355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Лазутин » Судьбы крутые повороты » Текст книги (страница 10)
Судьбы крутые повороты
  • Текст добавлен: 2 октября 2017, 14:30

Текст книги "Судьбы крутые повороты"


Автор книги: Иван Лазутин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 28 страниц)

– О чем речь, – заторопился Мишка, – уговор дороже денег!..

Я тоже что-то поддакивал, вставлял, суетился, чтобы показать себя равноправной стороной в купле-продаже: все-таки, как-никак, в торг шли и мои бабки.

Больше всего меня удивило то, что Очкарик даже не посчитал наши бабки. Он высыпал их в полутемных сенцах в старое решето и, сказав, чтобы мы подождали его во дворе, ушел в избу.

Никак не укладывалась в моем сознании психология горожанина в шелковой пижаме: отдать за бабки такие деньги и не сосчитать (а вдруг там половина «хрулей»). Все это было для меня чем-то необъяснимым, инородным. Да я бы эти бабки не только посчитал, но каждую взвесил на ладони, прикинул на глаз: не приклеена ли жопка, которая от первого удара битка-«хруля» отлетит и бабка выйдет из игры.

Деньги Очкарик отдал Мишке – не только потому, что он старший. Ведь вчера он договаривался не со мной, а с Мишкой. Два рубля двенадцать копеек!.. Причем рубли новенькие, аж похрустывали. Таких денег мы с Мишкой еще не видели.

Отец уже ушел на работу, когда мы довольные вбежали в избу. Старые ржавые ходики, висевшие в простенке на кухне, показывали семь утра. Бабушка в долбленом корыте толкла мелкую вареную картошку, в предвкушении которой пятнистый мухортый поросенок самых что ни на есть беспородных кровей неистово визжал в сенках и настойчиво требовал, чтобы люди не забывали, что у него, у поросенка, есть свой режим и свое право на жизнь. В его пронзительный поросячий визг, время от времени сменяющийся мирным выжидательным похрюкиванием, которое как бы выговаривало «Ну, что ж, я стерплю… Я еще немного потерплю… Но и у меня может наступить конец терпению…», вмешивалось кудахтанье слетающих с нашеста кур. У них тоже все с той же картошки, перемешанной с отрубями, два мешка которых отец купил неделю назад на мельнице, начиналась своя дневная жизнь.

Мы сгорали от нетерпения. Но до завтрака еще предстояло много работы. А тут, как на грех, кто-то третьего дня бросил в Курдюков колодец дохлую кошку. За водой нужно теперь идти в казенный, на бугре. А до него почти четверть версты: пока дойдешь с коромыслом на плече до дома – половину ведра расплескаешь. Хорошо, что у нас есть на тележке бочка, в которую входит десять ведер. Привезли утром – и до вечера хватит на расход, а вечером еще бочку. Расходуется вся: надо напоить корову (а она запросто выпивает полтора ведра), теленка, овец, поросенка… А сколько воды уходит на одну только стирку. Куда не крути, а семья из десяти человек, в грязной рубашке в школу не пойдешь. Тут еще в этом году тоже взяли моду каждую неделю производить проверку на вшивость. Стыдоба, когда в рубахе или в голове найдут чего ищут. Из сорока человек в классе почти всегда у пятнадцати – двадцати находят. Не так позорно, когда не у одного в классе, а то бы засмеяли. А находят, как правило, у тех, кто посильнее, да побойчей, у кого озорства хоть отбавляй, такого не заулюлюкаешь, живо получишь оплеуху или подзатыльник.

Наконец сели за стол. Позавтракали мы с Мишкой наспех: выпили по кружке кваску и умяли по краюхе хлеба бабкиной выпечки: поджаристого, духмяного, с глянцевитой верхней корочкой. Картошку дожидаться не стали. Хорошо, что оба учились во вторую смену.

Передачу маме в роддом бабушка собрала, когда мы были еще у Очкарика. В чистую холщовую тряпицу она завернула пяток вареных яиц, баночку брусничного варенья, маленькую крынку со сметаной и десяток медовых пряников, купленных вчера отцом в раймаге. Все это она перевязала беленьким шнурком и, перекрестившись на икону, передала Мишке.

– Несите с Богом. Да скажите, чтоб ела.

По дороге в центр, где рядом с раймагом находилась больница, Мишка несколько раз вытаскивал из кармана новые хрустящие рубли, словно еще и еще раз желая убедиться, что не забыл взять с собой деньги, предназначенные для покупки гостинца маме.

Как только мы вышли на Пролетарскую улицу, которая была намного шире нашей, так сразу почувствовали, что намеченное на завтра открытие районной ярмарки-выставки уже дает о себе знать. В сторону Сибирской улицы, где когда-то проходил кандальный тракт, медленно тянулись подводы, груженные дарами полей и огородов. За некоторыми из них на привязи лениво тянулся скот. Это были не просто низкорослые разномастные деревенские коровенки, а европейской породы рекордистки, о надоях которых писали не только в районной, но и областной газете. Тонкорунных породистых баранов с завитыми в улитку рогами везли связанными по ногам в телегах. Меня большего всего удивил огромный, как слон, черно-белый бык с железным кольцом в ноздре. К кольцу была намертво припаяна стальная цепь, привязанная к задней оси пароконной брички. Впряженные в бричку два ездовых быка, по сравнению с производителем, казались маленькими и чем-то напоминали малорослых дворняг перед гигантским породистым бульдогом-медалистом.

Мы с Мишкой даже остановились, залюбовавшись быком, косившим свой зелено-огненный глаз в нашу сторону. Оба даже и не подумали, что Мишкина красная рубашка может обозлить быка.

– А ну, малец, сгинь с глаз, а то чего доброго ненароком и осердится! – крикнул возница, глядя на Мишку, и тот, почуяв опасность, тут же юркнул за калитку первой избы, скрывшись за домом.

Следом за ним кинулся и я. Бык есть бык… А этот, если разозлится, поднимет на рога не только человека – избу кинет через себя. О быках, разъяренных красной тряпкой, мы слышали не раз. Но то были рассказы у костра или на завалинке, а здесь – вот он, живой, в нескольких шагах от тебя.

Переждав, когда подвода с быком свернет на Сибирскую улицу, мы вышли из засады.

– Испугался? – спросил я у Мишки.

– Ни капли, – соврал он.

Я сделал вид, что поверил. Проходя мимо строящегося здания госбанка, мы увидели на лесах отца. Всей плотницкой бригадой они возводили стропила. Звонкий голос папани звучал нервно, на самой высокой ноте:

– Степин, дай левее, чуток левее и выше!.. Еще чуть-чуть!..

Зная, что отцу сейчас не до нас, мы нарочно свернули в переулок, чтобы не попадаться ему на глаза, и пошли к больнице в обход.

Дверь роддома была закрыта. Мы робко постучали, но нам никто не открыл. Подошли к окну, из которого два дня назад мама разговаривала с нами. Тоже закрыто. Переминаясь с ноги на ногу и не спуская с окна глаз, где каждую минуту могла показаться мама или кто-нибудь из женщин из ее или соседней палаты, мы ждали терпеливо до тех пор, пока старик с метлой, подметавший двор, не сказал, чтобы мы стучали побойчей, так как сестра, что дежурит сегодня, плоховато слышит. Мы так и сделали. Стучал вначале Мишка. Потом оба принялись бухать в дверь.

Наконец к нам вышла полная женщина в белом халате с большой родинкой между бровями, которую я не раз видел на базаре.

– Вы к кому? – спросила она громко, как обычно говорят плохо слышащие люди.

Мишка назвал фамилию мамы и протянул узелок.

– Как она там? – спросил он громко.

– Разрешилась. Только что… Чувствует себя нормально. – И, как-то сразу, словно ее позвали, взяла у Мишки узелок и захлопнула дверь.

Некоторое время мы стояли в недоумении: постучать снова и спросить, кого мама родила, или ждать, когда кто-нибудь выйдет и мы, наконец, выясним, кем же пополнилось наше и без того многочисленное семейство. Но никто дверей не открывал и не выходил.

– Ну что, передали? – спросил старик с метлой, видя нашу растерянность.

– Передать-то передали, да не успели спросить кто родился: девочка или мальчик?

– А вы бы ей полтинничек или фунтик конфет – она тогда все скажет, все расслышит. Я ее знаю, к ней с голыми руками на паршивой козе не подъедешь.

В наши расчеты давать полтинник вредной бабе не входило. А потом у нас его просто не было. А давать рубль – больно жирно. Мы подошли к окну в надежде, что кто-нибудь к нему да подойдет. И не ошиблись. Потянувшись к наличнику, оттуда выглянула молодая полногрудая женщина, румяное лицо которой вчера мелькнуло за спиной мамы. Я узнал ее по длинным распущенным волосам, походившим на отлив блестящего речного песка, освещенного утренним солнцем.

– Это вы только что принесли передачу? – спросила она.

В улыбке ее было столько доброты и тепла, словно перед нами стояла наша кровная родственница.

– Мы.

– Вы дети Марии Сергеевны?

– Да, – хором ответили мы.

– Могу вас поздравить, детки.

– С чем? – спросил Мишка.

– Не с чем, а с кем. С сестричкой! Только что родилась… Уж такая голосистая, такая певунья!.. Мама просила передать, что ей к окну подходить еще нельзя. Просила, чтобы вы бежали к отцу и сказали: у вас теперь есть Ириночка.

Мы готовы были расцеловать эту милую красивую светловолосую женщину, которая поведала нам столь радостную весть. Забыв сказать «спасибо», мы что есть духу пустились с больничного двора. Вскоре уже были на углу Ленинской и Сибирской, где бригада отца возводила крышу.

Там как раз начался перекур. Отец сидел на бревне и рассказывал что-то смешное. Когда он увидел нас, запыхавшихся от бега, то встал и зачем-то надвинул поглубже картуз.

Не дожидаясь вопроса, я выпалил одним духом:

– Все!.. Родилась!.. Иринка!..

Улыбка на лице отца говорила о том, как он счастлив, но тем, по-мужски сдержанным счастьем, которое не принято показывать на людях.

– Ну, хорошо, молодцы, что навестили мать. Поздравляю. Вот теперь у вас есть еще одна сестренка. – Он погладил своей шершавой ладонью мою голову и повернулся к плотникам. – Ребята, я на часок-другой отлучусь. Вы уж без меня.

И, бросив взгляд на одного из мужиков, наказал:

– Степин, чтобы все лежаки по уровню, а стойки по отвесу.

Веснушчатый рыжеволосый мужик с аршинными вислыми плечами молча кивнул головой, а когда мы все трое отошли от сруба, сказал вдогонку:

– Петрович, с тебя причитается!.. Без четверти не вертайся!

– На четверть губы не раскатывайте, а пару бутылок ставлю! – бросил отец в ответ, и мы зашагали в сторону роддома.

Мы остались у окна, а отец, завернув за угол больницы, пошел в приемный покой. Вернулся быстро. С лица его не сходила счастливая улыбка.

– Ну вот, теперь слышал своими ушами. Аж три кило, рост пятьдесят сантиметров. Вон какая!..

У входа в раймаг он велел нам подождать. А сам скрылся за расхлестанной дверью на ржавой пружине.

И тут мне на ум пришла мысль: а что если вместо дяди Серафима деньги отдать отцу. Отец надежнее, он бы и купил все, что надо в вагоне-ресторане. Дядя Серафим, известное дело – человек запойный, раза три в год уходит «в темную», неделями не выходит на работу. Не зря же его из главных бухгалтеров в райфо перевели в рядовые. Этой мыслью поделился я с Мишкой. Он ее принял, но с оговоркой:

– Только папане скажем, что все, что он купит, передадим мамане мы с тобой, и в записке напишем, что от нас.

Я согласился безоговорочно.

Из раймага отец вышел с пустыми руками и хмурым лицом.

– Что, не дали? – спросил Мишка.

– Разгружают товар, сказали, после обеда…

С минуту отец стоял в раздумье, куда пойти: на работу, домой или в ларек к Горбатенькому, у которого русскую горькую можно купить даже тогда, когда в других магазинах ее не сыщешь. Правда, страждущих Горбатенький выручал с небольшой наценкой, но никто на него не роптал.

И тут Мишка открыл наш план отцу. Вначале он забеспокоился, в голосе прозвучало подозрение:

– Откуда у вас такие деньги?

– Продали Очкарику бабки. Аж сто шесть штук, половина моих, половина Мишкиных, – поспешил я погасить тревогу отца. Он, как я понял, поверил моим словам и, что-то прикидывая в уме, сказал:

– Это вы хорошо надумали. Только нужно мне побриться и переодеться. – Окинув себя взглядом, он ухмыльнулся: – Такого в вагон-ресторан не пустят.

Ходил отец быстро. Мама всегда его просила умерить шаг. И вообще он все делал быстро, с ловким проворством и легкостью в движениях – все это часто вызывало у меня мысль: «Вот вырасту и буду так же ловко владеть косой и топором. И ходить буду быстро…» А пока мы за отцом едва поспевали.

Радостная весть глубоко растрогала бабушку. Встав на цыпочки, она поцеловала отца в лоб, поздравила его и нас с Мишкой. Все, что в семье нашей случалось хорошего, доброго и удачливого, бабушка относила только к одному – к милости Божьей. Все беды, все неудачи и даже малейшие неприятности, переступавшие наш порог, она связывала с гневом и карой Господней. Ее затяжные земные поклоны перед иконами в горенке и молитвы, шепотом слетавшие с губ, говорили о глубокой искренней благодарности Господу Богу. Теперь она молилась, чтобы он дал силы и здоровья роженице Марии и ее младенцу. Мы старались не мешать молитвенному уединению бабушки, а потому не заходили в горенку.

Пока отец, надувая щеки, брился, сидя за столом перед осколком зеркальца с желтыми подтеками, мы с Мишкой на скорую руку собрали в свои сумки учебники и тетради и, соврав отцу, что домашнее задание выполнили еще вчера, выкатили из печки чугун со щами. Ели торопливо, обжигаясь, то и дело посматривая на стенные ходики и прикидывая в уме: сколько у нас останется времени после отхода поезда «Москва – Владивосток». Успеем ли на первый урок? Тут Мишка что-то надумал и, поморщившись, спросил меня:

– У тебя первый урок физкультура?

– Физкультура, – ответил я, не понимая, чего он задумал.

Мишка, многозначительно подмигнув мне, метнул взгляд на отца, усердно выбривающего волосы на шее.

– Что, все болеет ваш физкультурник? Опять будете два часа гонять тряпичный футбол на площадке? – спросил Мишка и подмигнул мне.

– А чё боле делать, раз он заболел? – отвечал я, как идущий на поводу ослик.

– А нашу географичку зачем-то вызвали в область, на какой-то слет. Тоже придется или играть в чехарду, или гонять с вами футбол.

Говорилось это так, чтобы все слышал отец. Уж не знаю, поверил ли он нашему вранью или, скрыв догадку, решил не лишать нас радости свидания с мамой и вручения ей подарка. Улыбнувшись собственным мыслям, он встал, похлопал себя по тщательно выбритым щекам и прежде, чем пойти к рукомойнику, предупредил:

– Если опоздаете на урок, то скажете учительнице, что ходили со мной к матери в роддом. И скажите, что у вас родилась сестричка.

У нас сразу отлегло на душе.

Отец не только ходил и работал быстро, он и за столом не засиживался, жадности кеде никогда не проявлял. Пообедал, тщательно вымыл руки, достал из-под кровати завернутые в мешковину хромовые сапоги, в которых венчался и обувал только в особо торжественных случаях, тронул их сапожной щеткой и, любуясь блеском черных негнущихся голенищ, приставил к кровати. Синюю сатиновую рубаху-косоворотку, сшитую мамой к Пасхе, он надевал всего лишь раз. Извлеченная вместе с черными суконными брюками из кованого сундука, она еще отдавала нафталином. Пиджак, чтобы не помялся в сундуке, висел всегда на вбитом в стену гвозде, аккуратно завернутый в четверо сложенную марлю. Под пиджаком, тоже на гвозде, висела завернутая фуражка с высоким околышем и черным лакированным козырьком. Отец надел ее, посмотрелся в зеркало и повесил назад.

– Отслужила свой век, такие теперь не носят, – ответил он на мой немой вопрос. – Чего доброго, еще осмеют, ныне народ злой пошел, на старину шикают, им подавай новую моду.

О густые русые кудри отца не раз ломались деревянные зубья гребня. Мама говорила, что до тифа, которым он переболел сразу же после женитьбы, его волосы не так буйно вились и были не такими густыми. Из пяти сыновей отцовские кудри унаследовали только двое: Сережа и я. Но отец утверждал: вот подрастут Петька и Толька – завьются волосы и у них. А чтобы не обижать Мишку, унаследовавшего прямые с медным отливом волосы мамы, он говорил:

– А ты, Мишуха, подожди, еще так завьются, что сам не рад будешь.

Рядом с нарядившимся и помолодевшим отцом, который прежде чем причесаться роговым гребнем обмакнул его в лампаду с деревянным маслом, мы выглядели в своих сбитых худых сапожонках и во многих местах заляпанных чернилами пиджаках довольно невзрачно. А переодеться было не во что.

Отец посмотрел на наши сияющие лица, на которых светилась гордость за него – сильного, нарядного и красивого, – и горько улыбнулся.

– Ничего, сынки, вот выполним пятилетку, тогда будет всего завались. Появятся у вас новые рубашки и суконные костюмы. Были бы лад и здоровье, а остальное – дело наживное. Ну, собрались?

Мы с Мишкой давно уже были готовы. Даже помазали дегтем сапоги, отчего те сразу посвежели.

Толька и Петька, которые крутились тут же около отца, конечно же раздумывали, как бы увязаться с нами на станцию. Они заколготились, начали лазить то под кровать, то на полати, то на печку – торопились собраться. Но, зная, что к отцу с вопросами приставать рискованно, делали это втихомолку, поглядывая то на отца, то на нас с Мишкой.

– А вы куда собрались, орлы? – спросил отец, поводя пальцами по чисто выбритым щекам.

– Мы что – хуже Мишки с Ванькой? Они уже утром были у мамани… Мы тоже соскучились. – Казалось, на глазах Толика вот-вот выступят слезы. Ему подвывал и Петька.

Отец посмотрел на них и вздохнул. У младших братьев не было ни обуви на осень, ни одежды к зиме. Как правило, им доставались от нас с Мишкой обноски. Но они не роптали, ведь их погодки-ровесники тоже носили пиджаки, картузы и рубахи с плеч своих старших братьев. Случалось даже так, что из-за доставшихся от меня или Мишки худых валенок или сапог младшие учиняли драку.

Сказать, что ему стыдно и больно через все село вести своих малолетних оборванцев, отец не мог, не поворачивался язык. Но не сказать ничего или просто остановить их резким запретным окриком тоже нельзя: сыновья рвутся к матери, которая родила им сестренку. Они ее, сибирячку, так ждали!.. Еще неделю назад осколком бутылочного стекла очистили до белизны деревянные боковинки люльки, которая несколько лет без дела валялась в пыли на чердаке. А когда отец спросил: зачем они это делают, Толик резонно ответил, чтобы братик или сестренка не занозили себе пальчики или ладошки.

И вот теперь они, переминаясь с ноги на ногу, стоят перед отцом кто в чем: Толик в худых бабушкиных галошах, а Петька – в Сережиных ботинках без подошв.

– А ну-ка, присядьте.

Отец показал на скамейку.

Толик и Петька, как старички, поникнув, сели, уже предчувствуя, какой разговор сейчас поведет отец. Я видел их несчастные лица и готов был в эту минуту снять с себя сапоги, пиджак и отдать кому-нибудь из братьев.

– Вы слышали, что Сурчихинская Дамка сбесилась? – строго спросил отец.

Толик и Петька настороженно зыркнули глазами.

– Дак ее поймали, – пролепетал Толик. – И, говорят, лечат уколами, Очкарик говорил.

– Поймали… – хмыкнул отец. – А вот сегодня ночью она опять сорвалась с цепи и искусала двух маленьких ребятишек с Сибирской улицы. Сейчас ее ловят, да никак не поймают. Как заговоренная.

Я видел по лицу отца, что ужасы, нагнетаемые им, подействовали на моих братьев моментально. Оба они смерть как боялись собак. А при слове «бешеные» замирали духом.

Так удалось отцу избежать позора и в то же время успокоить своих младшеньких. Он повернулся к нам и строго сказал:

– А вы что расселись. Пора идти!

Сопровождаемые завистливыми взглядами Тольки и Петьки, мы вышли на улицу. Видя их опечаленные лица, отец разрешил младшим проводить нас до тополей, что у болота.

– Только от тополей сразу же пулей домой. Дамка и сюда может забежать!.. – продолжал пугать братьев отец.

Но до тополей они не дошли. Увидев, как из Юдинского проулка выскочила чья-то незнакомая собака и наискосок пересекла улицу, Толька и Петька повернули назад и, то и дело оглядываясь, мелкой рысью засеменили к дому. Отец помахал им рукой.

Передавая ему деньги, Мишка назвал сумму.

– Три рубля двадцать копеек. Главное не забудь, чего нужно купить мамане: две бутылки «ситро», если есть – халвы, «Раковых шеек» и «Мишек на Севере». Будем ждать тебя у вагона. Да только смотри, не застрянь, а то утащит поезд аж до Чулыма. С дядей Серафимом уже не раз так было. Насилу назад вернулся на товарняках.

Отец сосчитал наши деньги и положил их в нагрудный карман пиджака.

– Не укатит. На этих поездах я поездил побольше, чем ваш дядя Серафим.

На станцию мы пришли минут за двадцать до прихода курьерского поезда. На платформу уже подтягивались бабы с ведрами и кошелками, в которых чего только не было: и прямо в чугунках, замотанных в тряпки, горячая картошка, и соленые огурцы, и вареные яйца, и жареные куры, и молоко всех видов – кипяченое, топленое, варенец, сметана… Причем я приметил: бабы-торговки, что помоложе и побойчей, на лотках под навесом, как правило, со своим товаром не располагались. Словно сговорившись и поделив перрон между собой, они на определенных дистанциях друг от друга занимали на нем свои места. И когда приходил поезд, уж тут-то они выказывали всю свою торгашескую прыть: бегали от вагона к вагону и, встречая пассажиров, нахваливали каждая свое:

– А ну, картошечки, картошечки… С пылу с жару, духмяного навару…

– Сметанки, сметанки, кому сметанки?..

– Сынок, гля, какие огурчики, таких, поди, сроду не едал, так и глядят на тебя… На закуску – лучше не найдешь. А на опохмелку – хворь, как рукой, снимает…

– Смородинки, а ну, кому самородинки, гривенник стаканчик, а на рупь двенадцать насыплю…

– Барышня, ты только попробуй, такую брусничку ты нигде не покушаешь…

Я уже не однажды видел одну опрятную старушку, которая, еще издали заметив приближающийся к разъезду пассажирский поезд – а он всегда, подходя к станции, подавал протяжный гудок, – доставала из-за пазухи чистенький фартук, проворно подвязывала его, перед крошечным зеркальцем поправляла вылезшие из-под белого платка седые волосы и, довольная собой, снимала с корзины чистую марлю, защищавшую снедь от мух. Я знал, что старушка эта жила на Майской улице. У нее был какой-то особый талант рекламировать свой товар. Каждый раз я слышал, как она осыпала выходящих из вагонов пассажиров все новыми и новыми складными причетами, которые чуть ли не пела на манер частушек.

 
…Мои курочки-птички
Снесли для вас яички…
…Эй ребята, покупайте опята.
…Царские грибочки, сибирские груздочки…
 

Увидел я ее и на этот раз. В чистеньком облике старушки и в опрятной одежде проступало что-то ненашенское, нездешнее. Ожидая поезд, она то и дело поглядывала в сторону разъезда, откуда вот-вот покажется распущенная по ветру дымная грива паровоза и послышится его режущий слух гудок.

Станционный дворик и перрон были устланы золотыми слитками листьев с облетевших берез, что плотной стеной росли за низеньким штакетным заборчиком. Осенняя ржа поджелтила и трепещущиеся на ветру листья осины. Лишь одни рогатые разлапистые тополя стояли зелеными буграми-утесами, пока еще не поддаваясь накатам-нахлестам осени. Ронять листья их черед пока не пришел. В жилах тополей еще не одну неделю пробуйствуют земные соки. В этой стойкости перед осадой осени есть у них что-то от царь-дерева – дуба, который позже всех набрасывает на плечи зеленую попону листвы и позже всех ее сбрасывает. Но дуб в наших местах не растет, не та земля, кругом торф и болота, а зимой иногда ртутный столбик в станционном градуснике падает ниже пятидесяти градусов. Редко, но так бывает. Для дуба стужа смертельна. Свои царские чертоги он возводит на землях центральной России.

Сразу же за станцией, в каких-нибудь двухстах шагах, погружался в свою осенне-зимнюю спячку вечнозеленый рям (лес) сего низкорослыми кривыми сосенками и чахлыми березками. Несколько лет назад по этим торфяным болотам, кишащим гадюками и подернутым тучами комаров, прошли со своими нивелирами, бурами и теодолитами студенты Московского торфяного техникума. После этого по селу прокатился слух, что через толщи торфа они добурились до какого-то особого, голубого слоя глины, из которой можно изготовлять дорогой фарфор, по качеству выше итальянского. Кое-кто даже поговаривал, что в Москве вышел приказ построить в Убинске фарфоровый завод. Но разговор остался разговором. Голубую глину никто не добывал, завод также никто не строил.

Минут за пять до прихода поезда на перроне, словно из-под земли, вырос Гоша, наш деревенский дурак, который каждый день приходил на станцию к курьерскому поезду и, вдоволь налюбовавшись суетящимися по перрону пассажирами, подбирал с земли окурки, пустые спичечные коробки, бумажки от конфет и все то, что оставалось от проходящих поездов.

– Гоша, ты зачем сюда пришел? – обратился отец к дураку как к равному. – Ай куда ехать собрался? Да ты слюни-то вытри, а то в вагон не пустят.

Дурак гортанно гыгыкнул, рукавом грязного и рваного пиджака вытер с губ и с подбородка слюни и подтянул рваные штаны неопределенного цвета.

– Не еду я…

– А чего же тогда пришел сюда? – не отставал от дурака отец.

– А так… хорошо здесь… весело…

И снова дурацкий утробный смех, где-то на грани рыданий, вырвался из груди Гоши. Никто не знал, сколько ему лет, где он родился, откуда пришел в наше село, кто его родители. Мужики говорили, что лет десять назад он появился в Убинске, как гриб после дождя. Ночевал в банях, ел что попадет, безотказно за тарелку щей и ломоть хлеба мог целый день копать вдове-старушке огород, отнести за канаву и зарыть там дохлую собаку или кошку, к которым из-за трупного смердящего запаха никто не хотел подходить…

Я всегда испытывал необъяснимое волнение, когда к нашей станции подходили пассажирские поезда. С ними связывал свое будущее. Мне всегда представлялось, что вот, когда вырасту, то в один из дней меня увезет курьерский поезд в пока еще неведомый мне большой город, где я по кирпичикам буду складывать здание своей судьбы. Может быть, это разгоряченное воображение подогревалось прочитанными книгами, которые я глотал жадно, ненасытно. А может быть, из-за однообразия нашего семейного быта мальчишеская фантазия вырывалась сама собой и уносилась по неведомым путям-дорогам…

И на этот раз я испытывал особое волнение, когда со стороны железнодорожного переезда, зычно пронесшись над рямом, до станции донесся и покатился дальше пронзительный гудок паровоза.

Волновался и отец. Он знал, что кое-кто из знакомых мужиков иногда прорывались в вагон-ресторан проходящих поездов и «доставали» там то, чего не продавали в нашем раймаге и в ларьках. По нашим расчетам этот вагон должен был быть где-то в середине поезда, а поэтому мы и остановились так, чтобы не бежать до него.

В выборе места нам повезло. Когда поезд останавливался, постепенно замедляя скорость, почти перед нашими глазами проплыла эта долгожданная вывеска: «Ресторан».

Волнение отца оказалось не напрасным. Обе двери вагона-ресторана были закрыты. Отец стал стучать, колотя по двери своими крепкими кулаками. Наконец достучался. Дверь открыла немолодая толстая женщина в грязном фартуке.

– Чего бузуешь? Иль что оставил здесь? – прокуренным охрипшим голосом бросила она отцу сверху вниз.

Прикуривая папиросу, толстуха надсадно закашлялась, отчего лицо ее стало багровым.

На первую ступеньку подножки отец заскочил легко, на вторую ему не дала ступить проводница ресторана.

– Куда прешь, лапоть?

Я видел в эту минуту лицо отца. На нем застыла мольба.

– Сестричка, пусти на минутку в буфет. Кое-что купить надо бы…

– От Москвы до Владивостока у меня таких братцев, как ты, наберется столько, что ими можно пруд прудить, – прохрипел прокуренный бас женщины в грязном фартуке.

– Понимаешь, жена родила… Гостинчик бы ей… У нас же тут ничего не купишь – ни колбаски, ни конфет хороших, ни «ситро»…

– Роженицам нужно пить не «ситро», а молоко. Врачи говорят – полезнее. А от конфет зубы выпадают.

– Ну, будет шутить-то… Пусти, сестрица, шоколадку подарю, – просил отец, отчего печать мольбы на его лице прорезалась все резче и горше.

Мне было жалко его в эту минуту. Я почему-то сердцем чуял, глядя на лицо этой наглой бабы, что она не впустит его в ресторан.

– Если всех вас пускать, то пассажиры еще до Читы положат зубы на полку. Нельзя! Ну чего прешь?..

– Ну, уж если нельзя мне пройти – возьми деньги, купи конфет хороших, если есть с полкило колбаски, а на остальное – «ситро». Да себе купи шоколадку.

Отец совал в руки женщины деньги, но та их не брала.

– Я что тебе – девка на побегушках? Уж двадцать лет, как холуев нет. Сказано не пущу!.. Ну, не при же ты, не при… чего прешь?!. Вначале ногти обруби топором, а потом в ресторан лезь… Гляди – под ними по ведру чернозема!..

Я видел, как отца била нервная дрожь. Последние слова женщины его глубоко оскорбили. От лица его отхлынула кровь, отчего оно подернулось сероватой бледностью. Замерев на подножке вагона, он долго снизу вверх смотрел в глаза проводнице, перед которой только что чуть не встал на колени.

– Ну и курва же ты!..

И тут я услышал трехступенчатый мат, с такими завихрениями, какой с уст отца при мне еще никогда не слетал, хотя я не скажу, чтоб в ситуациях нервных, в рабочей горячке плотницкой артели, где всегда найдется какой-нибудь разиня-недотепа, отец нет-нет да и не срывался, пуская в ход хлесткие словечки неписанного жаргона. Но при нас, при детях, обронить матершинное слово он считал великим грехом.

Женщина от неожиданной отцовской ругани аж задохнулась затяжкой дыма и стояла с разинутым ртом. А отец, легко соскочив с подножки уже дрогнувшего вагона, стараясь перекричать железный лязг буферов, который словно по цепочке прокатился от паровоза к хвостовому вагону, чтобы смыть с души плевок этой грязной толстощекой бабы в мелких кудряшках, шел рядом с медленно плывущим вагоном и, не давая ей раскрыть рта, не замечая, что следом за ним, почти за самой его спиной идет дурак Гоша, бросал снизу вверх:

– Сука!.. Чтоб тебе не разродиться, если забеременишь!..

– Лапоть немытый! – задыхаясь от злобы, выкрикнула баба.

– Тварюга проклятая!.. – пустил вдогонку отец и, не дожидаясь, когда уже опомнившаяся баба обложит его чем-нибудь позаковыристей да погрязней, в сердцах плюнул и резко повернул назад, чуть не столкнувшись с Гошей.

– А ты чего тут вертишься?! – крикнул отец.

Гоша словно ждал вопроса. Улыбаясь во весь рот, проговорил:

– У тебя слюни не текут, а все-равно не пустили… Гы-гы…

Лицо отца стало белым как мел. Он даже остановился, в упор глядя на Гошу, переминавшегося с ноги на ногу.

– Чего тебе надо?

– Не пустили… Э, не пустили, – запричитал дурак, пританцовывая и размахивая руками. – Бригадир, а не пустили.

Подумав, отец через силу улыбнулся.

– Гоша, ты любишь конфеты?

– А кто их не любит?.. Они вон какие сладкие… Гы-гы-гы…

– Ну, тогда на вот тебе деньжонки, купи себе у Горбатенького леденцов. – Отец достал из кармана пиджака мелочь и, отсчитав на ладони, протянул ее Гоше. – Здесь двадцать копеек. Как раз на двести грамм. Да беги скорее, а то Горбатенький распродаст все леденцы и ничего тебе не достанется.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю