдержанный хохот.
Каждая реплика режиссера, читающего текст сказки от лица автора, сопровождалась едкой подковыркой из публики, метким словом одобрения или осуждения. Появление на сцене старого черта и его чертенят, которые не хотят платить попу оброка, публика встретила еще оживленней, всплески смеха и возгласы как лопанье пузырьков в стоячем болоте стали раздаваться все чаще и чаще.
– Давай, Балда, не трусь, твоя возьмет!.. – несся из толпы тоненький мужицкий голос.
– Ну паларыч, ну паларыч!.. Уплахнуться можно!.. – сипела передо мной баба в ватнике и разводила руками, всем видом своим показывая, что она знает, как поступит Балда, которому вынырнувший бесенок предложил на спор: кто быстрее обежит море, «тот и бери себе полный оброк». – У него в мешке два зайца, а не один. Балда тебя, бесенок, все равно обманет, одного пустит в лес, а другого в мешке держать будет, пока ты возле моря бежать станешь…
– Тише ты, горластая гусыня! – крикнул на бабу заросший седоватой щетиной мужик, стоявший рядом с бричкой. – Не одна ты проходила в школе сказку о попе и Балде.
Баба на несколько минут угомонилась, но стоило Балде поспорить с бесенком, кто дальше пронесет сивую кобылу, она тут же, забыв окрик мужика, беспокойно, словно ее кусали блохи, заерзала на мешке.
– Щас… Щас он тебя, бесенок, опять облапошит… Ты ножки на третьем шагу протянешь, а Балда на кобыле две версты верхом проскочит. Облапошит…
Реплика бабы довела мужика до крайности. Не сдержав вертевшийся на кончике языка матерок, он проговорил:
– Ну и шарага же ты… твою мать!.. Не язык – а помело!
В сердцах плюнув на землю, мужик резко махнул рукой и отошел от брички. Но баба не растерялась. У нее нашлись слова похлеще да пообидней.
– А ты не слушай, обмылок вонючий. Ишь, крутится целый час у моего воза, так и норовит стянуть хомут или седелку.
Не находя для ответа слов, мужик скрипнул желтыми прокуренными зубами, горько вздохнул и скрылся в толпе.