412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Гуро » На суровом склоне » Текст книги (страница 9)
На суровом склоне
  • Текст добавлен: 14 февраля 2025, 18:55

Текст книги "На суровом склоне"


Автор книги: Ирина Гуро



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 27 страниц)

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ
1

Который час – Костюшко не знал: непривычный свет полярной ночи обманывал. При нем можно было рассмотреть циферблат часов, но достать их из кармана означало остановиться или, во всяком случае, укоротить шаг, снять рукавицу, расстегнуть полушубок и пиджак под ним.

Антон поежился при одной мысли об этих манипуляциях: было пятьдесят два градуса мороза.

Полярная ночь стояла в полном разгаре: горели в небе сполохи, горел и снег под ногами, в его глубине вспыхивали мельчайшие искорки, холодные, как бенгальские огни, и переливчатые, точно светлячки. Небо и снег сливались впереди в неопределенном, мягком сиянии.

Село Маган близ Якутска выбрали местом тайного совещания не случайно. Здесь уже много лет жил ссыльный Дмитрий Васильевич Олеско. Щедрыми подачками он сумел оградить себя от внезапных набегов жандармов.

Костюшко заметил на снегу следы. Снежный пласт окреп, нога не проваливалась, отпечаток ее был мелок, а воздух так неподвижен, что следы вовсе не замело. Их было несколько. Все они вели к избе Олеско. Костюшко решил, что товарищи уже собрались.

Он не ошибся. В просторной избе вокруг некрашеного стола на лавках сидели человек двенадцать. Керосиновая лампа скупо освещала обветренные бородатые лица мужчин, и Костюшко внезапно, будто в первый раз увидев своих товарищей, отчетливо и гордо подумал: «Да какие же это люди собрались сюда! Пионеры новой, молодой партии. В полной силе выходит она на поле боя! И вот они, ее бойцы. Молодые, как и она, бесстрашные.

А разве подобные бомбисту Олеско, два месяца ждавшему казни, люди безвольные или трусливые? О нет. Но они выходили на борьбу в одиночку, воля их была разобщена…»

При всех индивидуальных различиях нечто общее объединяло собравшихся здесь. Тяжелая рука закона опустилась на их плечо, придавила их к земле, но не сломила.

Каждый из них испытал смятение той первой, пусть короткой, но мучительной минуты, когда тюремные двери замкнулись за ним, и, запертый в каменном мешке, человек забился о стены, как птица в клетке, пока человеческое начало не взяло верх над инстинктом страха.

Они знали тоску бессонных ночей в одиночках, острую жалость к близким, чьи лица они увидели через две проволочные сетки в тревожный час перед отправкой в дальнюю дорогу. Они испытали тяготы длинного сибирского пути, когда мир через толстую решетку окна входит в вагон гудками локомотива, жалостным взглядом бабы у переезда, до бровей покрытой темным платком, редкими многоточиями галочьих стай на белой странице поля. Тяжелым арестантским шагом промерили они тракт от Томска до Якутска среди серой тундры, обросшей седой щетинкой чахлого кустарника. Они теряли счет дням томительного скольжения неповоротливых паузков по серой холодной реке, под серым холодным небом, мимо бревенчатых деревень, вздымающих, как сигнал бедствия, черные кресты погостов и тусклые купола часовен. Коротким якутским летом они узнали доводящие до безумия атаки москитов, опасные переправы через бурные реки, непроходимость гиблых болот в необозримых падях. Они встречали равнодушие суровой природы и жестокость человека; обдуманную и беспощадную месть высоких чиновников, пышно оформленную параграфами законов империи, мелкую злобу приставов, мушиные укусы «распорядков», грубые пинки урядников.

Но они знали и другое: утверждая высокий дух товарищества, поддерживая слабых, объединяя сильных, днем и ночью под сводами тюрем раздавался перестук; днем и ночью выходили на пристани местные ссыльные, обнимали незнакомых людей, прибывших новым этапом. Они знали торжество передовых идей, проникающих сквозь стены централов, через пространства ледяных тундр; свет больших надежд, презрение к палачам, гордое сознание своей правды и великое единство людей труда.

Так читал Костюшко на лицах своих товарищей. Не мешая его мыслям, не прерывая их, но углубляя, доносились до него слова говоривших. Высказывались коротко, берегли время.

Первым говорил Грошев, прибывший последним этапом петербургский рабочий-печатник, набравший первомайскую листовку социал-демократов. На его лице, измученном тяжелыми переходами, багровом от ветра, с темными пятнами – следами обморожения, резко выделялись светлые бородка и усы. Забинтованные кисти рук, также обмороженных, неподвижно лежали на столе.

У него была манера делать паузы между фразами, во время которых он задумчиво прикусывал кончик пушистого уса, как бы обдумывая, что говорить дальше. Это придавало какую-то необычную значительность его речи.

Он говорил коротко, отрывисто:

– Нам довелось на себе испытать циркуляр Кутайсова в действии. Да, на нас пришелся первый удар. Мы шли по этапу. Но и здесь нас настиг кутайсовский кулак. Наша партия состояла только из политических. Всего двадцать человек. Из них девять женщин. В хвосте двигалось несколько саней с вещами, как всегда. Очень скоро мы почувствовали, еще ничего не зная о новых порядках, какое-то особое ожесточение конвоя. Особую свирепость этапного режима. Одна из женщин ослабела, упала. Мы потребовали положить ее на сани с вещами. Начальник конвоя грубо отказал. Мы понесли ее на руках. В тундре ветер сбил с ног двух женщин. Конвойный офицер приказал солдатам поднять их прикладами. Мы не могли так больше…

Грошев замолчал, провел ладонью по лицу, словно снимая невыносимо тяжелое воспоминание.

– Мы пришли на станок, там заявили, что дальше не двинемся, если ослабевшим женщинам не разрешат сесть в сани. Офицер, начальник конвоя, выслушал, пожал плечами: «За протест оставшийся путь пройдете в кандалах».

Мы стояли на своем, понимая, что должны довести дело до конца здесь, на станке… Там, в поле, в тундре, мы уже бессильны. Мы добились своего. В Усть-Куте нашу партию, как обычно, ожидали местные ссыльные. Это же, вы знаете, многолетний обычай. И многие из нас имели письма и деньги для передачи ссыльным от их родных. По неписаным обычаям, это всегда допускалось…

Но нас загнали на этапный двор, оттеснив встречающих.

Подъем скомандовали, когда еще не рассвело. Но за оградой этапки уже стояла группа ссыльных. Они бросились к нам. И здесь усть-кутский пристав и начальник конвоя устроили настоящее побоище, отгоняя ссыльных. Тогда мы вернулись в избу этапки, не слушая команд. Быстро договорились между собой. Я заявил от имени всех, что мы отказываемся идти дальше, пока не дадут возможности встретиться с местными ссыльными. Нас выслушали. Некоторое время мы ждали… Затем в избу ворвались конвойные солдаты под командой пристава. Они принялись избивать нас. Всех. Мужчин и женщин. «Зачинщиков» вывели из избы. Заперли в нетопленую баню. Наутро мы снова отказались выйти на этап. Нас связали и положили в сани. Было сорок восемь градусов мороза. До ближайшей деревни пятьдесят верст. Там мы оставили обмороженных товарищей… Мы не знаем их дальнейшей судьбы.

Грошев сжал кулаки, опустил их на стол, нервная судорога исказила его лицо:

– Мы были доведены до такого состояния… Не думали уже о последствиях. Отказались идти дальше. – Он остановился, перевел дыхание: – Мы просто обезумели. В общем, нас заковали.

«Заковали!»… Внезапно знакомое каждому слово упало по-особому жестко и веско.

Грошев кончил, покусал кончик уса, сел, не подымая глаз. Руки его на столе мелко дрожали. Костюшко, не глядя ни на кого, быстро, словно боясь, что его прервут, сказал:

– Я высказываюсь за вооруженный протест. Знаю, что за это – военно-полевой суд и виселица. Зато, может быть, целому поколению ссыльных после нас будет легче дышать. Вспомните протест на Каре…

Антон ждал, что скажет Курнатовский. Виктор Константинович слушал, напряженно глядя на говорившего светлыми прозрачными глазами и приставив ладонь к уху. Глухота поражала его периодами как след перенесенных волнений и сильного переутомления: здесь, в ссылке, он много работал, писал, изучал языки, читал ночи напролет.

Курнатовский заговорил только после того, как эсер Лапин заявил, что эсеры против вооруженного протеста как меры, навлекающей новые репрессии на всю колонию ссыльных.

Лапин, пожилой человек с львиной гривой седеющих волос, с усталыми глазами под набрякшими веками, говорил, задыхаясь не то от волнения, не то от сердечной болезни, которой страдал.

Костюшко удивило то, что эсеры выступили против протеста: пусть они склонны к революционной авантюре, пусть Лапин и его друзья любили звонкие, пустые слова, крикливые речи – это все верно, но трусами они не были.

Костюшко услышал ответ на свой вопрос в словах Курнатовского:

– Некоторых товарищей напугало наше предложение потому, что эта форма протеста рассчитана на длительную и большую выдержку целого коллектива. Не стоит затевать дело, если оно будет брошено на половине. Тут нужна полная решимость держаться до конца. Такой протест – мера крайняя. Но сейчас могут подействовать только крайние меры!

Костюшко ухватился за эти слова. Он был почти счастлив, все на этом совещании радовало и обнадеживало его: настроение у большинства было решительное, кажется, наступила пора действовать!

Он предложил пойти дальше… Захватить власть в Якутске:

– Весь якутский гарнизон – это сто пятьдесят человек. Половина из них занята в караулах. Ссыльные могут выставить более ста пятидесяти бойцов. Мало оружия, но есть возможность добыть его. Нам даст перевес внезапность нападения на солдат гарнизона. Товарищи! Наша победа здесь, в Якутске, вызовет взрыв революционного энтузиазма во всей России!

Антон разгорячился: будет схватка! Ох, как он жаждал ее! И вдруг встретил дружеский и чуть иронический взгляд Виктора Константиновича. Что такое? Да неужели он не хочет боя?

Курнатовский, смягчив улыбкой насмешку во взгляде, решительно возразил:

– Ошибочно думать, что выступление группы ссыльных может повлечь за собой социальную революцию. Вряд ли захват власти в Якутске возможен в данных условиях, при сегодняшней обстановке в стране. Другое дело, если бы акт, предлагаемый Костюшко, совершался в момент, когда революция уже началась в России, при революционной ситуации. Антон Антонович – человек горячий, деятельный. Пусть он вложит свою энергию в организацию протеста. Это тоже очень важно: выступить против режима Кутайсова, бросить вызов правительству.

Олеско не присаживался, крупными шагами мерил избу, большой, грузный, с обильной сединой в бороде. Подойдя к столу, он проговорил негромко:

– Товарищи! Я дольше вас всех в ледяной тюрьме. Здесь могилы моей жены и сына. Я уже старик. Но я готов отдать остаток жизни, чтобы для наших людей был отменен зверский режим Кутайсова. Я за вооруженный протест!

Олеско тяжело опустился на скамейку. В избе стало так тихо, что слышалось монотонное шипение фитиля в лампе и затрудненное дыхание больного Лапина. Стали обсуждать организационную часть дела. Вопросов было множество. Тайное совещание длилось до утра.


«Якутский губернатор!

Служить объектом произвола и административных измышлений, откуда бы они ни исходили, мы не желаем и заявляем, что никто из нас не уедет из Якутска и что мы не остановимся перед самыми крайними мерами до тех пор, пока не будут удовлетворены следующие требования:

1) Гарантия немедленной, без всяких проволочек и пререканий, отправки всех окончивших срок ссылки на казенный счет.

2) Отмена всех изданных в последнее время распоряжений о стеснении и почти полном воспрещении отлучек.

3) Отмена всяких, кроме точно указанных в «положении о гласном надзоре», репрессий за нарушение этого положения.

4) Отмена циркуляра, запрещающего свидания партий с местными политическими ссыльными.

5) Гарантия в том, что никаких репрессий по отношению к лицам, подписавшим настоящее требование, не будет…»

Исполняющий обязанности якутского губернатора Чаплин прочитал пункты требований бегло, потому что не собирался их выполнять и самонадеянно думал, что кучка фанатиков дает в подобных документах выход накопившейся за годы ссылки энергии – и только. Но подписи обратили на себя внимание Чаплина. Их было сорок две. Значит, несколько десятков ссыльных самовольно оставили назначенные им пункты проживания и, никем не преследуемые, свободно съехались, передвигаясь по тундре, как по проспекту… А для вящего скандала требования подписали по большей части именно те люди, которым полагалось, согласно циркуляру, сидеть в соответствующих улусах и без надлежащего формального разрешения не отлучаться даже на базар.

Чаплин велел вызвать полицмейстера, но в это время ему доложили, что тот уже здесь.

Полицмейстер Березкин был человек непритязательный: больше всего в жизни он хотел выслужить пенсию и уехать из проклятой тундры, подальше от вечной мерзлоты. Березкин считал, что это явление природы направлено против него лично. Десяток лет тому назад он построил себе приличный домишко, ухлопав на него немало денег. Но капризы вечной мерзлоты сыграли с полицмейстером плохую шутку: не прошло и года, как в доме повело окна и двери и весь дом перекосило, словно черта на заутрене. Насилу удалось за бесценок продать дом купцу-якуту. Поэтому Березкин не задавался большими целями, не мечтал сделать карьеру и был рад-радешенек, если вокруг сохранялось спокойствие. Выслуга лет все равно росла, и пенсия неуклонно приближалась. Как известно, «солдат спит, а служба идет».

Сейчас Березкин спешил к Чаплину не с пустыми руками, а с сообщением полицейского из села Маган: у ссыльного Олеско прошлой ночью были люди. Человек двадцать пять мужчин.

Полицейский проявил бдительность и не только обнаружил следы на снегу, но видел тени людей на занавесках.

Березкин доложил об этом с некоторым торжеством, ибо знал, что Чаплин за глаза зовет его, Березкина, «пустым местом», а бывает – и того хуже.

Исполняющий обязанности губернатора, однако, не только не выказал никакого интереса к сообщению, но с некоторой даже жалостью, точно на больного, посмотрел на Березкина, покачивая головой.

– Вы прямо-таки Нат Пинкертон! – сказал он. – Следы, тени… На кой шут ваши догадки! Вот, извольте видеть, открытый протест!

Чаплин сунул полицмейстеру письмо. Тот дрожащими руками стал надевать очки, думая о том, что ему не суждено расстаться с вечной мерзлотой.

Березкин не понял, против чего протестуют ссыльные. Он считал, что новые порядки больше всего бьют по нему, Березкину. Шутка сказать, сколько форм требуется заполнять, да притом каждодневно, и упаси боже в какой-нибудь графе сделать прочерк! Иной раз просто встаешь в тупик. Например, параграф четыре формы «А»: «Чем ссыльный занимался в течение дня и как именно (читал, спал, ходил в лавку)?» А пристав Кача – ну, конечно, дубина, пень! – заполнил: «В течение дня спал. Как именно, указать не представляется возможным, поскольку ссыльный накрывался с головой одеялом».

Но Березкина испугала категоричность тона заявления ссыльных: раз такая смелость в выражениях – значит, было со стороны властей послабление.

«Послабление» с некоторых пор стало самым тяжким преступлением в России. Сам военный губернатор Восточной Сибири Пантелеев, бывший шеф жандармов, – гроза губернии, не мужчина, а скала, монумент! – за «послабление политическим ссыльным» отстранен от должности. А какие там послабления?! Разве только что форм «А» и «Б» не было!

Березкину показалось, что страшное слово уже произнесено в этом кабинете и обращено к нему, Березкину.

Вдруг с ужасом он вспомнил, что в его канцелярии чуть не с рассвета сидит якут Романов, ждет приема. Уже садясь в сани, Березкин бросил ему:

– Подожди, подожди, братец. Вот приеду – поговорим!

А Романов, жалобно сморщив безволосое бабье лицо и волоча по снегу полы богатой шубы, назойливо бубнил что-то про ссыльных, живущих в доме его соседа, тоже Романова, про какие-то подводы с продуктами. И не только с продуктами, но и с какими-то мотками проволоки.

«Протест и проволока…» Внезапная догадка, будто колом по голове, ударила Березкина. Мотки проволоки могли понадобиться ссыльным только для одной цели… Баррикады!

Полицмейстер шлепнул себя ладонью по темени и выложил свои догадки.

Чаплин потемнел:

– Так чего же вы бездействуете? Что такое этот Романов? Почему такая фамилия?

Березкин пояснил, что фамилия якуту дана при крещении, по его личному, как верноподданного, настоянию, взамен старой, неудобопроизносимой, и что человек он весьма состоятельный и благонамеренный.

– До-мо-владелец. И сосед его также якут и также домовладелец, но не столь благонамеренный, возможно, потворствует своим квартирантам-ссыльным…

– Тащите сюда заявителя! – приказал губернатор и погрузился в невеселые думы.

Хорошо графу Кутайсову, сидя в Иркутске, писать циркуляры. А здесь, в области, превышающей по площади многие европейские государства, собраны самые ярые, непримиримые, отчаянные враги самодержавия. Их расселили по улусам и наслегам, но наивно думать, что, преодолев бдительность охранных органов на свободе, а нередко и в тюремных стенах, они не смогут объединиться здесь, где их держат не железные решетки, а только версты тундры, морозы и снега!

Чаплин так настроился на мрачный лад, что даже не удивился чрезвычайному сообщению домовладельца Романова.

– Да как же, черт побери, угораздило вас с раннего утра держать человека с такими сведениями и спокойно ждать… Чего, спрашивается, – бунта ссыльных, баррикад, стрельбы?! – вне себя закричал Чаплин на полицмейстера.

Было два часа пополудни 18 февраля 1904 года.

Теперь оснащение «крепости» шло уже в открытую. Обнаружилось, что поместительный дом купца Романова имеет неоценимые качества для намеченной цели: толстые бревенчатые стены, изнутри обшитые фанерой, кладовые и всякие закоулки для хранения продуктов, обширные службы во дворе.

Сначала дом заполняли постепенно, подвозя и поднося нужное, по возможности, скрытно. Сейчас погрузка шла у всех на глазах.

Поротовская улица в Якутске, наверно, никогда еще не знала такого оживления. И солидный, угрюмоватый дом Романова никогда не привлекал такого внимания обывателей. Сейчас он зажил новой жизнью. Множество молодых людей сновали вокруг него в суете, значение которой поначалу не могли угадать даже самые дотошные из собравшихся, правда на почтительном расстоянии, любопытных.

Было, кроме загадочности, во всем этом еще что-то веселое, размашистое, удалое, словно бы готовился праздник, съезд гостей или свадьба… Можно было бы так и подумать, если бы вся эта возня не затевалась ссыльными, которых безошибочно отличал взгляд якутского жителя. А какие у ссыльных праздники, гости и тем более свадьба?

Не подвох ли какой готовится? У кого мелькала такая мысль, тот торопился прочь, подавив любопытство. Однако толпа зевак все увеличивалась, и в ней высказывались всякие досужие догадки о происходящем. Якутск – город ссыльных. Здесь в воздухе витают бациллы непослушания. А в кутерьме у дома Романова они просто-таки просматривались невооруженным глазом.

Хотя не слышно было никаких крамольных слов или песен и вроде бы мирно, дружно, в лад шла тут какая-то работа, но именно в ней таился некий секрет…

А когда с саней стали сгружать тяжелые лиственничные плахи и, того пуще, мотки колючей проволоки, улица сразу опустела, глазеющих словно ветер выдул.

Между тем к дому подъезжали одни за другими розвальни, разгружались и отъезжали. Ссыльные, сбросив пальто и полушубки, тащили в избу подернутые искристой корочкой инея мясные туши, тусклые желтоватые круги замороженного молока. Крякая, взваливали на спину кули с мукой. Все это – споро и весело, с выкриками в подражание настоящим грузчикам, даже «Дубинушку» завели.

Женщины сгрудились около саней с печеным хлебом.

– А ну, давайте цепочкой становитесь! – командовал, стоя в санях, Олеско. Борода и усы его заиндевели, глаза весело щурились на солнце. Проходившему в избу Костюшко он показался совсем другим человеком, чем на совещании в Магане: как будто сама возможность действовать сделала его моложе и проще, как бы сняла трагическую дымку с его облика.

– Если бы чуть-чуть другая погода, я бы подумал, что это волжская пристань, сгружают с баржи арбузы! – смеясь, сказал Костюшко, поглядев, как женщины перебрасывают одна другой круглые коричневые хлебы.

– Ну что вы, Антон Антонович?! Прекрасная погода. Сорок два градуса ниже нуля, и притом солнце! Нам просто везет, – отозвалась Симочка, весело и лукаво поглядывая на Костюшко большими темными глазами. Стащив зубами варежку, она хотела перевязать потуже пуховый платок, затянутый узлом у нее на спине, но не успела: платок упал на дорогу; пузатый, темный, с белым донышком хлеб прыгнул в ее протянутые руки.

Костюшко поднял платок, накинул Симочке на плечи и прошел во двор.

– Сюда заворачивай! – звонко и возбужденно кричал Юрий Матлахов, самый молодой из ссыльных, рабочий парень из Шуи. В одной косоворотке, без шапки, видимо радуясь всей этой суете и тому, что еще предстояло, он схватил под уздцы лошадь, пинком ноги растворил ворота и ввел во двор коней, запряженных в объемистые сани с ледяными глыбами под рогожами.

– Принимайте сухую воду! – закричал он, распахивая одностворчатую дверь в кладовую.

Здесь, стоя на табурете, возвышался над горою провизии доктор Френкель. У его ног громоздились круги мерзлой копченой колбасы и, издавая деревянный стук, ложились сбрасываемые мясные туши.

– Таня, пишите. Один мешок рису, – диктовал он.

– Яков Борисович, вы как бог изобилия, честное слово! Вид прямо мифологический, если бы не очки!

Доктор неловко спрыгнул с табуретки и с озабоченным видом подошел к Костюшко.

– Что же со льдом делать, Антон Антонович? Он тут растает. Может быть, во дворе в амбаре оставить?

– Как раз легавые дадут нам во двор нос высунуть! – воскликнул Матлахов. – Так обложат избу – кошке не прошмыгнуть, будьте уверены!

Он проговорил это так, как будто был уже когда-то в подобных переделках.

– Но как же быть?

– А вот так, доктор! – Костюшко схватил табурет и с размаху выбил стекла в окошке: – Вот теперь уже не растает!

– Товарищи! Давайте сваливайте сюда! – обрадованно закричал Матлахов.

– Кончайте разгрузку, очищайте поскорее улицу, пока власти не хватились! – бросил Костюшко, проходя в комнаты.

– Скорее, скорее! – передавали друг другу почему-то шепотом.

– А дрова? – вдруг спохватилась Софья Павловна, раскладывавшая продукты по полкам в кладовой. – Где же дрова? Топить печи, готовить пищу?

– Все учтено! Глядите, какие штабеля на заднем дворе нам Романов припас.

Действительно, по самую верхушку высокого забора вздымались штабеля. Они таяли на глазах, поленья мелькали в воздухе, перебрасываемые с рук на руки, подавались в сени, где их выкладывали вдоль стен.

– Березовые, березовые давайте!

Олеско, шутливо отбиваясь от двух курсисток, настаивающих на том, чтобы их оставили в доме, прошел в комнаты.

Теперь, когда весь дом был уже подготовлен для обороны, можно было сказать, что все сделано на славу.

Мешки с песком закрыли большую часть окон, оставляя амбразуры, открывающие обширный сектор обстрела. Даже подушки и перины Романова пошли в ход: ими затыкали проемы окон. Приникнув к щели, Олеско с удовлетворением оглядел перекресток, откуда, всего вероятнее, появятся «усмирители».

У стен стояли ружья, берданки, ящики с патронами, топоры. Здесь же, в углу, помещался пункт первой медицинской помощи, стояли носилки, на полках – медикаменты.

Виктору Константиновичу нездоровилось: он сидел на корточках перед открытой дверцей печки. Пламя освещало его лицо сильнее, чем солнечный свет, с трудом пробивающийся через обледеневшие стекла, и Олеско подивился безмятежному спокойствию Курнатовского.

Он поднял на Олеско голубые задумчивые глаза и тихо сказал:

– Сейчас будем заваливать вход. Пусть люди прощаются. А Серафиму Андреевну попросите сюда.

Курнатовский вдруг улыбнулся, отчего лицо его приняло новое, мягкое и почти счастливое выражение.

– Подымайте над домом красный флаг, – приказал он.

В сенях у окошка стояли Симочка и Матлахов.

– Смотрите, Юра, я пишу вам ответ… – говорила она и ногтем царапала что-то на заиндевевшем стекле.

– Нет, Сима! Я хочу слышать ваш ответ своими ушами, – настаивал Матлахов и ловил руку девушки.

– Серафима Андреевна, Курнатовский вас просит! – сказал Олеско, пожатием плеч смягчая свое вмешательство.

Девушка стала серьезной и, пряча выбивавшиеся из-под платка пряди волос, побежала в комнату.

– Ну, корабль готов к отплытию! Пора поднимать трап, задраивать люки! – шутливо провозгласил Олеско.

– Третий звонок на Киев! Пересадка в Жмеринке! Провожающих па-прашу! – гнусавым голосом, подражая вокзальному сторожу, закричал Матлахов.

Слышно было, как, скрипя полозьями, отъезжают последние сани от ворот. Захлопали закрываемые на болты ставни окон, выходящих на улицу.

Стали прощаться. Софья Павловна стояла около мужа; доктор в одной руке держал очки, другой сжимал руку жены, глядя в ее лицо близорукими глазами. Она говорила быстро:

– Яков, марля и бинты в шкафу на верхней полке.

– Пожалуй, медикаменты надо перетащить подальше от окон. Когда будут стрелять… – доктор вдруг запнулся и обнял жену.

Симочка вышла из дома, пряча в муфту пакет. Это было обращение к губернатору, которое она должна была передать.

Матлахов хотел что-то сказать ей, но не осмелился и молча пошел следом за ней до ворот. Во дворе заканчивали постройку баррикады из плах и бревен.

У ворот Симочка обернулась и крепко сжала руку Матлахова:

– До свидания, Юра! – Она перевела дыхание. – Дорогой!

Юрий стоял, как был, в одной рубахе и без шапки, не чувствуя мороза, не слыша грохота выкатываемых из амбара бочек. Солнце было на склоне, когда подбежавший к Матлахову Олеско дернул его за рукав:

– Чего же ты тут стоишь раздетый? Скорее в избу!

Товарищи, оставленные в городе для связи, не расходились и, стоя на улице, смотрели, как ветер играет красным флагом, прислушивались к грохоту и ударам топора, несущимся со стороны дома. Звуки эти становились все глуше, а потом и вовсе замерли.

Крепость «Романовка», ощетинившись колючей проволокой баррикад, прищурившись узкими щелями амбразур, застыла в выжидательном молчании.

Сорок два человека, мужчины и женщины, старые и молодые, сосланные в разное время и по разным делам, объявили вооруженный протест против режима Кутайсова. Начал свою жизнь боевой гарнизон, сделавший своей крепостью дом Романова, своим девизом: «Победа или смерть!»

Дом разделили на две половины. Одной командовал Курнатовский, другой – Костюшко. Антону Антоновичу досталась половина с фасада с тремя окнами, выходящими на улицу.

Отсюда в амбразуры хорошо просматривалась улица. Обитатели «Романовки» гадали, какие меры будет предпринимать губернатор. А вдруг появятся парламентеры или само начальство, или сразу выползут цепи солдат с винтовками наперевес. Увидеть все это можно было только с половины Костюшко. Поэтому молодежь норовила торчать у щелей окон, пока Антон Антонович не выпроводил из помещения всех лишних.

Костюшко поглядывал на часы. По времени пора бы пошевелиться «властям предержащим». Сима безусловно уже передала пакет губернатору. Но улица была по-прежнему пустынна, снег отливал сизоватой белизной голубиного пера, желтым палым листом ложился на него предзакатный солнечный блик. Редкие прохожие останавливались, смотрели вверх: одни, покрутив головой, поспешно удалялись подальше от греха; другие улыбались во весь рот и нарочито замедляли шаг. Старушка закрестилась в ужасе. Мальчишка в заячьей шапке, озабоченно спешивший куда-то, засунув руки в рукава большого, не по росту, ватного пиджака, повернул голову по направлению взгляда прохожего и, минуту постояв с открытым ртом, сунул в рот два пальца.

На свист неведомо откуда появилось еще несколько мальцов. Свистун показал им вверх, на флаг, и будто по команде все бросились к забору. Галками рассевшись на перекладине, они ожидали, что будет дальше.

Костюшко смотрел в щель. На снег мостовой легла серая тень: шесть городовых верхами рысью въезжали в улицу. Они медленно спешились, встали по трое с каждой стороны, оборотились лицом к перекрестку. Через несколько минут к дому Романова подкатили губернаторские сани.

Городовой откинул медвежью полость, и полицмейстер, придерживая шашку, вылез из саней. Губернатор остался сидеть, сняв перчатку, пытался закурить, но пальцы, видимо, замерзли, и он с досадой бросил папиросу.

Полицмейстер подошел к дому, недоуменно оглянулся по сторонам. Затем послал городового во двор. Городовой, потыкавшись в запертые ворота, вернулся и, взяв под козырек, доложил, что ходу нету.

Полицмейстер оглянулся на Чаплина. Тот бросил несколько слов.

Березкин плюнул, подошел под окна и, приставив ладони ко рту наподобие рупора, закричал во весь голос:

– Господа политические! Губернатор просит выслать парламентеров!

В доме было заранее уговорено, что переговоры будут вести Олеско и Грошев. Пока они перелезали через баррикады, пока отдирали доски заколоченных дверей, губернатор ежился от холода в санях и, наконец, вышел из них и нервно заходил по улице.

С грохотом валились во дворе ящики. Парламентеры пробирались через баррикаду. Не выходя со двора, объявили, что готовы принять губернатора, – пусть войдет во двор.

Полицмейстер сунулся было вслед за Чаплиным, но часовой преградил ему путь винтовкой. Чаплин, не торопясь, с достоинством шагнул во двор, и калитка за ним закрылась.

– А, это вы… – начал губернатор, несколько растерявшись при виде Олеско. По донесениям агентуры, организатором всех протестов был Костюшко, невыдержанный на язык, грубиян. Губернатор готовился к встрече именно с ним. Однако пожилой и корректный Олеско вызывал у губернатора неприятные чувства другого рода; в свое время Чаплин не разрешил выезд жены Олеско с ребенком к врачу, и сейчас губернатор вспомнил, что ребенок умер.

– Именно я, господин губернатор, – ответил Олеско и протянул руку к навесу, под которым у Романова стояла всякая хозяйственная утварь. – Пожалуй, тут будет удобнее.

Губернатор покосился на нагроможденный вокруг скарб и вошел под навес.

Посиневшими от холода губами Чаплин произнес:

– Вы, господин Олеско, не увлекающийся юноша, уж вам-то, должно быть, понятна бессмыслица этой затеи, всего этого протеста…

– Удовлетворите наши требования.

– Господин Олеско, я не волен отменять приказания графа Кутайсова. Но одно сделать я могу: гарантировать безнаказанность всем, кто откажется от протеста. Передайте это вашим товарищам сейчас же.

– Зачем же? – возразил Олеско. – Мы предвидели подобное предложение с вашей стороны. До удовлетворения наших требований ни один человек не уйдет из дома Романова.

– Я немедленно снесусь с Иркутском, – сказал Чаплин, помолчав.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю