Текст книги "Судьбы крутые повороты"
Автор книги: Иван Лазутин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 28 страниц)
– Бабушка, а что это за дяденька с тобой поздоровался и снял картуз? – спросил Мишка. – Наверное, и его деток ты принимала?
– Да не только его деток, но и его самого.
Проходя мимо нищих, сидевших на паперти, бабушка остановилась и бросила в шапку юродивого медный пятак, тот в знак благодарности низко склонился и произнес что-то мне непонятное.
Очень жалею, что не могу испытывать теперь тех чувств божественной одухотворенности и какой-то неземной приподнятости, которые я испытывал в далеком детстве, когда входил в наш, известный на всю Тамбовскую губернию, пятиглавый храм. Это о его звоне колоколов, как мне казалось, десятками лет позже сказал Александр Твардовский в своей знаменитой поэме: «Здесь бухали колокола на сорок деревень…» Как-то дедушка рассказывал, что раньше в метельные зимние ночи били в самый большой колокол, чтобы путники не сбивались с дороги.
Высокие, расписанные по библейским сюжетам своды с летающими ангелами, сладкий и нежный запах ладана, печальные лики святых, обращенные на меня со всех сторон, огромные сверкающие люстры с горящими свечами – все это неизъяснимой благодатью вливалось в мою душу, растворялось в ней, наполняло ее любовью, надеждой и верой в великую силу и вечное царствие Всевышнего.
Сразу же при входе в церковь Сережа отделился от нас, купил свечку и подошел к иконе Матери Божьей Владимирской, перед которой уже молился дедушка…
Свою первую свечу, поставленную в храме, я помню и сейчас. Я не знаю, сколько мне было тогда лет, но отчетливо помню, как бабушка подняла меня на руки, зажгла свечку, оплавила ее нижний конец и, подав мне, сказала:
– Поставь ее вот сюда и скажи: «Господи, помилуй».
Мне кажется, что такое чувство радостного восхищения и ответственности я вряд ли испытал еще раз в своей жизни, какое овладело мной в ту минуту. Великий Толстой гениален как художник и как пророк. Недосягаемой вершиной его мудрости я считаю следующий его афоризм:
«Истинная мудрость немногословна. Она как „Господи, помилуй“. В эти слова христианин вкладывает бездну чувств, веру и надежду в мольбу о всепрощении, которые теснятся в его душе и не дают ей покоя»…
Бабушка зажгла две свечи и подала Толику и Пете. Потом она поочередно поднимала их на руки и помогала ставить их первые в жизни свечи. Помню лица моих младших братьев в эту минуту. В них запечатлелось что-то недетское и волнительно-тревожное, что-то светлое и непостижимо-тайное. Это выражение я увидел потом на лице младенца, сидящего на руках Сикстинской мадонны Рафаэля.
Свои свечи мы с Мишей поставили сами.
Служба длилась, как обычно, около часа. Я молился усердно, мне почему-то казалось, что кое-кто из прихожан, знавших бабушку, посматривает на нас. Мне очень хотелось, чтобы после службы, когда мы будем возвращаться домой, бабушке, как это было не раз, кто-нибудь сказал: «Какие у тебя, Татьяна Павловна, моленные внуки».
На исповедь пришлось встать в очередь. Мне, стоявшему перед отцом Аполлоном, который накрывал золотой ризой по несколько детских головок сразу, этот ритуал священнодействия был уже знаком. Младшим же братьям его предстояло пройти впервые. Они притихли, испуганно и доверчиво смотрели на Сережу, который взял их за руки и, поднявшись на амвон, подвел к священнику. Привычным движением тот накрыл наши пять голов ризой. На все его монотонные и певучие вопросы мы разноголосо, но громко отвечали: «Батюшка, грешен… Батюшка, грешен…» Даже на вопросы «Лазите ли вы по садам и огородам?», «Не обижаете ли вы родителей?» безгреховные в этом деле Петька и Толька громко чеканили: «Батюшка, грешен… Батюшка, грешен».
Причастие после исповеди Толе и Пете очень понравилось. Когда церковнослужитель подносил к их раскрытым ртам серебряную ложечку с кагором, они замирали и еще с минуту облизывали сладкие губы. Бабушка предупредила заранее, что просвирку, которую им дадут после причастия, нужно так съесть, чтобы ни крошечки не уронить на землю. После сладкого кагора пресные просвирки казались невкусными, мы их ели до самого дома, помня наказ бабушки…
Не думал я, тогда семилетний мальчишка, что на долгие десятилетия пионерия, комсомолия, коммунистическая партия, в которую я, солдат огневого взвода гвардейских минометов «Катюша» вступил в год тяжелых боев на Первом Белорусском фронте, оборвут мою связь с Божьим храмом, который начинал питать мою детскую душу чистотой и верой в силу добра.
Философия дяди ЕгораДни в июле тянулись мучительно долго. Мы ждали письма от отца, которое он по договоренности с мамой должен был прислать тете Тане, старшей сестре мамы. Тетя уже не раз ходила на почту, справлялась, нет ли письма, которое она ждет с Украины. Наконец, письмо пришло. Оно было написано химическим карандашом, который, как сказал Сережа, отец слюнявил, когда писал. А писал он о том, что пока жив-здоров, работает в том небольшом городе, где живет и шурин Андрея Ивановича Попова, что работа тяжелая, заработки плохие, так что еле-еле сводит концы с концами. Вечерами и в выходные дни прирабатывает на товарной станции при разгрузке, потихоньку скапливает на билет. «В барачном общежитии, – писал отец, – есть и земляки из соседних сел, которые, как и он, вовремя успели уйти. Где-то в середине августа думает приехать домой». Просил не беспокоиться. Сделает он это аккуратно, кое-кто из соседей по бараку уже побывал дома. Просил также отец продать его серебряные карманные часы и всю новую сбрую, которую удалось сохранить у соседей. Письмо заканчивалось пожеланием здоровья мамаше, папаше, всем своим дорогим деткам, а также родственникам. Письмо это Сережа за вечер прочитал вслух трижды.
– Папаша, где у Егора спрятана сбруя? – спросила у дедушки мама, и тот, словно ожидая этого вопроса, ответил:
– В надежном месте, сам хоронил. Ты вот, достань-ка мне часы, за них в прошлом году Семен Григорьевич давал Егору жеребчика-двухлетку орловских кровей. Часы не простые, серебряные, «Павел Буре», со звоном.
– И не сменял, – удивилась мама, вспомнив, как любовался отец красавцем жеребенком в серых яблоках, когда они были в гостях у Семена Григорьевича.
– Берег как память о покойном отце. Менять грех.
– А продавать? – мама вскинула на деда вопросительный взгляд.
– Красивый жеребенок – это кураж, а спасать семью – воля Божья.
– Спасибо, папаша, – успокоенно сказала мама и достала из-под столешницы ключ от сундучка.
О том, что в нашей семье есть карманные серебряные часы, мы, старшие братья, знали, видели их, но в руках никто не держал. Велико было наше любопытство, когда дедушка, держа часы на ладони, нажал какую-то кнопочку. Серебряная крышка с легким щелчком открылась, за ней – вторая тоненькая крышка, чуть поменьше первой, и мы увидели на белом циферблате три замерших стрелки и цифры.
– Не идут, – полушепотом сказал Миша.
– Не заведены, – буркнул дедушка, бросил взгляд на стенные ходики, перевел стрелки и покрутил головку завода. – Ну вот, теперь послушайте.
Дедушка поочередно подносил к нашим ушам часы, и мы, замирая, слушали их тиканье. Мне они тогда показались живыми, а когда через несколько минут мы услышали нежный звон, восторгу нашему не было конца.
– Мама, – жалобно произнес Сережа, – может, не продавать? Может быть, обойдемся?
– Нет, сынок, не обойдемся.
Засыпая, я испытывал горестное чувство потери. Мне было жалко отца, который гордился этими часами и носил их только по большим праздникам. Эту жалость предстоящей утраты я слышал и в колыбельной песне мамы, которую она тихо пела, укачивая в люльке сестренку. Пожалуй, напряженнее всех письма из Сибири ждал Сережа. Мысли о том, что перед ним навсегда закрыта дорога для дальнейшей учебы, он даже не допускал. Его тревожило то, что он может пропустить учебный год. После неудачной поездки в Моршанск он похудел, лицо осунулось, и почти весь день он проводил с дедом. Помогал ему собирать огурцы и помидоры, которыми они в базарные дни торговали в овощном ряду. Копили деньги на дорогу. Не без труда дедушка расстался с новым хомутом и седелкой, сделанными по заказу для Орлика лучшим шорником села. В тот вечер, когда покупатель из Буховки, заплатив за упряжь неплохую цену, унес ее из конюшни, дедушка снова выпил лишнего. А перед тем как проститься с мужиком и пожать ему руку, снял с крюка ременные вожжи и бросил их ему на плечо: – Возьми, чтобы не было мне на чем повеситься.
Письмо из Сибири пришло где-то в середине августа. Оно было большое, на нескольких страницах, в словах, оканчивавшихся на согласные, стояли старославянские «яти». По почерку мама узнала старшего брата Егора…
Много интересного, смешного и любопытного нам, братьям, когда мы вырастем, расскажет мама о дяде Егоре. Страстный охотник, знаменитый на всю округу, заядлый рыбак, ловивший самых больших щук и язей в Оби и на сибирских озерах, опытный плотник, который в одиночку, без единого гвоздя и железной скобы ставил крестовый дом, раскорчевав для этого добрую десятину тайги. И мой двоюродный брат по маме в конце сороковых годов, когда я был студентом Московского университета, после выпитой четвертинки, бродя по бесконечно длинному коридору студенческого общежития на Стромынке, до глубокой полночи рассказывал мне о дяде Егоре. Судя по его рассказам, – это был прирожденный философ, который у приозерных рыбацких кострищ своей мудростью и знанием жизни завораживал рыбаков-артельщиков. Одной из любимых тем его философии была христианская религия, ее живоначальная сила и вера в вечное царствие. Загораясь, он логично доказывал, что первым коммунистом на земле был Христос и что его десять заповедей, мягко сказать, позаимствовали два ловких человека – Маркс и Ленин, перевели учение на свои языки, получив за это неплохую монету и обеспечив себя на всю жизнь.
А однажды (это было в рыбацкой избушке на Убинских озерах, чему стал свидетелем мой двоюродный брат) дядя Егор затеял спор с артельщиками о существовании Бога. Доказывая всемогущество, а также силу и величие Господа, он связал с его волей все земные и человеческие трагедии: землетрясения, наводнения, пожары, неурожаи. Все эти ниспосланные Господом беды, говорил он, наказание человеку за его грехи. Для убедительности своей аргументации он приводил примеры из истории России с ее войнами, эпидемиями, засухами и убийствами царей.
В то же время он доказывал, что к людям, несущим в душе своей свет и добро, Господь милостив. Убедительность его слов доходила до глубин и высот христианской проповеди, ему верили. И каково же было разочарование и удивление рыбаков-артельщиков, когда дядя Егор в следующий вечер на просьбу продолжить разговор о Боге ответил, что Бога нет. Слушатели возмутились и потребовали доказательств. И он доказывал. Переворачивал с ног на голову все свои вчерашние аргументы о земных бедах и трагедиях и их причину видел не в наказании Господнем, а в закономерностях развития не только Земли, но и Вселенной. Так и не могли понять рыбаки-артельщики моего дядю: верил ли он сам в Бога или не верил? Когда говорил искренне, а когда их дурачил, на оселке доверчивых крестьянских душ оттачивая свой талант рассказчика и философа из народа.
Письмо к нам дяди Егора, написанное шестьдесят лет назад, каким-то чудом сохранилось. Я 0 трудом нашел его в своем архиве и привожу здесь полностью:
«Здравствуйте, мои дорогие сестрицы Таня и Маняша.
Во первых строках своего письма сообщаю вам, что письмо ваше я получил и очень горюю, что великая напасть, которая сейчас терзает Россию, не обошла и вас. Дошла она и до Сибири. Нарым сибирский еще страшнее российских Соловков. Здоровьем похвалиться не могу. Прошлой осенью при разгрузке леса на станции на ногу накатилось бревно. С открытым переломом лежал три месяца. Потом четыре месяца шкандыбал на костылях. Нога хоть и срослась, но стала кривой и короче. Сейчас хожу с бадиком. Так что отохотился и отрыбачился в артели ваш братец. Укатали Сивку крутые горки. Но я стараюсь духом не падать. Руки целы и голова работает. Николай после армии вернулся в Чик, устроился милиционером, женился, получил при станции двухкомнатную казенную квартиру и зовет меня к себе. Не нравится ему одиночество хромого вдовца, жалеет меня. После долгих раздумий решил доживать жизнь с сыном. Так что письмо твое, Маняша, пришло вовремя, а то я уже подыскивал купца на свою хибару. Но коль уж стряслась у вас такая беда, то разговора о продаже избы и быть не может. Забирайте с Егором свою ораву, покупайте билеты до станции Убинское, это не доезжая Новосибирска двести километров. Перед отъездом дайте телеграмму по адресу: станция Убинская Зап. Сиб. края, ул. Майская, дом 4. Соколову Никите Петровичу. Это мой хороший друг, заядлый рыбак и охотник, работает конюхом в райисполкоме. У него тихая добрая жена и двое детей. Они примут вас как родню. Я вас встречу. Хотя от Убинки до Крещенки всего четыре версты, но почту носят к нам два раза в месяц. Изба у меня хоть и небольшая, но крепкая. С крестовым домом, который я построил десять лет назад, конечно, не сравнишь. Зато на русской печке в морозные дни, когда застывают на лету воробьи, уляжется вся ваша орава. Вдоль стен широкие лавки, за столом усядется добрая дюжина едоков. На деревянной кровати можно ложиться четверым поперек. Есть и перина пуда в полтора, которую я не возьму. Оставлю вам четыре подушки. Хватает и всяких чугунков, горшков и сковородок, которые в Чик я не потащу. К Егору у меня совет: пусть купит, если у вас есть там в продаже, парочку полотен кос и хороший топор. Без хорошего топора и кос в Сибири не проживешь. Мой топор, доставшийся от папашки, источился до того, что остался один обушок. Его-то я увезу с собой. Это, пожалуй, единственное, что у меня осталось от папашки. Этот топорик, Маняша, ты должна помнить. Я принес его в избу, когда на дворе стояли крещенские морозы. Он был от инея белый. И ты спросила меня: „В чем он, Егоша?“ А я сказал, что он в сахаре, и по деревенской дурашливости посоветовал тебе лизнуть топор. Ты его лизнула и с полчаса плакала, сплевывая кровь. Господи, как мне было жалко тебя, четырехлетнюю кроху. За эту мою проделку папашка отходил меня ременными вожжами. Но ты пожалела меня и заступилась, даже бросилась в ноги к папашке. Давно это было, но в память врубилось на всю жизнь.
С отъездом поторапливайтесь. С первого сентября у деток начнется школа. В Крещенке – трехлетка. Сереже в пятый класс придется поступать в Убинске. Я и о нем уже договорился с Никитой Соколовым. Изба его от школы в минуте ходьбы. Много за постой не возьмут. Привезет Егор пару мешков рыбы зимой – вот и весь расчет. Думаю, для Егора работа в
Крещенке найдется. Здесь сейчас начинают строить толевую фабрику, уже роют котлован и завозят стройматериалы. Договорился я с соседом насчет нетели. Цену просят небольшую. Думаю, что справимся. Без коровы, Маняша, с твоими детками нельзя. Огород у меня большой. Урожай в этом году хороший. Думаю, что мешков сорок картошки накопаем. Рыбы в наших озерах хоть пруд пруди, зимой на базар в Убинку возят мороженую возами, дешевле картошки. Бедствуют и голодают на берегах озер одни лишь лодыри да пьянчуги.
Передайте мой низкий поклон свекру Михаилу Ивановичу, свекрови Татьяне Павловне. Если она надумает приехать, то матушка-Сибирь примет всех. Травы у нас непрокосные, аж по грудь, леса нехоженные. Целую и обнимаю всех твоих деток, желаю им расти умными и послушными.
Остаюсь жив-здоров, чего и вам желаю.
Ваш брат и дядя – Бердин Егор Сергеевич.Письмо писано 5 августа 1931 года».
Пока Сережа читал письмо, мама и бабушка несколько раз подносили к глазам фартуки, а, услышав рассказ о том, как четырехлетняя Маня лизнула принесенный с мороза топор, мама и бабушка смеялись до слез.
Письмо озарило всех светом надежды. Особенно ликовал Сережа.
– Может, все тронемся? – спросила мама, переводя взгляд с бабушки на деда. – На билеты наберем. Я продам свой оренбургский платок и золотые сережки.
Бабушка вздохнула и ничего не ответила. Дедушка встал, распрямился, прошелся по избе.
– Спасибо, доченька, платок свой побереги, он в Сибири тебе пригодится, не в Крым едешь. А мой последний приют в родимой России, за выгоном, на кладбище, где лежат мои отец, дед и прадед.
В этот вечер я долго не мог уснуть, в моем воображении рисовалось снежное поле и дорога, по которой мужики, закутанные в тулупы, везли в санях мешки с мороженой рыбой. Хотя я никогда не видел мороженую рыбу, но она мне почему-то представлялась отчетливо и ясно. Никак не поддавалась моему воображению единственная картина, как это на лету могут замерзать воробьи? Никогда не видел я на наших покосах, куда меня часто брал отец, траву, которая растет по грудь мужикам. Сибирь манила, звала меня своей магической далью и таинственностью.
Валдайский колокольчик дедушкиПодготовка к отъезду в Сибирь, которую, на всякий случай, хранили втайне от соседей, волновала всю семью. Мама с бабушкой перебрали сундук, прикидывая, что необходимо взять с собой, а что можно продать. А мы с дедушкой трудились на огороде, копали картошку, которая на рынке была в цене, собирали огурцы, помидоры. Все это готовили к субботнему базару. Дедушка договорился в трактире о продаже четырех мешков молодой картошки (она у нас в этом году уродилась крупная, ровная), за которой должны приехать в пятницу вечером. Толик и Петька нарвали ведро зеленого гороха и сказали, что торговать им будут сами.
Все ждали приезда отца, хотя об этом старались не говорить. Вечером к дедушке пришел Семен Григорьевич. Он жил на Буховке. Хотя оба знали причину встречи, но разговор о продаже часов долго не начинали. Говорили о погоде, ценах на базаре, о плохом в этом году урожае гречихи и овса, о том, что с самой весны нигде не продают керосин. И только после этого «деревенского ритуала» дедушка достал из нагрудного кармана поддевки часы, погладил их и сказал:
– Не буду тебя больше томить, Григорьевич, никогда бы не расстался с ними, если б не нужда.
Я наблюдал, как Семен Григорьевич пристально следил за ходом секундной стрелки, как несколько раз подносил часы то к левому, то к правому уху и, дождавшись, когда они начнут отбивать вальс «На сопках Маньчжурии», блаженно и глупо улыбался:
– Ну что, дед Михайло, называй цену.
Дедушка достал из кармана пузырек с нюхательным табаком, насыпал его в левую ладонь и, поднеся добрую щепоть к ноздрям, сделал две глубокие затяжки. Я замер в ожидании того, какую цену назначит дедушка. Но тот молча встал, вывел меня из землянки и сказал:
– Принеси-ка, Ванец, хлебушка, квасу да нарви в огороде зеленого луку. Мамане скажи, что у меня Семен Григорьевич. Она все знает.
Вернувшись в землянку, по цепочке, свисающей из нагрудного кармана пиджака Семена Григорьевича, я понял, что часы дедушка продал, и, судя по его довольному лицу, можно было полагать, что цену взял хорошую.
– А вот это, Ванец, тебе на конфеты, рука у тебя легкая.
Семен Григорьевич дал мне гривенник, и я пулей выскочил из землянки.
В лавку за конфетами мы помчались с Мишкой, а когда вернулись, то увидели, что у нашей избы остановилась повозка, с которой спрыгнул рыжебородый мужик с Буховки, недавно купивший у деда хомут и седелку.
– Дед дома? – спросил мужик.
– В землянке, сейчас позову, – ответил Мишка.
Пока брат бегал за дедом, мужик привязал лошадь, бросил ей охапку свежескошенной травы.
На крыльцо вышла бабушка.
– Вася, никак ты? С бородой-то тебя не узнать. Вылитый отец. Ты к кому?
– Доброго здоровья, Татьяна Павловна. Дело у меня к деду Михайлу. Внук ваш побежал за ним.
– Да вон он идет, – бабушка показала рукой в сторону огорода.
После магарыча щеки деда разрумянились, глаза поблескивали от пережитого азарта. Таким я иногда видел его на конном базаре. Увидев на гнедом жеребце свой хомут, седелку и вожжи, дедушка улыбнулся. А когда взгляд его упал на старую обшарпанную дугу, не удержался:
– Ты чего, Василий Кузьмич, лошадь-то срамишь такой дугой и мою упряжь позоришь.
– Затем и приехал, дед Михайло.
– Это за чем?
– Видел у тебя в сеннике дуга на крюке висит.
– Висит. И не простая дуга, а с колокольчиком, да еще валдайским. Куплена ни где-нибудь в Моршанске или в Тамбове, а в Москве, на бегах. Для Орлика своего старался. Да не пришлось ему позвенеть над его гривой. Теперь гепеушники на Орлике красуются. – Дедушка подошел к гнедому жеребцу и провел ладонью по его крутому загривку. – Хорош, хорош… – И, отряхнув ладонь, сказал:
– Ну что ж, пойдем, послушаем звон валдайский.
Следом за дедом нырнули в сенник и мы с Мишкой.
Мужик с Буховки снял со стены дугу, тряхнул ее, и по сеннику рассыпался нежный звон. Он стоял долго, медленно затихая.
– Ну что, Михаил Иванович, срядимся? За ценой не постою.
Дедушка сел на лавку и о чем-то задумался.
– Ладно, Кузьмич, уступлю я ее тебе, но не за деньги.
– А за что?
И на этот раз дедушка ответил не сразу:
– Помочь мне твоя нужна.
– Говори, столкуемся.
– На той неделе, але попозже, семью Егора отвезти нужно на Вернадовку. – И, чтобы избежать расспросов, дед продолжил: – Куда, не спрашивай. Загад не бывает богат. Довезем их до станции, посадим в поезд и вернемся назад. Вот тогда-то, Кузьмич, московская дуга с валдайским колокольчиком будет твоя.
Василий Кузьмич встал и протянул деду руку.
– Считай, что договорились.
– Не считай, а накрепко договорились.
– В таком случае, Михаил Иванович, договор нужно закрепить. – Василий Кузьмич достал из кармана поддевки бутылку с белой сургучной пробкой, ловко ударил ладонью о днище, и пробка выскочила аж к потолку. – Я ведь к тебе, Михаил Иванович, не с самогонкой, а с «рыковкой», так отец наказал.
– Прости мою душу грешную, о здоровье отца я тебя не спросил. Уж около года не виделись.
– Плох отец, – угрюмо ответил Василий Кузьмич. – Высох весь, доктор сказал, что никакой надежды нет. Уже всем наказ-распоряжение сделал: и мне, и матери, и внуку Андрею – только что с флота приехал, пять годов оттрубил на Тихом океане. Сбруя твоя отцу очень понравилась. Привет тебе передает. Благословил Андрея на женитьбу. Понравилась ему невеста. Из хорошей семьи. Распорядился к венцу ехать на пролетке. Договорился о ней с мельником.
– Узнаю нрав отца твоего. Он и в молодости, когда мы с ним бурлаками тянули баржы от Астрахани до Костромы, был гордым, знал всему цену. Пытались нас старые бурлаки к водке приучить, но мы с Кузьмой держались. Копили. Он – на лошадь, а я на избу.
Василий Кузьмич налил в граненые стаканы водку, разложил на холщовой тряпице хлеб и огурцы, которые принес с собой.
– Ну, будем здоровы, Михаил Иванович.
Он чокнулся о стакан, стоявший перед дедом.
Но дедушка накрыл ладонью свой стакан.
– Я пока пропущу, Кузьмич. Я сегодня уже причастился.
Василий Кузьмич единым духом опорожнил стакан, крякнул, разгладил рыжие усы и ткнул в соль огурец.
– Хороша «рыковка»! Соколом взвилась.
Не стал пить дедушка и тогда, когда гость предложил выпить за Рыкова и за вольную торговлю.
– Я, Кузьмич, уже отторговался.
На прощанье дедушка еще раз наполнил стакан Василия Кузьмича и встал:
– Езжай с Богом! Только на Него и надежда, отцу передай мой сердечный привет. Если чего, дайте знать. Я дорогу до вас не забыл.
Только теперь дедушка выпил свой стакан до дна, крякнул и запил квасом.
Ночью прогремела такая гроза, какую не помнила даже бабушка. При каждой ослепительной вспышке молнии она, вскинув голову к иконам, крестилась и шептала молитву. За окном бушевал ливень.
Удивительное чувство вызвала во мне эта гроза. Мне не сиделось на печке, куда забились все мои братья. Я испытывал какой-то душевный подъем и необъяснимый восторг при виде ярко освещенной улицы, над которой полосовали стрелы молний, сопровождаемые оглушительными раскатами грома. Бабушка несколько раз отгоняла меня от окна…
Спустя десятки лет я вспомню эту грозовую ночь и бушевавшие в моей душе чувства восторга перед силой и могуществом природы, стоя перед распахнутым окном в комнате студенческого общежития. С пяти железных кроватей с провисшими сетками на меня орали мои друзья-сокурсники с требованием немедленно закрыть окно. Я закрыл его, но, выйдя в коридор, распахнул там широкое торцевое окно. Потеряв счет времени, я стоял в коридоре, пока не кончилась гроза. Вернувшись в комнату, долго не мог уснуть. В деталях вспоминал грозовую ночь моего детства…
…Я не слушался и вновь и вновь прижимал свой нос к окну. И тут при очередной вспышке молнии… увидел мокрое и грязное лицо отца! От неожиданности я вскрикнул:
– Папаня!..
Все в доме проснулись. Начался радостный переполох. Так и не понял я тогда, слезы ли радости катились по мокрым щекам отца или стекали с волос капли воды. Он сгреб нас в охапку, обнимал и целовал.
Бабушка ухватом достала из печи ведерный чугун теплой воды:
– Ополоснись, сынок, в чулане да переоденься в сухое.
Мама кинулась собирать отцу белье, а бабушка заколготилась у самовара, прогнав нас на печку. Помывшись и переодевшись в сухое, отец занавесил оба окна и зажег керосиновую лампу.
– А папаня-то с Сережей где?
– В землянке, – горестно вздохнула мама. – Сходи за ними. Плащ твой брезентовый висит в чулане.
Сон сморил меня быстро. Прихода деда с Сережей я так и не дождался. Не знал я и о том, что ночь эту отец с мамой провели у тети Тани, где, не сомкнув глаз, обговорили все подробности отъезда в Сибирь и решили самый больной для меня вопрос: оставить меня на год у бабушки с дедушкой. Не знал я также и того, что отца я увижу только через год. Проведя день в чулане у тети Тани, на следующую же ночь он ушел из села на станцию Вернадовку, а оттуда в Моршанск, где стал ждать семью, чтобы тронуться в далекий, тяжелый, но, как им тогда казалось, единственно спасительный путь – в Сибирь.
Днем нас неожиданно посетила Мария Васильевна Шохина, учительница Сережи, которая вела его с первого по четвертый класс. Она горевала, что ее лучшего ученика не допустили для дальнейшей учебы. От мамы она узнала, что Сережа пытался в Моршанске записаться в школу, но неудачно.
– И Ване вот не повезло, – сказала мама, – почти весь букварь читает, а в первый класс не записали, не хватает двух месяцев до восьми лет.
– А где Сережа-то? – спросила учительница.
– Да он с утра до вечера с дедушкой, – ответила мама, поглаживая меня по голове.
– А это и есть ваш Ваня? – с любопытством посмотрела на меня Мария Васильевна.
– Да, третий сынок.
– А ну-ка, Ваня, неси свой букварь, покажи, как ты читаешь.
Я очень старался и даже не водил пальцем по строчкам, как это обычно делал. Прочитал текст в середине букваря и даже в конце.
– Кто же тебя так читать научил? – восхищенно и удивленно спросила Мария Васильевна.
– Сережа, – смущенно ответил я, почувствовав, что чтение мое учительнице понравилось.
– А хоть одно стихотворение знаешь?
Я обрадовался этому вопросу и ответил твердо:
– Много знаю.
– Почти все те, что учил Сережа, – вмешалась в разговор мама. – Страсть как любит рассказывать стишки.
Мария Васильевна внимательно выслушала все стихи, которые я знал.
Я понял, что Сережиной учительнице понравился, особенно когда она сказала маме, что готова взять меня в свой класс и похлопочет об этом перед директором.
– А впрочем, что откладывать, Семен Николаевич сейчас дома, он мой сосед, зайдем к нему и все решим. Захвати с собой букварь.
Мать достала чистую рубашку, заставила умыться, вытерла мокрой тряпкой мои ноги и дала ботинки, которые летом мне обычно носить не разрешали.
Мария Васильевна и директор школы жили в бывшем господском каменном доме рядом с церковью, занимая по одной небольшой комнате.
– Посиди, Ваня, я тебя позову, – учительница показала мне на скамью с изогнутой спинкой.
Ждать пришлось недолго. Не прошло и пяти минут, как учительница вышла на крыльцо и позвала меня. Слово «директор» наводило на меня страх и оторопь. Но когда я вошел в комнату и увидел перед собой невысокого, плотного, лет пятидесяти мужчину, смотревшего на меня с приветливой улыбкой, как-то сразу успокоился.
– Копия Сережи. – Семен Николаевич положил руку на мое плечо.
– Вот Мария Васильевна говорит, что ты букварь от корки до корки читаешь. Так?
– Так, – твердо ответил я.
– И стихи Пушкина наизусть знаешь?
– Знаю.
– Ну, прочитай что-нибудь.
Пожалуй, никогда с таким вдохновением и напряжением, вытянув по швам руки, я не читал стихи Пушкина. Разохотившись, я готов был читать и другие стихи. Но Семен Николаевич, сжав мои плечи в своих сильных руках, сказал:
– Достаточно, Ваня. Молодец. Будешь учиться в первом классе у Марии Васильевны.
Вряд ли когда-нибудь я переступал порог родного дома таким возбужденным и счастливым. Ведь ни кто-нибудь из учителей, а сам директор школы похвалил меня и твердо обещал, что я буду учиться у Сережиной учительницы. Но радость была недолгой. Стоило мне представить, как вся семья уедет в Сибирь к дяде Егору, а я останусь с бабушкой и дедушкой, как слезы набегали у меня на глазах. До полночи я не мог уснуть.