355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Лазутин » Судьбы крутые повороты » Текст книги (страница 1)
Судьбы крутые повороты
  • Текст добавлен: 2 октября 2017, 14:30

Текст книги "Судьбы крутые повороты"


Автор книги: Иван Лазутин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 28 страниц)

Иван Георгиевич Лазутин

СУДЬБЫ КРУТЫЕ ПОВОРОТЫ

К 200-летию МВД России

Изд-во «Голос-Пресс»

Часть первая
ДЕТСТВО
Триптих – бабушка и три внука

Есть в человеческой памяти какое-то удивительное свойство и тайная сила – освещать мелкие островки в океане жизни, на которых протекают раннее детство и отрочество. И наоборот: целые материки прожитой за десятилетия жизни, жизни тяжелой, беспокойной, а иногда и мучительной, разрушаются в глыбы, крошатся в осколки и тонут в бездонном океане нашей памяти.

Я помню себя с четырех лет. Особенно ярко передо мной высвечивается картина счастливого в моей жизни дня.

Мой самый младший братишка, Петенька, которого мама родила на 26-м году жизни, словно околдовал меня своей румяной мордашкой, взмахами пухленьких ручек и ножек. Когда мама купала или пеленала его, мне так хотелось взять брата на руки, прижать к груди и долго-долго целовать. И несколько раз мама разрешала мне это, стоя рядом, уверенная, что я не уроню братишку. Но однажды, пользуясь тем, что мама вышла на кухню подсушить у загнётка печки сырую пеленку, я тихо вошел в ее спальню, встал на цыпочки и взял на руки двухмесячного братика. Он не кричал, не плакал, мне даже показалось, что улыбнулся мне, как бы поощряя мой смелый и дерзкий поступок. Крепко прижав Петеньку к груди, я толкнул ногой дверь и вышел в просторную горницу.

Крещенский морозный день разрисовал стекла окон, нарядил их в узорчатые кружева. Я подошел к окну, и мне так захотелось показать своего братика соседским ребятишкам, катающимся на снежной горке, что я не мог удержаться, чтобы не отогреть дыханием кружочек на оконном стекле, через который мои ровесники смогли бы увидеть голенького Петеньку. И сделать это я успел. Успел и несколько раз крикнуть, чтобы они подошли к окну, но в это время дверь скрипнула и в горенку вошла мама. Я испугался, увидев ее всплеснувшиеся руки и полное ужаса лицо. Руки мои ослабли, и я уронил братишку на пол. Теперь он не только заплакал, но так громко закричал, что я метнулся в спальню деда и залез под кровать.

Мама меня не била, а лишь долго увещевала, пугая тем, что Петенька от ушибов и простуды может заболеть и умереть.

Я долго и навзрыд плакал, плакал до тех пор, пока мама, уже давно запеленав и успокоив младшенького, не принялась успокаивать теперь меня. Она говорила, что Петя не ушибся. Мальчик он крепенький и не только не умрет, но даже не будет кашлять.

После этого проступка я боялся дотрагиваться до братика, хотя мне очень хотелось погладить его реденькие волосики, коснуться розовых пяточек. Мама мне только разрешала смотреть на него. И я был счастлив, что Петя не заболел и не стал кашлять.

Часто ловлю себя на мысли, что будь я художником, нарисовал бы картину с прекрасным сюжетом: четырехлетний бутуз держит на руках голенького младенца на фоне заледеневшего окна.

Четко помнится и другая, милая сердцу картина, которая могла быть триптихом. На левом полотне я бы нарисовал бабушку, Татьяну Павловну, когда она наряжает нас в церковь к обедне. Мы, три старших брата, одетые в белые рубашки и подпоясанные цветными поясками, стоим перед ней один другого меньше, а бабушка частым роговым гребешком расчесывает наши волосы, смазанные лампадным маслом. Потом Сережа и Миша, уже причесанные, смотрят, как бабушка приводит мне, четырехлетнему пацану, головку в порядок.

На среднем полотне триптиха я бы изобразил, как бабушка ведет нас в церковь. Сережа, которому исполнилось уже восемь лет, идет самостоятельно, держась по левую руку бабушки, время от времени забегая вперед. Мы с Мишкой, схватившись за руки, что-то наперебой тараторим ей. Бабушка кивает головой и согласно улыбается. Во всей ее фигуре – высокой и тонкой, в черной и длинной, почти до земли, юбке со складками, в черной облегающей кофте, в белом платочке, проступает что-то монашеское… И обязательно я нашел бы ракурс, при котором фоном этой картины стали бы кресты и купола нашего пятиглавого собора. На правой стороне триптиха бабушка и три ее внука стоят рядом с ней перед церковными иконами. В выражении их лиц и глаз я увидел бы молитвенный зов к Господу Богу, просьбу об отпущении их пока еще маленьких, но все-таки грехов, которые выражаются в непослушании взрослым, в помыслах залезть в чужой огород за молоденькой моркошкой, в планах разорить грачиные гнезда на ветлах, что растут на берегу Пичавки…

Никогда не забуду, как батюшка исповедовал нас. Прикрыв всех троих братьев, прижавшихся друг к другу, полами шитой золотом ризы, он нараспев задавал нам вопросы, а мы, наученные бабушкой, не вдаваясь в их смысл, дружно, в один голос, нараспев, произносили: «Батюшка, грешен… батюшка грешен». И так до тех пор, пока гудел над нашими головами голос священника. Все трое мы уже знали, что после исповеди к нам подойдет в церковном облачении молоденький служитель и будет угощать из чайной ложечки сладким церковным вином. И, когда это случалось, мы, жадно смакуя божественный нектар, проглатывали его, заедая пресной просвирой.

Усердней всех из нас молился Сережа. Он мог всю обедню простоять перед лицом Божьей Матери и, не сводя печального взгляда с ее лица, шепотом просить у нее милосердия и защиты. Время от времени он вставал на колени перед образом Божьей Матери и клал земные поклоны. А озорной и непоседливый Мишка с трудом выстаивал обедню, хотя и крестился, стоя перед иконой, но то и дело вертел головой, бросал взгляд по сторонам, словно выискивая кого-то из молящихся. Я же старался походить на Сережу и, подражая ему, несколько раз вставал на колени, в душе осуждая Мишку. И не вертелся как юла, а усердно молился, прося у Господа защиты и каясь в грехах. В эти минуты мне даже казалось, что Бог слышит мои молитвы.

Не раз бабушка, вернувшись из церкви, рассказывала маме, как ее знакомые старушки и те поселянки, у которых она принимала роды, восхищались ее внуками. Особенно хвалили Сережу. Памятны мне последние недели перед Рождеством. Мои старшие братья, Сережа и Мишка, в раннее рождественское утро, пока в церкви еще шла заутренняя служба, ходили по домам соседей и родственников и славили Христа. И им давали, где копейку, где две, а где и пятак. А однажды Сереже, после Христославия у купца Зеленкова, дали даже серебряный гривенник, который он, отделив от медных пятаков и копеек, принес за щекой. Сережа – самый бережливый из братьев – не тратил эти деньги на конфеты, на резиновых чертиков, которых китайцы продавали на лотках, или на глиняные свистки и погремушки. Они были для него святые. Брат покупал на них тетради, цветные карандаши, альбомы и краски. У нас с Мишкой деньги уходили на сласти уже на второй день Рождества.

Текст моей первой колядки я выучил быстро, лежа на печке с бабушкой. Он был простой, и я запомнил его на всю жизнь.

 
Хлопчик, хлопчик
Сел на снопчик.
В дудочку играет,
Христа забавляет.
Открывайте сундучок,
Вынимайте пятачок.
 

Через много лет, уже после смерти бабушки, я узнал от мамы, что вечером, накануне Рождества, бабушка ходила в дома к родственникам и соседям, оставляя у них для нас где по пятаку, а где по три или по две копейки, чтобы я, похваляясь перед Сережкой, не показал ему одинаковых монеток, разоблачив тем самым хитрую бабушку. А у самой бедной на нашей улице тети Маши Шибалковой бабушка оставляла две длинные, оплетенные разноцветными ленточками конфетки и три пряника, не забыв при этом подарить ей конфетку.

Человеком доброй души была моя бабушка, Татьяна Павловна. Овдовела она рано, когда старшему ее сыну Васяне было четыре года, а моему отцу, Егорушке, только что исполнилось два. Их отец, Петр, надорвался, в двадцать четыре года. Непосильный груз поднял. Тяжелый воз с навозом вытащил из канавы, в которую заехал задними колесами, но до избы сам не дошел. Хлынувшая из горла кровь шла сутки, и фельдшер остановить ее не мог. Прошло с тех пор четверть века, но когда в Родительский день мы, братья, с мамой, отцом и бабушкой ходили на кладбище, чтобы помянуть ушедших из жизни родных, бабушка долго, в немом молчании, со скорбным лицом стояла над заросшим травой холмиком и, наверное, вспоминала. А о чем – знала лишь она одна. Не прошло после смерти ее мужа и года, как брат покойного Петра, видя безутешное горе вдовы, на руках которой остались два несмышленых сына, усыновил младшего.

Года через два, после смерти дедушки, бабушку сватал какой-то вдовец. Жил он где-то на другом конце села, плохого о нем люди не говорили. Бабушка колебалась и решила на исповеди у священника рассказать о своем житье-бытье. Он внимательно выслушал ее (а бабушке было всего 26 лет) и посоветовал не торопиться, а заняться святым делом: принимать у рожениц детей, подучившись у старой повитухи бабки Василисы – прихожанки сельского храма. Священник даже пообещал при случае замолвить за бабушку слово. Так она и поступила. Ее усердие, чуткость и прилежание бабка Василиса оценила сразу же.

А когда ее сыну, Егору, исполнилось четыре года, бабушка начала принимать роды уже самостоятельно, и никто не бросил даже малого упрека в ее адрес. Авторитет бабушки как народной акушерки рос не только в пределах села, но, случалось, за ней приезжали на рысаках из соседних сел и деревень Моршанского уезда. Прожив более 70-ти лет, замуж она второй раз так и не вышла.

И так продолжалось до тридцать первого года, года сталинской сплошной коллективизации, до «раскулачивания» работящих и крепких крестьян, их высылки на каторжные Соловки, на Колыму, в Магадан… И таких были миллионы.

В пятилетием возрасте мне отчетливо запомнилась демонстрация и митинг в связи с празднованием одиннадцатой годовщины Октябрьской революции.

Осенью, с наступлением холодов я спал с бабушкой на печке. Когда засыпал, она, стуча посудой и грохоча чугунами, еще возилась на кухне, а когда просыпался, то бабушка уже была во дворе у скотины, кормила кур, поила теленка.

Однажды, проснувшись, но еще не открывая глаз, я услышал музыку. Стал напряженно прислушиваться. С каждой минутой все громче звучал оркестр. Вбежавший в избу Мишка заскочил на предпечник и стал дергать меня за штанину.

– Ванча, вставай скорее. Идут… с Солчина и Буховки идут. Народу тьма-тьмущая…

С этими словами брат метнулся из избы. Я соскочил с печки, натянул на босу ногу сапоженки, накинул на плечи вытертое пальтишко и, не найдя картуза, выскочил на улицу.

Со стороны Буховки под уклон двигалась разноцветная людская колонна. Впереди плыл духовой оркестр. Медные начищенные трубы сверкали на солнце. Посреди первой колонны демонстрантов два здоровенных парня в буденовках и в длинных серых шинелях на штыках самодельных деревянных винтовок несли огромное чучело, похожее на человека лишь тем, что у него были две кривых коротких ноги, обутых в ботинки на высоких каблуках. Кисть одной руки засунута в карман жилета, сшитого из коричневого тряпья, кисть другой – покоится на огромном животе, на который свисает с шеи надраенная медная цепь. Галстук-бабочка из черного ситца изобличал богатого западного капиталиста. На голову чучела водрузили высокий черный цилиндр, склеенный из картона. Ниже живота висела бирка с надписью, сделанной черным колесным дегтем. Букв я еще тогда не знал, но всем существом своим скорее почувствовал, чем понял, что это очень плохой человек. И за черные дела буржуина ему воткнули в живот два штыка.

С обеих сторон колонну сопровождали ребятишки, марширующие в такт оркестру. Мы с Мишкой присоединились к ним. Мне очень хотелось узнать: кого это несут на штыках. Я пристал с этим вопросом к одному из старших, Кольке Ершову, который ходил уже в третий класс. С пониманием дела и с превосходством надо мной он ответил:

– Что, не видишь? Там написано. Чем-бер-лен!

Я недоуменно покрутил головой, и тут откуда-то из-за хвоста колонны, которую замыкала шеренга четырех кавалеристов на откормленных орловских рысаках, вынырнул деревенский дурачок Колька. Прошлым летом, где-то в июне, когда отцветали сады, я своими глазами видел, как Колька, присев у кучки золы, набирал ее целой пригоршнею и, аккуратно выбросив угольки, энергичным взмахом ладони высыпал золу в рот. Мы, ребятишки, затаив дыхание, ждали, когда дурачок станет корчиться в смертельных муках. Но Колька даже не дрогнул. Достав из сумки, висевшей на плечах, зачехленную флягу (все ребятишки знали, что ее подарил ему Георгиевский кавалер русско-японской войны дед Фрол, которому дурачок года два назад вскопал огород), он бережно отвинтил пробку и сделал несколько больших глотков, после чего вздохнул и тихонько простонал. Мы думали, Колька уже умирает. Но он обвел нас веселым взглядом, закрутил пробку у фляжки и сунул ее в котомку. Я подумал тогда, что встать-то он встал, но наверняка отдаст концы в тот же день вечером.

Поэтому сейчас я с удивлением посмотрел на дурачка. Жив ведь остался. Вот тебе на!

Поравнявшись с головными шеренгами, Колька, показывая грязным пальцем на чучело и дурашливо гыгыкая, выкрикивал что-то нечленораздельное, понятное только ему одному. Он даже попытался ткнуть своей суковатой палкой в огромный живот чучела, но парень в буденовке показал ему кулак и так грозно посмотрел на дурачка, что Колька тут же отскочил.

На подходе к площади, где должен был состояться митинг, духовой оркестр грянул марш, передние шеренги колонны под двумя красными флагами, в которых находились, в основном, комсомольцы, пошли в ногу в такт музыке.

Никогда я еще не видел столько народа на базарной площади между церквями из белого и красного кирпича.

На деревянной трибуне, сбитой из нестроганых досок, выстроилось районное начальство. Мужчины о чем-то переговаривались, поглядывая на часы. Видимо, ждали чьей-то высшей команды начинать митинг.

Четыре всадника в кожаных черных тужурках с кобурами на боку разъехались по двое и осадили своих коней у крыльев трибуны. Парни в буденовках прислонили чучело к ее деревянной стенке и, отряхнув руки, встали рядом, словно охраняя боевой пост или сокровища, которые могут похитить.

Вскоре появился на трибуне главный начальник, которого все ждали. На лацкане его черного кожаного реглана алел красный шелковый бант. Он подал условный знак человеку, державшему в руках блестящий металлический рупор, и поднял над головой руку. Оркестр заиграл туш. Когда смолкли последние аккорды, человек с алым бантом на груди, поднеся рупор ко рту, открыл митинг.

Из всего, что он говорил, я расслышал только отдельные слова – «октябрьская революция», «одиннадцатая годовщина», «мировая революция»… После первого оратора выступили еще несколько человек и все они произносили слова, похожие на те, что говорил главный начальник. Но что я хорошо запомнил, так это выступление пионерки Мани Шохиной. Я знал Маню. Она жила за Сусокиным колодцем в маленькой избушке в два окна. На распахнутой груди на фоне белой кофточки ярко пламенел пионерский галстук. Говорила она так звонко и так прочувствованно, что слова ее, хорошо слышные в толпе, доходили до каждого из собравшихся на площади. Закончив речь, она прошла на левое крыло трибуны и, обращаясь к группе пионеров, стоявших рядом с оркестром, крикнула, вскинув над головой руку:

– Юные пионеры, к борьбе за рабочее дело будьте готовы!

Снизу ей стройным хором ответили: «Всегда готовы!» В толпе зааплодировали. После выступления Мани Шохиной слово было предоставлено герою гражданской войны, но тут неожиданно наступило замешательство. Откуда-то, словно из-под настила трибуны, задевая плечом бока гнедого рысака, выскочил дурачок. В руках Колька держал железный прут. Всего три шага потребовалось ему для того, чтобы всадить его в чучело «Чемберлена». Все в толпе знали Кольку как смирного и добродушного дурочка. Толпа грохнула смехом, послышались реплики и возгласы одобрения:

– Так его, Колька! А ну еще разок!

Под гул и одобрение толпы, Колька, может, и повторил бы «казнь Чемберлена», но хлесткий удар плетки гепеушника Попова, сидевшего на лошади, исторг из груди его дикий вопль. Оставив в чреве «Чемберлена» железный прут, дурачок кинулся под настил трибуны и скрылся за базарными ларьками.

Это, пожалуй, и было моим самым острым впечатлением о торжественном митинге в честь одиннадцатой годовщины Октября. Придя домой, я спросил у старшего брата:

– Серега! А что это были за крестик и палочка, нарисованные между белых букв на красных полотнищах?

– Цифра одиннадцать, но написана не по-нашему.

– А по-каковски?

– По мировой революции.

Вот так прошел для меня этот праздник, омраченный взмахом плети и ударом с потягом по плечу дурачка, нанесенным Поповым. Жил он на нашей улице, и я хорошо знал его старшую дочь Лиду, которая училась с моим братом Сережей и, по словам его, не вылезала из «неудов».

Так я впервые столкнулся с жестокостью, которую не смог сдержать этот гепеушник даже в большой праздник.

Гербовая печать

Не знаю, живет ли у других наций и народов эта тайная страстишка, но в душе русского человека, наверное, с незапамятных времен живуч этот трепетный и всегда куда-то манящий огонек, за которым, сделай два-три шага, и перед тобой предстанет обетованный островок счастья. Кладоискательство… Еще мальчишкой, в ночном, у дымного костерка, закутавшись от мошек и комаров в лохмотья деревенской поддевки, кто из нас с замиранием сердца не слушал легенды о найденных кладах, о сокровищах, зарытых в землю, тропинки к которым и по сей день прокладывают люди смелые, которым не страшны ни мертвецы, встающие по ночам из могил, ни черти, приставленные к охране серебра и злата…

Слушая эти овеянные кладбищенскими страхами и гробовыми тайнами небылицы, которые в моем воображении отлагались как реальная правда, я и не помышлял заниматься кладоискательством, хотя бы потому, что золото и серебро и разные там жемчуга и «брульянты», о которых косой Тишка Федюньков всегда говорил с замиранием сердца, были для меня понятиями настолько абстрактными и совсем не связанными с представлением о мальчишеском счастье, что я приходил в восхищение не столько от самих в муках найденных кладов и сокровищ, сколько от смелости и мужества людей, упорно идущих к зарытым сокровищам.

Однако, как слабенькое эхо этого звона серебра и злата, к которому от рождения и до смерти искал тропинку кладоискатель, и в моей душе тлела заветная мальчишеская мыслишка найти кошелек с деньгами. О золоте и «брульянтах» я не помышлял. Если и найду, то, не могло быть и сомнения, что их отберут у меня взрослые или парни постарше… А вот кошелек!.. Кошелек, в котором будут позвякивать серебряные и медные монеты, жил в моем воображении. Я видел его непременно кожаным, коричневым или черным. Слышал мелодичный звон монет. Потрясешь – а в нем: звяк-звяк-звяк… Зримо представлялось, как все это будет происходить, когда кошелек окажется у меня в кармане.

В ларьке на соседней улице, сколько я помню, торговал продавец, ни имени, ни фамилии которого мы не знали. За его большой горб и длинные, до самых колен, руки не только мы, ребятишки, но и все в селе звали его «Горбатеньким». Между хомутов, седёлок, кусков хозяйственного мыла и прочего ходового деревенского товара в особом ящике у него всегда красовались разноцветные конфеты-подушечки с начинкой из повидла, почему-то всегда обсыпанные сахарным песком. Случалось, что завозили в ларек и дорогие «раковые шейки», но они были не всем по карману. О таких конфетах мы, братья, даже и не мечтали.

Теперь это вызывает горькую улыбку, а тогда, в довоенные тридцатые годы, когда рука об руку с карточной системой шли неурожайные годы, апрельские проточины-отталинки сельская ребятня встречала босыми ногами, на которых уже через месяц, где-то в мае, кроваво пламенели цыпки. И не потому, что совсем нечего было обуть, а просто из-за озорного желания пробежаться по мокрому снегу босиком и, по-гусиному переминаясь с ноги на ногу, постоять на отталине голыми пятками. Это говорило о ребяческом ухарстве, тщеславии первооткрывателей весны и еще о чем-то таком, чему объяснение может дать лишь веками сложившийся уклад русской деревни, где рядом с деловитой рассудительностью всегда шел и, пожалуй, еще долго будет идти безрассудный риск. Все эти составные части характера русского человека, которые просыпаются в нем с ребяческих лет, в полную силу своего неудержимого могущества проявятся в войну, когда он будет бросаться на амбразуру вражеского дзота, идти на гибельный таран с фашистским летчиком-асом, находить в себе силы молчать во время предсмертных пыток…

И не я один… Все мы, деревенские ребятишки конца двадцатых и начала тридцатых годов искали кошелек с деньгами. Бывало, идешь купаться, а глаза так и бегают. А вдруг у кого-то, кто шел здесь раньше тебя, худой карман, из которого выпал пятак или гривенник. Идем ватагой на вокзал, чтобы поглазеть на пассажиров, разгуливающих по перрону в шелковых пижамах и в модных шляпках – взгляды так и бегают по земле: а вдруг какой-нибудь рассеянный пассажир-очкарик, задержавшись на базарчике, где бабы продают молоко, соленые огурцы, вареные яйца и прочую нехитрую деревенскую снедь, в погоне за тронувшимся поездом обронит несколько зажатых в кулаке мелких монет, а то, глядишь, и рубль… Но важные пассажиры при всей своей торопливости и рассеянности денег почти никогда не теряли. Я, по крайней мере, за все свое детство на вокзале не нашел ни копейки. Правда, кое-какая пожива от останавливающихся на пару минут на нашей станции поездов дальнего следования (в первую очередь экспресса «Владивосток – Москва») была. Найдя окурки дорогих папирос «Ка-4», «Сафо», «Наша Марка», старшие тут же раскуривали их. Каждому удавалось пару раз «зобнуть» таких папирос. В наше село эти сорта даже не привозили – некому было покупать, залеживался даже «Беломорканал». Сельские служащие предпочитали дешевый «Прибой» или «Ракету», а деревенские мужики обходились огородным самосадом, да таким крепким, что от двух затяжек голова кругом шла.

Моей первой необычной находкой стала круглая печать. Тогда я еще не знал, что она гербовая и ее потеря связана с крупными неприятностями для того, кто ее обронил. Помнится, первый документ, полученный мною, – копия свидетельства о рождении – был точно с такой же печатью – ободка с текстом и оттиском ржаных колосьев, перевитых лентой, между изгибами которых над лучами восходящего солнца покоился земной шар с изображением на нем серпа и молота.

А нашел я печать совершенно случайно. Летом к нам в село из областного города приехал аттракцион: карусель и лодочные качели. Их возводили целую неделю на наших глазах. Наспех позавтракав парой-тройкой картошек с зеленым луком, съев ломоть хлеба и выпив кружку парного молока, мы, братья, боясь отстать от других, бежали на площадку перед школой, где ставили аттракционы.

Пуск карусели и качелей был намечен на последнее воскресенье июня. Как же мы ждали этот день!.. Знали уже все: сколько дней будет работать аттракцион, сколько будут стоить билеты за удовольствие прокатиться на карусели или качелях. Знали, что нам, мальчуганам, на лошадь забраться не дадут, ну а в карете – хоть до упаду. А цена что за лошадь, что за карету одна, даже обидно: пятак. На день открытия отец пообещал нам по гривеннику, и только в том случае, если мы будем себя вести «тише воды ниже травы» и не отлынивать от работы в огороде и по хозяйству.

Аттракционы! Это же целое событие в нашей ребячьей жизни! Раскрашенные гривастые кони с крутыми шеями чем-то напоминали несущихся в бешеном галопе кавалерийских коней в атаке. К каждой паре лошадей цеплялась четырехместная ярко раскрашенная карета.

Электричества в селе в те годы не было. На качелях лодки раскачивались с помощью ног катающихся, карусель приводили в движение лихие парни, состоявшие при аттракционе. К своему делу они относились также спокойно, как землекопы к рытью ям и канав, как лесорубы к повалу леса или грузчики к переноске тяжестей…

Уже в субботу все было опробовано и готово к пуску. На тонких металлических стержнях висели блестевшие на солнце три качельные лодки: «Чайка» (ослепительно белая), «Сокол» (серая) и «Волна» (голубая, как небо в яркий солнечный день). Карусель с пестро разукрашенным брезентовым куполом напоминала нечто сказочное. Волшебный шатер, от которого трудно оторвать глаз. Вокруг аттракциона, как грибы после летнего дождя, выросли фанерные ларьки для продажи мороженого, морса, парфюмерии. Над всем этим возвышалась будка с надписью «Касса».

Центр села принял праздничный вид, даже аптека и парикмахерская, которые со дня их летоисчисления ни разу не ремонтировались, и те по чьему-то распоряжению покрыли новой жестью и побелили. Базар в это воскресенье и тот был особенный. Из дальних и близлежащих деревень понаехало столько подвод, что уже рано утром все коновязи были заняты распряженными лошадьми, похрустывающими свежескошенной травой. Благодаря старшему брату я сумел достать билет на карусель. Удалось это лишь к обеду, когда аттракционные страсти – визг баб и девок, крики и подначки мужиков, следящих за взлетом лодок на качелях, достиг своего апогея. Я был безмерно счастлив, когда билетерша, наконец, надорвала на моем билете «контроль» и можно было броситься к заранее облюбованной карете, которую тащил за собой серый в темных яблоках рысак. Эту масть орловских рысаков особо высоко ценил мой отец, страстный лошадник. Со мной в карете очутились рослые девки, которые то и дело пронзительно взвизгивали и громко взахлеб хохотали.

После первых трех-четырех кругов меня начало подташнивать. Кружилась голова. Перед глазами все поплыло. Вначале я еще с трудом выхватывал в толпе голову отца в выгоревшем на солнце картузе, а потом все слилось в непрерывную серую ленту, над которой голубело небо. Но я изо всех сил крепился. Чтобы, не выходя за загородку, вторично забраться на карусель, нужно было подойти к билетерше и подать ей билет. Я так и сделал, но когда садился в карету, услышал голос отца:

– Сынок, почему ты такой бледный? Может быть, хватит?

Меня подташнивало, кружилась голова, но я все-таки нашел в себе силы улыбнуться отцу и ответить:

– Билеты назад не принимают, не пропадать же пятаку!

Отец вздохнул и махнул рукой. Он тоже не любил бросать деньги на ветер.

– Держись крепче, сынок, – услышал я его глухой голос.

Второй заезд оказался для меня еще труднее первого. Спустя годы, когда привелось служить на Тихом океане, мне не раз приходилось испытывать настоящую морскую качку. Все происходило так, как и случается в таких ситуациях: и тошнило (поморскому «травило»), и кружилась голова, и нарушалась координация движений… Но там, на море, мне не было стыдно за свое мерзкое самочувствие. Свесившись с борта тральщика, я освобождал, как все, желудок, и сразу становилось легче. Крепко держался руками за поручни на палубе – и сам черт был мне не брат. Не вечно же продолжается качка.

А здесь в раскрашенной карете, которую стремительно кружат серые «орловские рысаки», я чувствовал себя как на сцене, где нужно вести себя достойно. Отец может понять, что у меня закружилась голова, братья тоже не раз видели, как меня рвало. А вот она… Анечка Лыткарина, которую я заметил в очереди перед кассой, когда второй раз садился в карету, может расценить мою слабость совсем по-другому. Ведь я влюблен в нее с самого первого дня учебы в школе… Я уже пожалел, что второй раз забрался на карусель. Стиснув зубы, всеми силами старался подавить спазмы в животе, которые вот-вот перейдут в рвоту. Холодный пот побежал по лицу. И снова бесконечно длинная серая лента толпы струисто бежала перед глазами, и в этой толпе наверняка следила за мной Анечка. Это помогло. Я выдержал. Когда, сбавляя скорость, карета стала постукивать днищем о жердь тормоза, я понял, что муки мои позади.

После второго заезда я больше не рвался прокатиться. Но на аттракционах мы по-прежнему пропадали. С вечера отец давал каждому из нас по пятаку на мороженое, и прямо с озера мы спешили на площадь перед школой.

Однажды крупно повезло Мишке. Администраторша аттракциона предложила ребятне вымести сор под площадкой качелей, полить землю водой, чтобы во время взлетов лодок из щелей не поднималась пыль. Мальчишки охотно согласились, тем более, что обещано было бесплатное катание. Схватили метлу, веники-окомёлки и нырнули под деревянный наст. Через несколько минут, не закончив дела, мой братень вылез из-под настила. Ему почему-то расхотелось работать.

– Ты что? – удивился я. – Ведь бесплатно же катать будут!.. Сами же просили?!

Мишка многозначительно мигнул и кивком головы позвал за собой. За школьной кочегаркой, в углу, между штабелями дров, он, оглядевшись, разжал кулак, и я увидел в его ладони серебряный полтинник. В те годы эти монеты с профилем молотобойца, поднявшего над наковальней молот, были широко в ходу.

– Пойдем!.. Возьмем мороженого и конфет…

Мы так и сделали: тут же съели по две порции мороженого, а конфеты принесли Толику, который в этот день с утра отправился со своими ровесниками в камышовые плавни ставить плёнки на уток.

Находка Мишки нарушила мой сон и покой. На следующий же день, улучив момент, когда кассирша была занята проверкой билетов, я незаметно прошмыгнул в лазейку под настил качелей. Огляделся. Над головой, сквозь щели между досок голубели полоски неба. Потом мои глаза жадно забегали по земле. Я искал не что-нибудь, а именно полтинник, как будто он, словно двойник Мишкиного, где-то обязательно ждет меня. Искал я упорно, но так ничего и не нашел. И вдруг, когда уже собирался вынырнуть из-под дощатого настила, в глаза мне бросился какой-то непонятный предмет, лежавший в углу. Я наклонился и поднял свою находку. Никогда раньше я не видел ничего подобного: ведь мне не приходилось бывать в учреждениях. Однако понять-то я понял, что это такое, и почему-то вслух радостно воскликнул:

– Печать!..

Воровато оглядевшись, я спрятал ее в карман.

Вот тут я, признаться, погрешил перед старшим братом, который вчера свою находку сразу же, по-рыцарски, разделил со мной. Я и сейчас испытываю угрызения совести перед памятью моего любимого брата, сложившего свою буйную голову при освобождении древней земли новгородской.

Зажав печать в кулаке, я мчался до самого дома, не вытаскивая правую руку из кармана. Со своей находкой я связывал нечто смутное, но особо значительное и очень ценное, словно нашел ключ к спрятанным сокровищам, о которых не раз слышал в ночном у костра.

Первое, что я решил сделать – попробовать печать в работе, для чего смачно лизнул ее языком и, раскрыв где-то на середине бабушкино Евангелие, резко опустил на лист. Радости моей не было предела. В эту минуту я чувствовал себя обладателем могущественного волшебного ключа, о силе и значении которого скорее всего смутно догадывался, чем реально его оценивал. Сидя на чердаке под висевшими на жерди связками еще не просохших душистых березовых веников, которые бабушка вязала на зиму, я исступленно ставил печати на листы Евангелия до тех пор, пока не слизал языком с нее всю чернильную мастику и оттиски сделались почти незаметными. Но тут я вспомнил про химические чернила, что стояли у нас на полке в шкапчике. У каждого брата был свой пузырек-чернильница. Мой почему-то оказался пуст, и в нем на дне виднелась засохшая муха.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю