355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Лазутин » Судьбы крутые повороты » Текст книги (страница 4)
Судьбы крутые повороты
  • Текст добавлен: 2 октября 2017, 14:30

Текст книги "Судьбы крутые повороты"


Автор книги: Иван Лазутин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 28 страниц)

Жалость к себе, жгучую, стискивающую жалость я почувствовал через неделю, когда мы, ребятишки с нашей улицы, купались в кишащей пиявками и надрывно курлыкающими лягушками Пичавке. Мы, братья, жили дружно, иногда ссорились по мелочам, но дрались редко. Однако стоило кому-нибудь из соседских ребятишек обидеть одного из братьев, словно по чьей-то команде (очевидно, диктовала кровь родства) сплачивались стеной и тогда обидчику от нас доставалось троекратно. Ровесники с нами считались, по-своему, по-ребячьи уважали, а временами, в моменты раздора, даже побаивались.

А тут как будто все, что возводилось годами, рухнуло и распалось. Это чувствовалось и в косых взглядах наших ровесников, и в ехидных подначках, в которых нет-нет да прозвучат слова «кулак» или «лишенец». То, что нас перестали бояться, мы, братья, поняли быстро. И вся эта затаенная неприязнь к нам прорвалась, наконец, как больной саднящий нарыв.

День стоял жаркий, солнечный. Наша, уже к середине лета изрядно обмелевшая Пичавка, о которой дедушка как-то однажды насмешливо, но образно выразился – «галке по сикалке, воробью по колено», наполнилась криками и возгласами плюхающихся в ней ребятишек. Мы, четыре брата – не разлей вода (Сережка, Мишка, я и Толик) тоже кувыркались и ныряли в мутном омутке. Все шло как по заведенному сотню лет назад обычаю детства российских ребятишек. А там, где купание, там почти обязательно «салки». До сих пор не могу уразуметь: с какой стати, за какие прегрешения нужно «салить» последнего вылезшего из воды мальчишку, забрасывая его, голого, водорослями, песком и речной грязью, пока он доберется до своих штанов и рубашки. Я, по характеру обидчивый, очень боялся стать предметом насмешливых улюлюканий, а потому всегда опасался последним вылезать из воды. Плаваю, ныряю, брызгаюсь, как все, но ухо держу востро. Стоило только двум, трем мальчишкам выскочить из воды – как я тут же держусь поближе к берегу. Как мне кажется теперь, этой же чертой характера были наделены от природы и мои братья. Но тот случай я никогда не забуду. Когда мы, все четверо, вылезли на берег, в речушке еще барахтались четверо. Я, прыгая на одной ноге, выливал набравшуюся в ухо воду, кося глаза на свою одежонку. И вдруг Степка Жалнин, старший из нас, хрипло скомандовал:

– Салить кулаков!..

Одеться мы еще не успели. И тут началось… Нас окружили плотным кольцом растелешенные ровесники, с кем дружили с дней первых вылазок на огороды, стрельбы из рогаток по воробьиным гнездам в соломенных крышах кирпичного завода, с кем вместе ходили за орехами и грибами в Громушкинский лес. Нас было четверо, а их десятка полтора, а может быть, и больше. За что на нас накинулись?.. И почему каждый норовил попасть шматком грязи в Мишку. Я видел бледное лицо отбивающегося брата.

Среди своих ровесников на нашей улице по смелости и отваге ему не было равных. Во время весеннего ледохода только он осмеливался первым переходить разлившуюся Пичавку, прыгая с одной льдины на другую. Только он мог забраться на самую вершину вековой ветлы и заглянуть в грачиное гнездо, чтобы узнать, сколько лежит в нем яиц. Гнезд он не трогал, в отличие от других ребятишек, которые особым шиком и ухарством считали их разорение. Добрым, с нежным и чувствительным сердцем рос он, но там, где требовалась смелость, в душе его мгновенно вспыхивали искры отваги и удали. Эту черту характера и заряд души он унаследовал от отца. Никогда не забуду, как по дороге в лес за ягодами, проходя мимо кладбища, на котором был похоронен наш двухлетний братишка, сгоревший в скарлатине (по-деревенски «глотошной»), Мишка, стыдясь своих слез, отставал от всех и плакал чуть ли не навзрыд. Мы, братья, и бабушка, которая при этом всегда крестилась, бросая взгляд на кладбищенские кресты, делали вид, что не замечаем Мишу, которому судьба уготовила в дальнейшем нелегкий жребий.

Первым в стайке «сальщиков» наступал на нас Степка. Рыжеволосый, с конопатым лицом, на котором под бесцветными бровями сверкали злые маленькие глаза, он уже плевал на все запреты старших. Почти открыто курил, отсыпая табак из кисета у деда, лазил по чужим садам и огородам, по делу и не по делу матерился, с наслаждением мучил пойманных кошек и щенят, разорял воробьиные гнезда, когда птенцы еще не оперились. С каким-то садизмом, напоказ перед ребятишками зажимал тоненькую шейку голыша между средним и указательным пальцами и, подняв перед собой руку, резким рывком опускал ее вниз. И победно улыбался, когда голова птенца оставалась в его кулаке, а тельце воробьишки глухо ударялось о землю.

Я только раз видел эту мерзкую картину казни крохотной птахи, которая еще не успела ни разу взлететь, но на всю жизнь возненавидел Степку.

Не знаю, сколько еще преследовали бы нас обидчики, если бы не вышедший из-за гумна дедушка. В руках он держал длинные дубовые вилы, высоко подняв их над головой. С руганью кинулся он нам на выручку. И не успокоился даже тогда, когда преследователи испуганно бросились к речке и, хватая по пути рубашки, побежали к Ершовскому саду. В селе дед слыл сердитым стариком, и мальчишки его боялись. А когда дедушка повел нас к воде смыть грязь, даже тех мальчишек, кто нас не «салил», сдуло как ветром.

С той ночи, когда отец тайком ушел на Вернадовку, чтобы податься на шахты Донбасса, о чем знали только мама и бабушка, от него не было никаких вестей. Очевидно, писать он боялся: ходили слухи, что беглецов ловили и отправляли на Соловки.

Мишка по секрету сказал мне, что мама и тетя Таня написали письмо в Сибирь, где за Новосибирском, на берегу Оби, жили их старшие братья Егор и Алексей, а также сестры Наталья и Лукерья. Они уехали на привольные сибирские земли еще до Первой мировой войны, обзавелись семьями и пустили корни. Крепче всех, судя по редким письмам, зажил в Сибири Егор, страстный охотник и заядлый рыбак, который занимался охотничьим и рыболовным промыслом на Убинских озерах. Больше всех сестер он любил младшую – мою маму. Ему-то и написали о всех наших бедах, прося совета и помощи: нельзя ли и нашей семье перебраться на житье в Сибирь. Ответа ждали с тревогой и надеждой. Бабушка стала молиться еще истовей.

Чтобы прокормить нас шестерых, мама варила и продавала на базаре мыло. Тайком с бабушкой, не нарушая сургуча на опечатанной двери, они под крыльцом, через подполье пробирались в дом, плотно занавешивали окно в кухне и ночами варили мыло. Для помощи брали кого-нибудь из старших братьев, чаще всего меня или Мишку. Разговаривали таинственным шепотом, словно совершали что-то преступное.

Мне и сейчас видятся эти серые нарезанные балалаечной струной куски мыла, которые в базарные дни бабушка и мама продавали из-под полы. Копили деньги на дорогу.

Сережа пытается продолжить учебу

Какие только вести не доносились из центра в российскую глубинку. По селу прокатился слух, что кулацких детей, окончивших четвертый класс, в пятый принимать не будут. Однако Сережа, имевший «Похвальную грамоту» за окончание начальной школы, этим слухам не поверил. Положив в сумку учебники, табель и грамоту, он пошел в школу. Я, мама и Мишка проводили его до проулка.

– В час добрый, сынок, – напутствовала его мама. Все валилось у нее из рук, пока она ожидала сына из школы. Мы с Мишкой тоже переживали и целый час ждали его у калитки. Наконец Сережа появился в проулке. По его понурой фигуре и опущенной голове мы поняли, что дело плохо.

Перешагнув порог избы, он мрачно произнес:

– Кулаков в пятый не записывают.

– Так и сказали? – тревожно спросила мама.

Сережа молча отдал маме сумку с документами, которые она тут же спрятала в сундук.

В этот вечер дедушка с горя выпил лишнее. А на следующее утро пришел в избу, сел на скамейку, сосредоточенно о чем-то думал, долго молчал.

– Ты что, папаня, – тихо спросила мама.

– Вся надежда на Моршанск, – не сразу ответил он.

Бабушка, которая чистила картошку, выронила нож. Она сразу поняла мысль деда.

– К Фросе? – спросила бабушка.

– Они примут, они люди добрые, мы их не раз выручали.

Двоюродную сестру бабушки, Фросю, выдали замуж в город где-то в конце прошлого века. Муж ее работал на табачной фабрике. Жили небогато, муж прихварывал по слабости легких. Их единственная дочь, оставшись без кормильца, погибшего на гражданской войне, одна воспитывала сына, который, по расчету бабушки, был года на два – на три старше Сережи. Жили они в старом деревянном домике на окраине Моршанска. Последнее письмо от сестры, в котором Фрося жаловалась на здоровье, бабушка получила где-то год назад.

Вторник и среду мама и бабушка собирали Сережу в дорогу. На машинке, спрятанной до поры до времени у тети Тани, мама сшила ему сатиновую рубашку, штаны из черного мелестина, прокатала на рубеле холщовое полотенце, достала со дна сундука новенькие хромовые ботинки, которые весной купил дед с наказом надевать только в школу и церковь. Письмо сестре бабушка писала долго, поднимая голову, о чем-то отрешенно думая и шевеля губами. Боясь помешать ей, мы с Мишкой вышли из избы.

Сережа с дедушкой обрывали желтые помидоры, которые они наловчились доводить до спелости за два дня, укладывая их под железной горячей крышей каменного амбара. К базарному дню они должны быть готовы к продаже. Урожай огурцов в это лето был небывалый. Длинненькие, пупырчатые, полосатые, они вызывали на лице деда улыбку, предвкушение прибыли. Зная толк в торговле, дед отбирал для продажи самые лучшие, те, что похуже, начинающие желтеть и крючковатые – оставлял бабушке для засола.

Рано утром в четверг дед нагрузил две корзины огурцов и помидоров. Потом постучал в окно нашей избы:

– Ванец, быстро поешь – и на базар.

Наспех выпив кружку молока с хлебом, я выскочил на улицу. Седую голову деда я увидел в проулке, а когда прибежал на базар, дед уже рядился в овощных рядах с покупателем.

– Пятак – помидор, на рупь – двадцать пять, – нараспев, громко, так, чтобы слышно было окрест, отвечал дед на вопрос женщины, в которой я узнал учительницу младших классов. Застеснявшийся Сережа отошел от деда и спрятался за подводу: ему было неловко торговаться. К своим корзинам он подошел лишь после того, когда убедился, что учительница, купив два десятка огурцов и с десяток помидоров, ушла с базара.

Дед оставил нас с Сережей у корзин, а сам пошел искать моршанских мужиков.

– Ну, торговля пошла, цену я вам сказал.

Через полчаса дед вернулся, и не один, а с двумя мужиками. Первое, на что он бросил взгляд, были почти опустевшие корзины с овощами.

– Молодцы! – похвалил дед и, положив руку на плечо Сережи, посмотрел на рыжебородого высокого мужика. – Вот он, мой старший внук. Уж больно хочет учиться дальше.

Рыжебородый поддакнул деду:

– Ученье дело хорошее. Ученье свет, а неученье – тьма.

– С ним завтра поедешь, – сказал дедушка, обращаясь к Сереже, и строго спросил, протянув перед собой ладонь: – Выручку…

Сережа вытащил из одного кармана бумажки, а из другого мелочь и отдал деду. Мелочь дед положил в карман, а бумажки сосчитал, сунул в нагрудный карман длинной черной поддевки и, склонившись, взял из корзины три огурца и три помидора. Засунул их в разные карманы и, погладив меня по голове, сказал:

– Ждите, я скоро приду. У вас дело хорошо идет.

Когда все трое ушли, Сережа сказал:

– В шинок отправились.

На старом российском базаре испокон веков существовала традиция: при встречах друзей, хороших знакомых и близких сердцу людей считалось скаредностью не выпить по шкалику, а то и по два. При крупных куплях-продажах ставили четверть…

Когда довольный дед с мужиками вернулся, овощей в корзинах оставалось на донышке. Но тут настроение у него испортилось на целый вечер. К нам подошел слывший на все село как беспробудный пьяница и мелкий воришка Никита Клюшкин. Ни одно раскулачивание не проходило без него, активного члена комбеда. Года три назад он проиграл в очко свою масластую клячу и теперь вынужден был отдавать надел земли в аренду. На его лице сияла блаженная улыбка, в которой сквозило какое-то злобное превосходство.

– Что, Михал Иванович, с торговли орловскими рысаками перешел на огурцы с помидорами? – хихикнул он так, словно вопросом своим «угодил в яблочко».

Эти слова затронули у деда самое больное место, он даже побагровел лицом, не сразу найдя ответные слова. Но, в конце концов, жестокие, полные праведной злости, они пришли сами собой:

– Зато тебе повезло, ворюга безлошадная. Из вонючей норы с клопами и тараканами перешел в крестовый дом священника с шестью окнами и застекленной террасой. Но не радуйся, Бог все видит, он во всем разберется. Лафа твоя уйдет, как и пришла. А вот меру пшена и мешок муки, которые я два года назад дал тебе, чтобы спасти от голода – ты мне вернешь. Этому есть свидетели.

Упоминание о старом долге словно раздавило комбедовца. Он как-то сник и попятился назад.

Из толпы, где мужики выторговывали у цыган пегого мерина, кто-то громко бросил:

– Дед Михайло, а ты не узнаешь на нем картуз раскулаченного Степана Паршина? Степан покупал его перед тем как ехать к венцу.

Тут Клюшкин не выдержал и юркнул в толпу, скрывшись за ларьками.

Оставшиеся десятка два огурцов и помидоров дедушка высыпал в мешок рыжебородого моршанина:

– А это вам завтра в дорогу.

Как и условились с вечера, дедушка с Сережей пришли в избу из землянки в начале шестого утра. На шестке уже парила из чугунка каша-сливуха.

Ложась спать, мы с Мишкой попросили бабушку, чтобы она разбудила нас: уж больно хотелось проводить брата в город. Однако заслышав скрип двери и кряхтенье деда, мы сами соскочили с печки, кое-как умылись. Мама позвала всех за стол, посреди которого уже стояла большая обливная чашка, куда бабушка вывалила из чугунка кашу. Из кучки деревянных ложек, высыпанных бабушкой, я успел выхватить отцовскую, за которой мы с Мишкой всегда охотились. Не крашеная, длинненькая, глубокая и ухватистая, она заметно отличалась от остальных. Дед зачем-то взял щербатую. Мишка удивился:

– Дедунь, зачем же берешь эту щербатую, вот сколько хороших?

Дед хмыкнул:

– Каша не щи, не вытекет.

С этими словами он поддел из чашки большой оковалок каши. Ел неторопливо, дуя на горячее. Мы с Мишкой обжигались, боясь отстать друг от друга.

Теперь, уже на восьмом десятке лет, когда я вижу, как жена уговаривает маленькую внучку съесть очередную ложку каши или супа – не могу не вспомнить без улыбки, с какой скоростью работали мы ложками за обеденным столом в нашей многодетной крестьянской семье. Какие там уговоры! Время от времени слышался лишь сердитый отцовский возглас: «Не торопись…»

Первым из-за стола встал дедушка. Вытерев ладонью рот, он расправил под пояском рубаху, трижды перекрестился, глядя на образ Божьей Матери, перед которой бледным огоньком мерцала лампада.

– Ну, с Богом.

Маленькая стрелка старых, засиженных мухами ходиков показывала шесть часов. К дому уже должны подъехать подводы моршанских мужиков. Сережа, который все время нетерпеливо поглядывал в окно, вскрикнул:

– Едут! – и, подхватив котомку, собранную мамой в дорогу, выскочил из избы.

Мать с трудом сдерживала слезы, глядя на сына, усевшегося на телегу рыжебородого Данилы. Перебивая друг друга, мама и бабушка напутствовали его, целовали, предостерегали. Рядом с Сережей сел дедушка. Мы с Мишкой вскочили на телегу, когда лошади уже тронулись.

Зная моего деда как страстного лошадника, любителя быстрой езды, Данила нахлестом ременных вожжей перевел гнедого на рысь.

С версту мы ехали молча. А когда выехали на пыльную проселочную дорогу, уже недели две не видевшую дождей, по обе стороны которой начинали колоситься зеленые разливы ржи, дед крикнул Даниле:

– Стой!

Тот круто осадил гнедого, и мы с Мишкой соскочили с телеги. Дед слазил медленно, жалуясь на поясницу. Подойдя к Даниле, он протянул ему бутылку водки, вытащив ее из котомки Сережи. Когда он успел ее туда положить, мы и не заметили.

– Еще раз прошу, Данила, помоги моему внуку, когда он устроит свои школьные дела. Пристрой с кем-нибудь из знакомых мужиков, кто поедет в Пичаву.

Слово «знакомых» он произнес с каким-то нажимом, и, кажется, до Данилы это дошло.

– Все понял, дед Михайло, сделаю по совести.

– Скажи этому человеку, что дед Михайло в долгу не останется.

Попрощавшись с Данилой, дедушка подошел к Сереже, долго молча смотрел ему в глаза, поцеловал в лоб и дрогнувшим голосом сказал:

– Не робей, Ломоносов… тот тоже деревенский был.

Мы стояли посреди дороги до тех пор, пока подводы не скрылись за выступающий клином громушкинский лес. Прислонив ладонь ко лбу, заслоняя глаза от яркого солнца, дед еще долго смотрел в сторону, где в верстах трех находились наши делянки: три десятины ржи, добрый клин гречихи и длинная полоска проса.

Я не знал, о чем думал дедушка в эту минуту, но теперь уверен, что его мучила тревожная мысль: придется ли ему в этом году убирать урожай с поля, которое он засевал своими руками. Что-то горькое, какое-то прощальное чувство отражалось в его повлажневших глазах, когда он повернулся к нам.

– Ну, а теперь домой. Если хотите – дуйте одни, а я потихоньку…

– Нет, деда, мы с тобой, – сказал Мишка, и я его понял. Он, как и я, боялся кладбища, мимо которого проходила дорога. После обеда дедушка повел нас с Мишкой на гумно, наказав при этом маме, чтобы она не говорила Петьке и Толику, куда мы пошли.

– А ты-то зачем туда, папаша?

Дед пристально посмотрел в глаза мамы.

– Не догадываешься?

– А-а-а, – протянула мама.

Подойдя к гумну, дед огляделся и, убедившись, что нас никто не видит, отодвинул от кустов бузины обмолоченные снопы ржи. Мы с Мишкой с удивлением увидели потайной лаз, о котором раньше не знали.

– А ну, давайте побыстрей, – сказал дед и пальцем показал на лаз. Мы с Мишкой юркнули в него, как мышата. Следом за нами, кряхтя, вполз в гумно и дед. Он заткнул снопами лаз, отчего в гумне сразу стало темно. На ощупь дед отыскал висевший на жердине переносной фонарь и зажег его. Я не понимал, что задумал дедушка, и был заинтригован окружавшей его действия тайной. Это же чувство, как мне казалось, томило и Мишку. Догадка промелькнула у меня в голове лишь после того, как дедушка отбросил вилами кучу соломы и начал простукивать землю.

– Клад, – шепнул мне на ухо Мишка, когда вилы стукнулись о что-то твердое.

Дедушка повернулся к нам и улыбнулся:

– Не клад, а добро.

Затаенно, почти не дыша, мы наблюдали, как дедушка, стоя на коленях, счищал с деревянной крышки землю и отодвигал ее в сторону. Показался край большой железной бочки. Когда он поднял крышку и лист, лежавший под ней, Мишка разочарованно протянул:

– Пше-но…

Дед резко повернулся к нему:

– А ты что, ждал золота?!

Мы с Мишкой с трудом держали мешки, в которые дед насыпал ковшом пшено, шепотом отсчитывая каждую меру. Наполовину наполненные мешки оттаскивали в сторону и подставляли новые. Последний мешок дедушка насыпал уже лежа, с трудом собирая пшено со дна бочки.

С коленей он поднимался тяжело, покряхтывая. Стерев со лба и висков рукавом рубахи мелкие капли пота, присел на чурбак.

– А теперь отдохнем и поедем дальше.

– Куда, дедушка?

Дед усмехнулся и положил на плечо Мишки ладонь.

– В твои годы это уже надо понимать. – Он показал на пустую бочку. – Кто-то из нас будет ее заделывать, она еще пригодится, жизнь-то вон какая пошла!

Тайник дедушка закрывал неторопливо, что-то прикидывая в уме. Накрыв бочку круглым железным листом с загнутыми краями, который чем-то напоминал огромную сковороду, положил на нее тяжелую плиту, сбитую из почерневших дубовых досок, и тяжело встал.

– Ну а теперь я все это засыплю, а вам придется поплясать.

Маскировка тайника закончилась лишь после того, когда мы с Мишкой до пота наплясались на россыпи земли, а дед присыпал ее мякиной и ржаной соломой.

Довольный собой, дедушка отошел в сторону и, улыбаясь, спросил:

– Ну как?

Мы запальчиво выразили свой восторг. Дед стряхнул с рубахи и штанов приставшие мякину и остья соломы и протянул Мишке ключ, который достал из поддевки. Показав пальцем на лаз, сказал:

– Перед тем, как открывать замок, хорошенько оглядись, чтоб никто не видел.

С проворством ящерицы Мишка юркнул из гумна. Не успел дедушка задуть фонарь, как из-за ворот послышался его звонкий голос:

– Дедушка, никого!

Через проем распахнутой дверцы в ворота ворвался яркий сноп света. С такой же тщательностью дедушка заделал старновкой лаз в стене гумна.

В этот вечер мы с Мишкой, лежа на печке, играли в «сороку-дуду». Не знаю, живет ли сейчас на Тамбовщине эта примитивная бесхитростная детская игра. Играют двое: один зажимает в ладонях горох, бобы или орехи (не больше пяти) и говорит: «Сорока-дуда», второй отвечает: «Я по ней». «Сколько коней?» – спрашивает первый. И вот тут вся хитрость состоит в том, чтобы угадать, сколько горошин, бобов или орехов зажато в ладонях. Мне и на этот раз, как всегда, не везло, одолевало желание больше выиграть, а потому я называл предельные цифры: четыре или пять, а Мишка, зная мою жадность, прятал в ладонях не больше трех горошин. Не угадавший должен был отдать столько горошин, сколько он назвал. Горох, который был у меня, я уже почти проиграл, когда послышался вдруг грохот в сенях. По звуку я понял, что упало железное корыто, висевшее на крюке, вбитом в стену. Как ветром нас сдуло с печи. Мы выскочили в сени. И то, что увидели, нас озадачило и испугало. Дедушка стоял на приставленной к стене лестнице и принимал из рук мамы ведро с пшеном, которое он высыпал в гроб. О том, что бабушка еще два года назад приготовила себе гроб и он стоял на чердаке, задвинутый в глубину, мы, братья, знали, а поэтому до ужаса боялись лазить туда.

Отряхнув ладони, дедушка подал матери пустое ведро и сказал:

– Все. А это на еду, – и он показал пальцем на оставшиеся полмешка пшена. Даже пошутил, обращаясь к согбенной и пригорюнившейся бабушке. – Ну, вот, Павловна, помирать тебе теперь нельзя, домовина твоя занята.

Я с ужасом подумал, как же мы будем есть кашу из гроба.

Бабушка робко и виновато спросила:

– Михайло, а не грех ли прятать пшено в гробу?

Словно ожидая этот вопрос, дедушка ответил:

– Греховно прятать в гробу золото, а пшено и хлеб в пожары и войны хранят даже в храмах. Потому что это – хлеб. А хлеб – всему голова. Греховно, когда вот они, – дедушка показал пальцем на меня и на Мишку, – будут умирать от голода. А вы, сорванцы, – он обвел нас строгим взглядом, – держите язык за зубами.

Выпив почти одним духом медную кружку холодного кваса, он крякнул и вытер ладонью усы:

– Храни вас Бог! – произнес он и, больше ничего не сказав, ушел к себе в землянку.

После проводов своего любимого внука дедушка затосковал. По его расчетам, Сережа уже должен был вернуться. В четверг он долго искал на базаре моршанских мужиков, с которыми отправил внука, но напрасно. А когда пришел с базара, то твердо заявил маме и бабушке, что если Сережа не вернется к воскресенью, то с попутными подводами сам отправится в Моршанск. Его тревога передавалась и нам.

Вряд ли за семь лет своей жизни я испытал такую радость, которая овладела мной, когда по пути к дедушке в землянку вдруг увидел идущего навстречу мне Сережу.

– Дедушка, Сережа пришел! – крикнул я и что есть духу кинулся навстречу брату.

За плечами Сережи висела котомка и связанные шнурками ботинки.

– Записали? – это было первое, что я спросил у брата.

По печальному выражению его лица я скорее догадался, чем понял, что его поход в город оказался неудачным. Острее, чем я, это почувствовал дедушка. Выпрямившись и подняв голову, он стоял посреди стежки, лицо его было суровым. Когда мы подошли к деду, Сережа ткнулся лицом в его грудь и горько заплакал. Первый раз я видел старшего брата плачущим. Сентиментальный по природе и мягкий по характеру, залился слезами и я. Дедушка прижимал нас к себе и, молча, своими узловатыми руками гладил выгоревшие на солнце головы.

– Ничего, Бог милостив, дойдут до Него наши молитвы.

Уже дома, когда собралась вся семья, Сережа рассказал, что бабушка Фрося умерла за день до его приезда в Моршанск. Похоронили ее два дня назад на Митрофановском кладбище и дали в Печаву бабушке Тане телеграмму.

Бабушка горько всплеснула руками:

– Как же так, никакой вестки мы не получали, отчего она умерла-то?

– Сказали, от разрыва сердца.

– Ну, а как тетя Наташа? – после тягостного молчания спросила мама.

– Тоже хворает, все кашляет, на табачной фабрике работает.

– А Колька? – добавила бабушка.

– Колька на поминках напился, еле отходили, он уже курит, в школу не ходит, работает с матерью в одном цехе, живут бедно.

– Ну, а ты-то как, в школу заходил? – спросила мама.

Сережа, словно не расслышав, угрюмо молчал.

– Тебя спрашивают, в школу-то ходил?

– А что ходить-то… после похорон тетя Наташа сказала, что они сами еле концы с концами сводят.

Только теперь мама заметила мозоли на грязных босых ногах сына.

– Господи, да что с ногами-то у тебя, поди пешком шел?

– Пешком… Полдороги, до Кутлей, в ботинках, а потом босиком.

Бабушка вышла в сени, принесла таз с водой и поставила к ногам Сережи.

– Вымой хорошенько, а я тебе подорожник привяжу.

– Ничего, сынок, не горюй, дождемся письма из Сибири, может, и уедем отсюда. Там учиться будешь, там, говорят, другие правила, всех в школу берут, – утешала мама Сережу.

За разговорами никто не заметил, как Петька и Толька за спиной деда, сидевшего на табуретке, выпотрошили котомку Сережи и разложили на полу ее содержимое: три коробки цветных карандашей, гребенку, роговой частый гребешок, коробочку нюхательного табака и четыре разноцветных резиновых чертика.

– Кто вам разрешил? – рассердился Сережа, поднял с пола свои гостинцы и положил их на стол.

– Это тебе, мама, – протянул он гребенку матери. – А это, дедушка, тебе. Колька сказал, что нюхательный табак в таких красивых коробочках посылают в Москву Михаилу Ивановичу Калинину. Говорят, он тоже нюхает.

Довольный подарком, дедушка притянул к себе Сережу и поцеловал его в щеку.

– Молодец, внучек, уважил, давно слыхал о таких коробочках.

Нам с Мишкой досталось по коробке цветных карандашей, на которых стояли инициалы наших имен: М и В.

– А это, – Сережа положил ладонь на третью коробку, – моя, не смейте трогать.

Затаив дыхание, мы, младшие братья, не сводили глаз с чертиков, нервно ждали.

Но Сережа не торопился.

– Вот, бабушка, что я купил для тебя в самом главном магазине Моршанска. Больше нигде не продают.

И он протянул гребешок радостно улыбнувшейся бабушке.

– Вот уж угодил-то, полгода нигде не могу купить, – сказала бабушка и, склонившись над внуком, поцеловала его.

Когда дошла очередь до младших братьев, те аж затанцевали у стола. Сережа взял красного чертика, надул его, а когда отвел ото рта, изба огласилась пронзительным визгом, в котором отчетливо слышалось: «Уйди, уйди, уйди»… Звук этот повторялся до тех пор, пока резиновый шарик выпускал воздух.

Восторг и счастье светились в наших глазах.

– Зовут эту игрушку – чертиком, – сказал Сережа, протягивая младшим братьям по красному чертику, – а теперь дуйте.

Бабушка заткнула уши, когда изба огласилась визгом чертиков.

– Будет, анчутки, эдак можно оглохнуть, бегите на улицу, там и дуйте, ишь, разбудили Зину.

– А эти кому? – спросил Толька, протягивая руку к синему чертику.

– А эти потом, пока спрячу.

До самых сумерек слышалось через раскрытое окно с улицы разноголосое «уйди, уйди, уйди».

Когда ребятишки выскочили на улицу, Сережа достал из кармана узелок, развернул его и положил на стол.

– Вот все, что вы мне давали в дорогу.

– На что же ты гостинцы-то покупал? – спросила бабушка.

– На свои.

– Откуда они у тебя? – спросила мама.

– В Рождество Христово наславил. Два рубля семьдесят три копейки.

– А два серебряных рубля откуда? – удивилась мама и, не дождавшись ответа, взглянула на деда. – Ты, папаша?

– Я, – ответил дедушка, – на тетради и учебники давал.

Мама взяла со стола два серебряных рубля и протянула их деду.

– Спасибо, папаша.

Дедушка отстранил ее руку.

– Пусть оставит себе. На пустое не потратит, а учебники и тетради покупать все равно придется.

За ужином бабушка предупредила нас, братьев, что завтра поведет в церковь, к обедне, исповедоваться и причащаться. Петьку, который еще ни разу не был на исповеди, бабушка наставляла:

– Не забудь, Петюнька, когда батюшка накроет вас всех ризой и будет спрашивать, говори одно и то же: «Батюшка, грешен, батюшка, грешен». А потом вас причастят.

Уже засыпая, я с печки слышал отчетливый шепот Петьки: «Батюшка, грешен, батюшка, грешен».

Первое, что я увидел, проснувшись утром, – аккуратно сложенные на широкой лавке стопочки одежды. Я сразу вспомнил, что сегодня мы идем к обедне. Бабушка хлопотала у шестка, мама, сидя на табуретке, кормила грудью Зину. Сережа уже пришел из землянки и протирал свои ботинки. Младшие братья и Мишка еще спали. У Толика из-под щеки торчал красный чертик. Увидев, что я проснулся, бабушка сказала:

– Буди Мишку, Ваня, да поскорей умывайтесь и одевайтесь, маманька до полночи колготила с вашими рубашками и штанами.

Когда мы все были одеты и обуты, бабушка смазала наши головы лампадным маслом, причесала гребешком. Она уже одела длинную кашемировую юбку и темную кофту, которые приготовила для того, чтобы идти в церковь.

– Ну, милые мои, теперь пошли, – сказала она.

– А завтракать, бабаня! – возмутился Толька.

– Запомни на всю жизнь, перед причастием есть грех, – сказала бабушка, повернулась к иконе, перед которой мерцала лампада, трижды перекрестилась. Глядя на нас, старших братьев, младшие тоже стали креститься, путая левое плечо с правым…

И вот теперь, вспоминая волнения моих младших братьев перед первой исповедью, я с горечью сожалею, что она была для них не только первой, но и последней. Мы еще не знали и не ведали, что в Москве, на монетном дворе уже чеканят миллионы маленьких значков, на которых будет три буквы «С. В. Б.», что означало «Союз Воинствующих Безбожников», не знали, что недалек тот день, когда наши учителя, снимая с нас крестики, приколют к рубашонкам эти значки и назовут нас «октябрятами». Будут настойчиво убеждать, что молиться и ходить в церковь октябрятам нельзя. Что Бога нет, а есть Владимир Ильич Ленин, его верный ученик Сталин и великая партия большевиков, которая поведет нас к светлому будущему, к коммунизму.

Пожалуй, с этих горьких дней гонения на христианство и ее Православную церковь и началось в детских душах разрушение ростков веры в Господа Бога, в нравственное учение Христа, выраженное в его заповедях…

Была какая-то торжественность и строгость во всем облике бабушки, когда она вела своих внуков в церковь. Я это заметил давно. Мне казалось, что она молодела лицом, своей еще не старческой статью, даже в голосе, когда она отвечала на приветствия и поклоны встречных, звучали нотки счастья и довольства собой. Если раньше она водила в церковь троих внуков, то теперь шла в окружении пятерых, чистеньких, румяных, причесанных. И мою детскую душу наполняло чувство гордости за бабушку, которую все знают, уважают и которой кланяются.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю