355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Лазутин » Судьбы крутые повороты » Текст книги (страница 13)
Судьбы крутые повороты
  • Текст добавлен: 2 октября 2017, 14:30

Текст книги "Судьбы крутые повороты"


Автор книги: Иван Лазутин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 28 страниц)

А баба, на минуту отключившись от представления, не унималась.

– Ишь, сразу смылся… Все выглядывал, где плохо лежит. Ворюга нещастный…

Спектакль, судя по реакции зрителей, всем понравился. Вначале они хлопали вразнобой, не все, но вскоре аплодисменты стали звучать все звонче.

После кукольников выступали акробаты. Их трехъярусные пирамиды, опасные сальто и силовые номера публика принимала с одобрением, громко аплодировала, несколько раз вызывала артистов на поклон. С колеса брички мне была хорошо видна вся площадь. Только теперь я обратил внимание, что не один только я да баба в ватнике оказались догадливыми, забравшись на воз. Почти на каждой телеге стояли и сидели люди, устремив взгляды на подмостки.

А концерт продолжался. Акробатов сменили два жонглера. Манипулируя шарами и кольцами, они так ловко и так чисто выполнили свой номер, что в притихшей публике то здесь, то там послышались возгласы одобрения:

– Вот это да!..

– Молодцы!..

– Ловко, ничего не скажешь!..

Хлопали и жонглерам. Наконец кругленький как катящийся шарик конферансье объявил, что сейчас выступит прославленный на всю Сибирь баянист Иван Маланин.

Имя этого слепого баяниста звучало чуть ли не каждую неделю по местному радио. А вот видеть его односельчанам не приходилось. Ветерок печали дохнул мне на душу. Пусть он и знаменитый из самых знаменитых, но ведь слепой… Слепой на всю жизнь… Зрители вглядывались в исклеванное оспой лицо уже немолодого баяниста, которого конферансье осторожно, поддерживая под локоть, вывел на середину сцены, где уже стояла табуретка.

Иван Маланин исполнял наигрыши русских народных песен. От песни к песне его лицо розовело все больше и больше, пальцы рук летали по клавишам неуловимо быстро, переборы баяна то переливались соловьиной трелью на самых высоких нотах, то падали до самых низких, когда отдаленным громом вступали в работу басы.

Самой природой обойденный с рождения музыкальным слухом, я, как и все, неистово хлопал слепому баянисту. А когда он, трижды вызванный толпой возгласом «Еще!..» (слово «бис» тогда в нашем селе вряд ли знали), играл свою заключительную мелодию, мне бросился в глаза рыжебородый мужик, стоявший рядом с бричкой. Держась одной рукой за дышло, он другой вытирал со щек слезы, приговаривая:

– Глаза бы тебе, родимый, глаза… И-и-х, жись…

Я почувствовал, как у меня наливаются слезы, и изо всех сил крепился, чтобы не расплакаться.

Выступление фокусника публика приняла с восторгом. Со всех сторон неслись «охи» и «ахи», возгласы удивления выплескивались из толпы после каждого ловкого движения артиста, который прятал шарик в рот, а через несколько секунд вытаскивал его из кармана. Чего только он не выделывал: прятал косынку или колоду карт в одно место, а находил их в другом, разрезал платок на несколько частей, клал лоскуты в шляпу, переворачивал ее и из шляпы вместо них падали разноцветные ленты; потом собирал эти ленты, комкал их в руках, бросал назад в перевернутую шляпу, надевал ее на голову и тут же на глазах у затаившей дыхание публики резким движением срывал с головы. На сцену посыпались лоскуты разрезанного минуту назад цветного платка.

Баба, чья широкая спина маячила передо мной, заставляя меня вытягиваться на одной ноге и вихляться из стороны в сторону, чтобы не пропустить ни одного движения фокусника, беспрестанно то охала, то качала головой, всплескивала руками и восклицала:

– Ба!.. Гля-гля… Да он чо?!. Ну и леший!..

Около двух часов продолжался концерт, а публика все прибывала. Конные ряды ярмарки почти обезлюдели, некоторые ларьки даже закрылись: продавцы на час-другой прервали торговлю, чтобы посмотреть концерт.

Молодух и танцоров в украинских костюмах не отпускали долго, заставляя повторять особо понравившийся юмористический танец. Актриса в ярком цветастом наряде с платком на плечах, кисти которого чуть ли не достигали колен, под гитару пела цыганские романсы и при этом так трясла худенькими плечами, что казалось, вырви из ее рук гитару, и она пустится в жаркий цыганский пляс.

Чего только не показывали артисты: танцевали, пели, читали светловскую «Гренаду», басни Крылова…

Как ни приковывал мое внимание концерт, я все-таки нет-нет да и касался ладонью живота, где слегка похрустывали шесть новеньких трешниц. Зрительский восторг сливался с радостью обладателя такого неожиданного и недетского богатства.

После небольшой паузы конферансье многозначительно поднял руку, чего он не делал раньше, и поднес ко рту рупор. В ожидании чего-то нового, необычного глухо шумевшая ярмарочная толпа затихла.

– А сейчас, товарищи зрители, объявляется конкурс на пляску! Тех, у кого горячая кровь, а в ногах спрятались молнии, прошу пройти в артистическую кабину! – Он показал в сторону фанерной будки в углу подмостков, откуда после объявления номера выходили артисты. – Будем плясать «Цыганочку» и «Барыню»! Победители конкурса получат премии: первую, вторую и третью. А сейчас перерыв на пятнадцать минут.

Толпа загудела, понеслись выкрики:

– А что за премии?

– А это, товарищи, секрет! – ответил конферансье. – Призы оригинальные и интересные! Спешите в кабину, а то будет поздно.

«Ведь найдутся же смельчаки, – думал я. – И чего-нибудь выпляшут. Если не денег, то какой-нибудь подарок, а то, глядишь, и ружьишко». Тут я вспомнил, как один из моих дядьев по матери, заядлый охотник и рыбак, дядя Егор, на соревнованиях охотников в Новосибирске получил первый приз – дорогое двухствольное ружье, о котором давно мечтал.

Публика не расходилась, ожидая нового зрелища. Мужики курили, деловито переговаривались, кое-где распивали у телег горькую, наспех закусывая соленым огурцом и кусочком хлеба или просто занюхивая краюхой. Бабы судачили, восхищались ловкостью артистов, ругали своих мужиков, бросивших возы и с утра пропадавших у пивных будок или в чайной.

Я успел сбегать к кормачевским подводам, навестил своих изрядно проголодавшихся братьев, которые скучали и просились домой, сбегал и купил им горячих пирожков с ливером и сам, обжигаясь, успел по пути к подводам умять пару пирожков. Петька и Толик, озираясь по сторонам, жадно уплетали гостинцы.

– Скусные… – похвалил Петька. – Бабане сроду таких не спечь.

Я ел, а сам покровительственно посматривал на братьев. В душе моей зрело доселе неизведанное чувство старшего, что-то вроде отцовского, и мне захотелось купить им что-нибудь из сладостей.

– Вы посидите – я щас, – небрежно бросил я братьям и, вытирая рукавом губы, побежал к ларьку, где торговали орехами и конфетами.

Уже у самого ларька меня словно обожгло: «А мамане?.. Забыл про маманю». И я отчетливо вспомнил, как мы вчера безуспешно ходили с отцом на станцию, чтобы в вагоне-ресторане курьерского поезда купить ей гостинцев, которые не продают у нас в селе. А здесь вот они, покупай чего душе угодно: волоцкие орехи, вяземские пряники, шоколадные конфеты в обертках, халва в железных баночках, ириски… Я даже забыл о младших братьях, оставшихся на возу. Перед глазами стоял образ матери таким, каким я видел ее два дня назад, когда она стояла у окна родильного дома.

От двух трешниц, которые я заплатил за покупки, осталось восемьдесят копеек. Перепрятав оставшиеся двенадцать рублей в шерстяной носок, я сложил кульки сладостей в подол рубахи и, на ходу щелкая орехи, побежал к братьям, которые еще издали завидели меня и вытянулись на мешках как два аистенка.

Оба получили по шоколадной конфете и по горсти орехов. Одну конфетку я взял себе. Показав на оставшиеся в кульке сладости, строго сказал:

– А это – все мамане. Отнесем после ярмарки.

Пока я заворачивал покупки в мешковину, на которой сидел Петька, братья щелкали орехи и смотрели на меня с удивленным восхищением, боясь еще раз спросить – на какие такие шиши я все это покупаю. Но мне было не до объяснений и не до разговоров. Со стороны чайной неслись переборы баяна и доносился глухой перестук каблуков.

– Придет Мишка – скажите, я скоро вернусь, – наказал я и соскочил с воза.

Пробравшись сквозь толпу, я вернулся к подмосткам и потихоньку занял свое прежнее место на задке пароконной брички. Мужчина и женщина вдвоем отплясывали «цыганочку». «Не наши, не убинские, – подумал я. – Тоже из артистов…» Мне бросилось в глаза, что на женщине была длинная, почти до полу юбка, та самая, которая была на артистке, исполнявшей цыганские романсы. Это заметила и баба в стеганой фуфайке. Она не преминула тут же бросить с укором:

– Ишь ты, чужую юбку напялила!.. Видели мы уже ее… Хошь бы пояс сменила.

По выходке, цыганскому костюму мужчины – огненно-желтая шелковая рубаха, подпоясанная кушаком, широкие шелковые шаровары и черные хромовые сапожки – тоже можно было понять, что он не деревенский.

Трижды конферансье вызывал смельчака выйти на сцену, чтобы поспорить в жаркой цыганской пляске с артистами, только что закончившими танец, но никто из публики не выходил.

Тогда он объявил конкурс на русскую «Барыню». И снова публика, переглядываясь, безмолвствовала, гыгыкала, подталкивала друг друга.

– Для начала «Барыню» исполнят артисты сибирского ансамбля песни и пляски Мария Кувшинова и Николай Чуринов, – крикнул конферансье. – А вас, дорогие зрители, призываю к мужеству и храбрости! Неужели наша могучая раздольная Сибирь-матушка оскудела плясунами?

Он сделал широкий жест в сторону баяниста, сидевшего на табуретке в уголке сцены, и провозгласил:

– Прошу!..

Тот пробежал пальцами по клавишам баяна, и над толпой полились раздольные, как неохватная русская степь, лихие переборы.

На сцену важно, подперев руки в бока, подняв головы, вышли танцоры. Началась лихая пляска. С молодым азартом артисты ансамбля выкидывали такие коленца, что можно было диву даваться, как только успевают за переборами баяна их ноги и руки. И козырем, и вприсядку, и по-лебединому плавно… Но по жесту конферансье танец почему-то закончился быстро, что вызвало недовольство публики, которая тут же загудела, зашумела.

– Мало!

– Только по губам помазали!..

– Давай еще!..

– Рано выдохлись!..

Возгласы из публики обрадовали конферансье. Поднеся ко рту рупор, он пробасил над притихшей толпой:

– А ну, товарищи!.. Так неужели же нет плясунов в вашем селе?! Неужели остыла в жилах кровушка? Или гармонист плохой?.. Или красна девица не бела лицом да не румяна?.. – Он показал в сторону девушки, которая только что отплясывала «Барыню». Разрумянившись и порывисто дыша, она стояла рядом с парнем посреди сцены и улыбалась во весь свой белозубый рот. – Неужели перевелись плясуны? – не унимался конферансье.

– Не перевелись! – прорезал легкий гул толпы звонкий голос.

От этого голоса по спине моей поползли мурашки. «Отец, – екнуло сердце. – Его голос…» Я повернулся в сторону. И не ошибся. В толпе мелькнула его серая, выгоревшая на солнце фуражка, которая плыла мимо картузов, кепок, тюбетеек, женских платков и шалей… Удивленная толпа почтительно расступалась. Отец вскочил на сцену и, отряхнув ладони, вытер со лба пот. Кровь бросилась мне в лицо. Стыд, радость, страх и еще какие-то пока непонятные чувства овладели мной, и я, изо всех сил вжав голову в плечи, затаил дыхание, как перед сильным ударом, который вот-вот должен обрушиться на меня.

Смелость отца толпа оценила достойно. Хлопала в ладоши, подбадривала, напутствовала. Конферансье о чем-то спросил отца, записал ответ в свой блокнот, взмахом руки призвал публику успокоиться и объявил:

– В перепляс включается бригадир плотнической бригады села Убинск… – и он назвал имя, отчество и фамилию отца, который, чтобы унять нервную дрожь – я эту его привычку хорошо знал, – стоял посреди сцены, напротив артистов, и крепко сжимал кулаки.

Началась пляска плавно, чинно, с фасонными выбросами рук. Артист и отец плавали около разодетой в цветастые юбку и кофту девушки, как два селезня вокруг серой утки. Потом ритм пляски начал постепенно набирать темп, нарастать. Движения рук и ног плясунов становились быстрей, стремительней, но плавности и красоты не теряли. Баба на возу, конечно, не знала, что на сцене пляшет мой отец. И я был готов обнять ее и расцеловать, когда она громко, так, чтобы слышали другие, сказала:

– Наш-то пляшет лучше, чище…

А отец уже входил в азарт, выбрасывал все новые и новые колена. Артист, хотя плясал и чисто, но больше повторялся. И это, как мне показалось, замечала публика. Плясун из ансамбля пошел вприсядку и начал выделывать круги вокруг своей партнерши. Тогда отец тоже, не нарушая стиля перепляса, пошел вприсядку, причем ноги выбрасывал так далеко вперед и так стремительно, что опять кто-то из публики не вытерпел и громко бросил:

– Городской буксует!.. Наш-то, как молния!.. Давай, давай!..

– Егор, не подкачай! – раздался над толпой чей-то знакомый голос, и его тут же поддержал надтреснутый басок из толпы:

– Наша бе-е-рет!

– Егорушка-а-а! – пропел тоненький фальцет прямо у самого края подмосток. – Юлой, юлой!.. Бей его козырем!..

Присядка артиста становилась тяжелее, он явно сдавал. А отец, легчая с каждым движением, плыл юлой вокруг танцовщицы. Он то и дело поправлял спадающую на лоб фуражку, которая ему явно мешала. Я готов был крикнуть ему: «Сбрось фуражку!..», но не решался.

Почувствовав, что артист уже выдохся и, словно услышав мой призыв, отец лихо сорвал с себя фуражку, отшвырнул ее в сторону, встряхнул кудрями и, повернув голову к баянисту, запальчиво крикнул:

– Жарче!..

Баянист начал наращивать темп. И отец все быстрее плясал вприсядку. Теперь уже артистка, видя, что отец побеждает соперника, стала сизой голубкой порхать вокруг него. А ее партнер, только подплясывал на одном месте и звонко бил ладонями о голенища сапог. Почувствовав, что проиграл состязание, он теперь уже подыгрывал отцу.

Теперь отцу уже мешал пиджак. Не ослабляя темпа пляски, строго придерживаясь ритма аккомпаниатора, он двумя-тремя движениями рук и плеч сбросил с себя пиджак, озорно помахал им над головой и отшвырнул его в сторону, туда, где валялась фуражка.

Не дожидаясь конца перепляса, публика забила в ладоши, загудела. Голоса одобрения и похвалы слились в сплошной гул.

А отец рискнул пустить в ход свое коронное, но очень сложное колено: перекувырнулся через голову и, заложив ноги на руки, на одних руках, в темпе «Барыни», сделал несколько стремительных прыжков вперед и тут же, как пружина вскочил на ноги.

Артист, склонив низко голову, стоял неподвижно на месте и тяжело дышал. И вдруг… Вот уж чего я никак не ожидал! Танцовщица из ансабля достала из кармана цветастой кофты платочек, взмахнула им, подошла к моему отцу, вытерла платком с его лба пот, расцеловала в щеки, низко, в пояс поклонилась ему и, подняв над головой его руку, прошла с ним к краю сцены.

Вряд ли когда-нибудь потом, проживи я хоть сто лет, мое сердце будет переполнено такой гордостью, такой радостью и торжеством победы. С этим чувством может сравниться разве только счастье, которое распирало и до слез бередило наши солдатские сердца, когда мы, гвардейцы прославленных «катюш», входили в освобожденные города и села и обнимали плачущих и рыдающих на нашей груди седых матерей и измученных в неволе стариков. Но это уже была другая радость, другая гордость – гордость солдата-освободителя.

Словно поглупев от счастья, я выкрикивал какие-то приветственные слова и кричал «ура». Мои выкрики тонули в разноголосом гуле толпы. Баба на возу, которая, не находя подходящих слов для похвалы, несколько раз вслед за мной истошно прокричала «ура», не переставая хлопать в ладоши. Знающий свое дело конферансье поднял с подмостков отцовский пиджак и фуражку, аккуратно отряхнул, подошел к отцу и картинным жестом предложил ему одеться. Это смутило отца. Он даже конфузливо попятился, что вызвало добродушный смех в публике, но потом взял пиджак, накинул его на плечи и надел фуражку. Не зная, что ему дальше делать, он переводил взгляд с публики на артистов. Потом махнул рукой, спрыгнул со сцены и сразу же попал в кружок своих дружков-артельщиков, которые, пока он плясал, сумели протолкаться поближе. Стоя на колесе телеги, я видел, как они принялись тискать его в объятьях, хлопать по плечу, жать руки…

То ли для вида, то ли уж так полагается по условиям всякого конкурса, конферансье обратился к публике: не желает ли еще кто вступить в соревнование? Но тут же из толпы полетели выкрики:

– Подводи черту!..

– Выше головы не прыгнешь!..

– В таком случае, – провозгласил конферансье в рупор. – Решение жюри будет объявлено через пять минут! – И снова толпа загудела:

– Какое решение. И так все ясно!..

– Наш выиграл!..

– Победил Егор!..

Пока жюри совещалось, я изрядно переволновался. Масло в огонь подлила баба на возу. Повернувшись ко мне, она как равному сказала:

– Обжулят! Вот посмотришь, обжулят. Знаем мы этих городских, они копейку прижимать умеют.

– Да неужели обжулят? – дрогнул я, и тревога моя усилилась.

– На это они мастера! Я прошлой весной была в городе, дак меня там так обшпокали, что я век не забуду. Вот такой же толстенький ферт, тоже при галстуке, в костюмчике, в очках, наверное, тоже из артистов… На барахолке… Своими руками держала: отрез как отрез, три с половиной метра, сама померяла. Отсчитала ему своими руками двести рублей, он на моих глазах кинул мне в мешок отрез бостона да еще наказал: «Ты, тетка, прячь скорей свой мешок, а то здесь милиция шастает, отберет да еще оштрахует». А приехали на квартиру – мы останавливаемся у братиного шурина, в депо работает, смазчиком – полезла в мешок, там, мать ты моя родненькая, не бостон, а свернутый кусок мешковины. Я так и ахнула. – Баба поправила на голове спадающий на плечи платок. – С тех пор на этих городских глаза бы мои не глядели. В каждом вижу мошенника. – Баба кивнула в сторону подмостков. – И этот тоже, по всему видать, хороший гусь. Вишь, решать пошли!.. А что тут решать, когда и слепому видно, что наш переплясал всех ихних артистов. А обжулят… Вот посмотришь – обжулят.

Но отца не обжулили. Под аплодисменты публики он получил первый приз – огромный тульский самовар с семью печатями над краном, и в придачу коробку конфет, перевязанную красной лентой. Вторую премию – набор духов и одеколона – получила артистка, что с отцом плясала «Барыню». Третья – досталась той, что танцевала «Цыганочку».

С воза мне было хорошо видно, как в обнимку с самоваром и коробкой конфет под мышкой отец в сопровождении любопытных и товарищей по бригаде шествовал через ярмарочную толпу к кормачевским подводам.

Улыбаясь до ушей, я с торжеством сказал бабе:

– А вот и не облапошили!

Но она и здесь нашлась, проявляя свою антипатию к горожанам.

– Это еще неизвестно. Принесет домой – а он текет. А то и вовсе, как решето. Они и на самоварах жулят.

Когда я подошел к подводам кормачевцев, отец вместе со своими дружками по бригаде уже обмывали приз. Он и всегда умел ударом ладони о дно бутылки распечатать русскую горькую, а здесь, еще не остыв от победы, так шибанул ладонью о днище бутылки, что пробка выскочила со звоном и ударила в лоб сидевшему на возу Петьке. Тот было заныл, но отец остановил его, сказав:

– Не серчай, сынок, я нечаянно.

Не успели распить бутылку, как подошли кормачевские мужики. Заметив смущение отца, Данила махнул рукой:

– Самовар обмываете? Тульский? Хорошее дело. Но тут, Егор, пузырьком дело не обойдется. На всю ярмарку шума наделал. Я весь трясся, когда ты плясал.

Данила полез в бричку, откуда-то из-под мешка с овсом достал литровую бутылку самогона, аккуратно и бережно поставил ее на воз, из-под брезента вытащил завернутый в чистую тряпицу шмат сала, сразу ударившего в ноздри чесночным запахом, и огляделся по сторонам.

– Сколько нас, Егор?

Отец окинул взглядом своих бригадных дружков и кормачевцев.

– Да вроде шесть человек, если не считать вашей Ефросиньи.

– Ей щас нельзя. Она за прилавком. Нужно продать три пуда шерсти и пять овчин. Торговлишка идет бойкая.

Нашелся в возу и каравай хлеба, который под ножом кума Данилы, молчаливого кормачевца, распадался на ровные длинные ломти. Он же резал и сало, на глазок прикидывая, чтобы куски были ровные. Видя, что Толик и Петька начали пускать слюнки (шутка ли – не ели с самого утра), кормачевец протянул и им по ломтю хлеба, накрыв толстыми лоскутами сала. Не забыли и обо мне.

Пили мужики из кружек: из алюминиевой, что Данила достал из передка воза, и из толстой стеклянной, пивной. Первым Данила налил отцу и себе. Все он делал неторопливо, со значением. Остановив взгляд на дружке отца, что постарше, спросил:

– Стоящие ребята, чтоб их угощать?

Отец смутился от такого лобового вопроса.

– Вот уже четвертый год ходим в одной артельной упряжке.

– Тоже плотники? – спросил Данила и перевел взгляд на другого товарища отца, что помоложе, рябоватого лицом.

– Оба по пятому разряду! – похвалил отец.

– Это хорошо, что у тебя дружки такие. Плотников люблю. – Данила чокнулся кружкой, наполненной почти до половины самогоном, с отцом и добавил: – За тебя, Егор!.. Люблю таких. В работе – огонь, на пиру – гармонь. Здоровья тебе да силушки. Сыновьями тебя Бог наградил умными. Пусть растут да слушаются отца с матерью. – С этими словами он поднес кружку ко рту, понюхал, поморщился, закрыл глаза и одним духом перевернул ее так, что не упало ни одной капли. Выпив, он крякнул, погладил бороду и, окинув взглядом дружков отца, многозначительно проговорил: – Все нужно уметь делать хорошо: хорошо работать, хорошо плясать и хорошо пить.

Другим он налил поменьше, но те все равно нерешительно покачали головами. Рябой плотник почесал за ухом.

– Пожалуй, не осилить, – словно оправдываясь, сказал он и посмотрел на отца.

– А ты осиль, – подзадорил его Данила, аппетитно закусывая хлебом с салом. – Какой же ты плотник, если перед стаканом ноги дрожат?

– Махнет, – поддержал своего товарища отец, – я его знаю: перед первой он всегда ломается, а вторую сам попросит.

Рябой одним духом опрокинул пивную кружку и набросился на хлеб с салом.

Черед дошел и до кормачевских мужиков, около нашего воза уже собрался табунок деревенских баб и девок, лузгающих семечки и откровенно глазеющих на отца. А одна из них, толстая, грудастая и высокая, с виду царь-баба, не боясь, что ее услышат отец и его собутыльники, громко сказала:

– С таким мужиком не пропадешь!.. Поплясал пять минут и самовар выплясал!

– Не токмо самовар. Гля, какая коробища конфет, поди фунта три в ней, шоколадные.

Даниле не понравился бабий пересуд. Медленно повернувшись в их сторону, он перестал жевать и долго смотрел на царь-бабу. Стараясь не сробеть под его взглядом, она круто подбоченилась и гордо вскинула голову.

– Чего зенки-то вытаращили? – сказал Данила. – Цирк вам здесь, что ли?

– А, может, и цирк! Тебе что – жалко что ли? – не растерявшись ответила баба.

Нашелся и Данила.

– Жалко у пчелке в жопке, да у тебя, Матрена Жеребцовна, в языке, что болтает как помело.

– Уж больно строг ты, рыжик кормачевский. На тебя уж так и посмотреть нельзя. А я вот возьму и гляну! За погляд в цирке деньги платят, а на тебя, рыжую гареллу, я смотрю за так. И другие тоже.

Прожевывая остаток хлеба с салом, Данила даже поперхнулся. Мигая своими длинными рыжеватыми ресницами, он недоуменно крутил головой… Я с воза видел, как у него напряженно работала голова. А девки, стабунившиеся вокруг царь-бабы, хохотали вовсю.

– Пошла-ка ты… – и тут Данила разразился таким десятиэтажным с коленными выкрутасами матюком, что девок как ветром сдуло. Лицо бабы запылало неотомщенной обидой. Она огляделась по сторонам и, убедившись, что одной ей не выдержать перебранки с Данилой, вздохнув, сказала:

– Ну, ладно, гад ползучий, мы еще встретимся. Не первый и не последний раз на базар приезжаешь. Я тебе, репей кормачевский, еще покажу такой цирк, что ты портки обмочишь.

Не дожидаясь ответа Данилы, который уже зрел в его голове, царь-баба круто повернулась и широкими шагами двинулась в сторону от воза.

Отец уже начал пьянеть – это было видно по блеску его глаз и разрумянившемуся лицу.

Перебранка с бабой испортила настроение Данилы. И это передалось всем. Неловко себя почувствовал и отец.

– Вот лярва!.. Всю обедню испортила! – в сердцах ругнулся Данила. – Я бы сволоту такую, на месте ее мужика, каждый четверг обхаживал ременными вожжами, да так, чтоб она… – Разгладив усы, Данила сердито оглядел мужиков. – Ну, робя, делу – время, потехе – час. Самовар обмыли, конфеты спрыснули. У нас еще работа. – Данила посмотрел на Толика, подмигнул ему и положил свою тяжелую руку на плечо Петьки. – Ну, а вы, орлы, можете свой пост сдавать Кузьме, – он кивнул на рябоватого кормачевца, – торгаш из него получился, как из меня пономарь. Гостинцы получите дома. А сейчас – вот вам на орехи. – Данила достал из кармана горсть монет, потряс ею и, прикидывая на глазок, сколько ее на ладони, протянул Толику. – Держи. Заработали честным трудом.

Толика и Петьку с воза сдуло как ветром. Отец что-то хотел наказать им, но ребятни и след простыл.

Отец пьянел на глазах. Улыбка на его лице стала совсем счастливой. Он еще не остыл от азарта перепляса. Положив самовар в пустой мешок, в котором были овчины, он накрыл его брезентом, а коробку конфет протянул мне, но тут же раздумал.

– Нет. На виду нельзя. Чего доброго, отберут дорогой ребятишки. – Отец положил коробку в освободившийся мешок и аккуратно свернул его. – А теперь – аллюр три креста – и прямо к матери! Скажи ей, что это отцовский приз за «Барыню». Только смотри – не болтни, что меня артистка целовала. А то она не так поймет. Понял? Да захвати Толика с Петькой, а то они заблудятся.

– Понял, – ответил я и, улучив момент, когда отец, прикуривая самокрутку, отвернулся, достал из-под брезента завернутый в холщовую тряпицу кулек с гостинцами и сунул его в мешок.

Братьев я нашел быстро. Они стояли у ларька с мороженым.

До железнодорожного переезда мы бежали, не останавливаясь. Больше всего я боялся встретить Ермака. Хоть наш Мишка и победил его, но в душе моей было неспокойно. Всем своим лихим видом, затаенной ухмылкой Ермак внушал опасение. На его лице я всегда, после его драки с Мишкой, читал: «Ничего, ничего, я еще поквитаюсь с вами…»

Но Ермака мы не встретили. Праздничный дух ярмарки словно затопил все село: из открытых окон то здесь, то там доносились пьяные песни, пиликанье гармоники, галдеж… На скамейках у завалинок, на бревнах сидели старики и старушки. У ветхого забора райпотребсоюза ребятишки с Сибирской улицы азартно играли в «чику».

Первое, что бросилось нам в глаза в родильном доме – широко открытое окно, за которым стояла мама в больничном застиранном халатике, а перед окном на ржавой железной бочке стоял Мишка. Он не видел нас, но по выражению лица мамы, на котором вспыхнула счастливая улыбка, он понял, что кто-то появился за его спиной. Неловко повернувшись на одной ноге (дна у бочки не было), Мишка упал, но тут же поспешно вскочил.

Редко я видел лицо мамы таким счастливым. Четыре ее сына стояли перед ней в больничном дворике и, задрав кверху головенки, перебивая друг друга, восторженно рассказывали о ярмарке, о том, как поили вчера кормачевских лошадей, об отцовском призе за «Барыню», о самоваре, который отец привезет вечером домой. О призе пришлось рассказать два раза, так как мама вначале не только не поняла, но даже испугалась: за какие это такие «красивые глаза» дали отцу коробку конфет и самовар? А когда все поняла, то быстро успокоилась, хотя, покачав головой, не удержалась и беззлобно пожурила его:

– С ума сходит… Семеро детей, а он все еще не наплясался. Поди, выпил?

– Нет, мама, когда объявили конкурс, я был рядом с папаней, – соврал я. – Ни глотка после вчерашнего. Ну, а потом выпил, но не на свои деньги, кормачевцы поднесли. Ты лучше расскажи, как Ира? Еще не улыбается?

– Да рано еще, сынок. Ей всего-навсего два денька. Даст Бог, будет и улыбаться, а так здоровенькая, аппетиту нее хороший.

– А посмотреть ее можно? Ты поднеси к окну, – заговорщически попросил Толик.

– Нельзя, детки. Не разрешают. Скоро придем домой, вот тогда и наглядитесь, и нанянчитесь.

Тут появилась ворчливая санитарка и велела маме ложиться в постель.

Мишка крикнул ей вдогонку:

– Мама!.. Люльку для Иры мы выскоблили стеклом и шкуркой, а чтоб в ней не было клопов, бабаня ошпарила ее кипятком. А папаня на потолке прибил новое кольцо, старое-то проржавело. Завтра мы придем утром. Принесем парного молока.

Мама… Эти строки я пишу при закатном солнце под могучими березами Подмосковья. Тебя мы, твои сыновья и дочь, похоронили пять лет назад на старом городском кладбище Новосибирска. Могилу твою осеняют могучие кроны берез. Но почему в моей памяти ты всегда приходишь старенькая, седенькая, такой, какой была на восьмом десятке своей трудовой жизни? А ведь не всегда лицо твое бороздили морщины и голова отливала серебром седины. В тот солнечный ярмарочный день далекого сентября тебе было всего тридцать четыре года. Теперь в городе молодых женщин в этом возрасте в очередях, в троллейбусах, в трамваях называют девушками. А кое-кто из них даже не испытал радости материнства. Бог им судья. Это не вина их, а беда.

В тайных дебрях памяти через чащобу лет, бурелом войны и голодовок я с трудом пробираюсь к тебе, моя мама, к молодой, красивой. К такой, какой ты стояла тогда у окна и, сияя, обнимала нас всем сердцем. Ты была счастлива в своем материнстве и передала, насколько хватило твоего сердца, это счастье нам, твоим детям.

Нет, мама, ты не всегда была седой и старой. Сегодня я вижу тебя молодой и красивой. Потому что ты в моем сердце будешь такой до тех пор, пока оно бьется!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю