412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Гуро » На суровом склоне » Текст книги (страница 26)
На суровом склоне
  • Текст добавлен: 14 февраля 2025, 18:55

Текст книги "На суровом склоне"


Автор книги: Ирина Гуро



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 27 страниц)

Двое мужчин сидели рядом, видели одно и то же, думали одни и те же думы, молчали.

Потом Салаев принялся за домашние хлопоты, вынес в сени остывший самовар, подкинул углей, объяснил:

– Однако один в доме, хозяйка у дочери в Карымской, сыновья – на флоте в Приморье цареву службу служат. Об себе, Виктор Константинович, будь покоен, у меня как у Христа за пазухой. Куда я с шахты уходил, где был, что делал, здесь – никто! Ни одним ухом! Однако, попал ты, Виктор Константинович, в самое наинужное место. Отдыхай с богом. Кто поинтересуется, что ты за человек есть, объясню: свойственник приехал. Издалека. Погостить. Место наше глухое. Барону здесь не светит.

Слова у Салаева получались добротные, надежные, они накладывались на нечеловеческую усталость Курнатовского облегчающе, успокоительно.

Они долго сидели за самоваром, по-забайкальски забеливая чай молоком, прикусывая шанежки, запасенные хозяйкой. Потом Салаев гостю постелил на лавке, а сам полез на печь.

В эту ночь, впервые с того дня, как узнал о поражении в Чите, Виктор Константинович уснул спокойно и глубоко. Среди ночи он проснулся: в печи гудел ветер, за окном, белая, подымалась пурга. Припадала на мохнатые лапы, стелилась по дороге, помахивая белым хвостом, и вдруг вставала в рост, вытягивалась до самого неба, кружила, кружила и снова припадала на клочкастую серую землю – разыгрывалась. «Это хорошо. Это хорошо – теперь пойдет пуржить долго», – сказал себе Курнатовский и снова нырнул в пахучее овчинное тепло.

Казня и запарывая розгами, увозя в «вагонах смертников» множество людей, каратели все более нервно и торопливо принимали меры собственной безопасности.

Впереди генеральского поезда пускали контрольную дрезину. Непосредственно перед составом шел паровоз с двумя вагонами, в которых размещались солдаты Литовского и Кексгольмского полков, приданных экспедиции Меллер-Закомельского. Там же находились саперы на случай «порчи путей злоумышленниками». Через несколько минут после отправки этого «заслона» без жезла выпускали со станции поезд Меллер-Закомельского.

Генерал всеми средствами создавал видимость чрезвычайной опасности своей миссии. Один за другим издавались приказы и обращения к населению, угрожающие смертной казнью за всякое посягательство на лиц, «коим доверено августейшей волей водворение порядка на Забайкальской железной дороге и в окрестных местах». Ежедневно задерживались какие-то люди, подозреваемые то в попытке устроить крушение поезда, то в покушении на особу самого генерала. И хотя ни каких-либо инструментов, ни взрывчатки, ни оружия у задержанных не оказывалось, их бросали в арестантский вагон в хвосте поезда, и начиналось следствие, заводились дела «о посягательстве», на имя министра внутренних дел и государя летели депеши о новых арестах, о новых гнездах крамолы, об активной, успешной, блистательной деятельности преданного престолу до последней капли крови генерала Меллер-Закомельского, во имя бога и царя обезглавившего революцию за Байкалом.

Жандармский ротмистр Куц работал в полную силу. Приходилось только удивляться, сколько энергии и распорядительности таилось в щуплом человечке со светлыми баками.

«Выявлять» – это было теперь самое ходкое слово в поезде барона. Зачинщиков выявили, они понесли кару. Но существовала еще широкая периферия революционной организации, множество «лиц причастных», оставление которых на свободе грозило рецидивами смуты.

Кроме того, не были обнаружены два выдающихся деятеля читинской революции: дворянин Виктор Курнатовский и рабочий Гонцов. Следы их затерялись.

Куц вел допросы методически, занимаясь ими главным образом ночью. Но к общему завтраку являлся вовремя, с аккуратно расчесанными баками и, как однажды заметил барон, «с этаким отрешенным взглядом». Куц улыбался застенчиво, отмалчивался. Барон не унимался:

– А правда, ротмистр, что вы применяете к революционерам пытки, а? Инквизитор вы этакий! Гишпанец! – барон погрозил Куцу пальцем.

Все засмеялись. Но Куц шутки не принял. Дуновение какой-то строгой мысли смело улыбку с его лица. Оно все пошло розовыми пятнами, губы сжались твердо и даже презрительно. С достоинством, вытянув худую шею из твердого воротника мундира, Куц ответил напыщенно:

– Служу государю моему всеми помыслами и действиями моими.

И при его ничтожном росте показалось, что он посмотрел на всех свысока. Даже на барона.

«Выявление» было делом кропотливым, революционеры уничтожили списки «участников», не было и каких-либо других изобличающих документов. Но существовали доброхоты. Доброхоты, которые наблюдали и записывали. Все предвидели, все учитывали, все запоминали и даже – в глубокой тайне – фиксировали на бумаге. Хотя каждый из них делал свою работу на благо государства сам по себе, ничего не зная о других, – данные в основном совпадали, что доказывало их точность.

Кроме того, объявились еще живые свидетели, не шибко грамотные, но с цепкой памятью. Таким был мастеровой Блинов. Блинова ротмистр Куц отличал и лелеял как веское доказательство «единения всего народа под скипетром белого царя». Потому что Куц не был педантом и чистым профессионалом, а мыслил политически широко. Вот пожалуйста, мастеровой человек, а осмыслил, в какую пропасть толкают Россию революционеры. Осмыслил. И если берет за осмысление какие-то суммы, то это в порядке вещей.

Ротмистру был симпатичен весь облик Блинова, его мальчишеская фигура, смышленые глаза, манера – без фамильярности, но и не угодническая. «Проворный», – думал Куц про Блинова. И опирался. Опирался на проворного, «осознавшего» мастерового Блинова, по прозвищу – Блинчик.

Одной из задач «разыскания виновников» было установление состава рабочей вооруженной дружины. Одно дело – выступление на митингах, призыв к неповиновению и прочие деяния, хоть и опасные, но не столь… Самым опасным был тот, кто имел в руках оружие, умел и хотел – жаждал! – его применить.

Стократ опаснее бомбистов массовые вооруженные выступления рабочих. Одиночек легко перехватать и перевешать. Массы – это безликое, стоголовое чудовище – гидра! Куц принадлежал к тем вдумчивым слугам престола, которые разгадали значительность крошечных кружков, где рабочие читали Маркса. Удивительным образом умные и скучные книги оборачивались теми дрожжами, на которых всходила опара возмутительства.

И сколь тщательно ни шел сейчас генеральный прочес Читы и округи, где-то – ротмистр носом чуял – еще гуляли пузыри брожения.

И тут люди, подобные мастеровому Блинову, были незаменимы. Люди, привязанные к колеснице режима кровью. Кровью, которая пролилась в ту морозную ночь, когда Блинов прибежал на станцию и сообщил, что поезд мятежников стоит у семафора.

Теперь стрельба кончилась, эффектные страницы розыска дописаны. Наступила пора черной работы. Но Куц был мастером ее. Он охотно предоставлял стрельбу другим, сам же больше всего уважал в себе способность к черновой, невидной, невыигрышной работе.

Теперь, медленно, тщательно, по одной фамилии восстанавливал он список рабочей дружины. Он понимал, что пролетарий, ощутивший в руке тяжесть оружия, никогда не забудет этого. Поэтому надлежало выявить всех. Всех, кто принял решение вооруженным путем ниспровергать…

Блинов вспоминал. И однажды вспомнил молчаливого бородатого человека – Геннадия Салаева.

Ничего не стоило установить, что Салаев происходит из поселка Черноозерье.

До зари на все голоса ярилась пурга. То заходилась шакальим лаем, то далеким похоронным отпеванием терялась в тайге.

К утру все стихло. Пал на землю сильный мороз. В белесое небо выкатилось ядреное желтое солнце. На плоской кровле стайки[4]4
  Сарай для скота (забайкальск.).


[Закрыть]
мальчишки играли в снежки, стараясь сбить друг друга вниз, в сугроб, полосатый от светотени. Вдруг что-то переменилось: как воробьи на брошенный корм, дети сбились в кучу, головы повернуты в одну сторону. Подпрыгивая, чтобы лучше разглядеть что-то там, в ясной, морозной дали, они забыли об игре.

Геннадий Иванович вышел на крыльцо.

– Дяденька, казаки скачут… За увалом не видать, сейчас выедут!..

Салаев вскочил в избу, крикнул Курнатовскому, чтоб собирался мигом. Сам стал выводить коней – минуты падали тяжелые, словно камни…

Расчет у Салаева был простой, даже не расчет, а мгновенно принятое решение: пока солдаты будут шарить в поселке, добраться до заимки к знакомым людям. А там тайга рядом. Укроет. Защитит.

Кони ветром вынесли за околицу, легкие розвальни скользили по наледи, – снег с дороги сдуло, словно и не было пурги, только маленькие смерчи возникали посередине дороги и разбегались по обочинам. И тихо среди дня меркло солнце.

– Однако, запуржит снова, – проговорил Салаев, и опять слова его были надежны и добротны, имели значение сами по себе, не зависели от того, что за спиной были солдаты, а впереди где-то – пурга-спасительница.

Но и вправду уже сливались в близкой перспективе земля и небо, и жидкий желтоватый свет, как перед затмением солнца, прижимался к земле, а вверху накоплялась серая муть, и все быстрее конский бег, и резче ветер в лицо, а позади курится дорога, будто пылью, и с увала в распадок, и снова на увал – так, может, и вправду вынесет из беды!

Забытая, казалось, утраченная навсегда жажда жизни, боя, счастья овладела Курнатовским от этого бега по мглистой дороге, от тихого посвиста бородатого человека рядом. Странное, не соответствующее минуте чувство своей удачливости, полноты существования вопреки всему возникло в нем. «Да что же это я? Ведь это конец! Ну и что же? А жизнь-то какая позади! Все в ней было, все, о чем мечталось в юности! И даже сейчас, в эти, вероятно, последние мгновения, мне дана еще дружба и, во всяком случае, еще один бой. И даже если на этот раз все будет кончено, то не кончается жизнь, за которую ты сложишь голову!..»

Так смутно, путано думал он и так тесно сливался с мерзлой дорогой, теперь стремительно сбегающей в распадок, и с ощутимо приближающейся тайгой, и с ветром, все выше закручивающим султаны сухого снега, словно давно длился этот бег…

Погоня обнаружилась сначала в виде серого облака. Потом очертания его определились, внутри него разбегались и вновь соединялись более темные пятна.

Потом ясно увиделись фигуры всадников, низко наклонивших к луке черные косматые папахи. А лиц еще не видно: только косматые черные папахи и тела лошадей, слитые вместе, – кентавры…

Теперь было уже время. Курнатовский взвел курки револьверов.

2

Прежде всего пришло ощущение движения. Движение было непонятным: то ли вокруг него, то ли вместе с ним. Безмолвное вначале, оно медленно стало обрастать звуками: стук неравномерный, перемежающийся как бы с длинными вздохами. И еще монотонное, негромкое жужжание, словно пение прялки. Позже вернулось зрение, поле его было страшно ограниченно: часть вагонных нар, еще меньший кусок мутного окна с решеткой, две ноги в пимах, повисшие над полом, словно пимы были на ногах ребенка или карлика. Действительность дробилась на частицы, не связанные между собой.

Потом возникло воспоминание: копыта вздыбленного коня – одна подкова стерта почти начисто, брюхо мокрое, с плешиной справа… И все. Дальше ничего не было.

Сознание с трудом протянуло тонкую, колеблющуюся нитку от этого момента под брюхом вздыбленного коня до окружающего, которое вдруг распахнулось перед ним, прояснилось. Он с трудом, но все же находил названия всему, что ему открывалось, не чувствуя ничего, словно речь шла о другом человеке. Этот человек был заперт в узком пространстве с окном, забранным решеткой. Значит, тюремная камера. Но движение и перестук? Значит, одиночка на колесах, выгороженная часть тюремного вагона. Одиночка? А ноги в пимах? Теперь он видел, что они свисают с верхней нары, а то, что ему казалось полом, – нижняя. Человек сидел там, вверху, скрючившись. А кто?

Воспоминание о Салаеве было болезненным, как прикосновение к ране. Он не мог вспомнить, что случилось с Салаевым, когда их настигли на дороге казаки, только помнил, что они оба отстреливались, и вдруг Салаев перестал стрелять. Убит? Схвачен? А вдруг он – тут же?

Виктор Константинович сделал попытку подняться, острая боль в груди свалила его, и он снова потерял сознание. А когда очнулся, тот же перестук, только бойчее и отчетливее, слышался внизу, теперь к нему прибавился шум за окном: встречный поезд промелькнул и простился длинным, медленно тающим гудком.

Стояла ночь или, может быть, вечер? Светящаяся точка прыгала в темном окне. Звезда? Нет, отражение пламени свечи, вставленной в фонарь над дверью.

Виктор Константинович спустил ноги с полки. Стоят? Стоят. Но еще не ясно, выдержат ли они тяжесть его тела. Он стал подниматься. Держась за решетку, приник к окну: ночь, тайга, небо без звезд, дым от паровоза. Неизвестность.

– Оклемался? – спросил басовитый сочный голос.

С верхних нар спрыгнул мужчина в пимах, в бурятской борчатке с вышивкой на груди. Лицо, скуластое, темное, с черными, широко расставленными глазами, было знакомо, но почему-то казалось, что оно должно принадлежать человеку меньшего роста и худощавее.

– Однако оклемался, – повторил человек уже утвердительно, – он выговаривал «к» как «х».

– Давно мы здесь? – спросил Курнатовский; звук собственного голоса показался ему чужим, странно приглушенным. Впрочем, все долетало до него словно через вату. Он чувствовал себя отделенным от окружающего каким-то внутренним своим состоянием, как будто он был еще наполовину в забытьи. И боль в груди не отпускала.

Черноглазый посмотрел на косяк двери: ногтем были выцарапаны на нем поперечные черточки.

– Я – восемнадцать ден, девятнадцатый вечер, – обстоятельно ответил он, – ты – двенадцать, однако шибко больной был.

Он говорил по-русски почти чисто, не справляясь только с буквой «к», и речь его тоже казалась знакомой, не только этим, но чем-то более индивидуальным, запомнившимся.

Форточка, вырезанная в двери, откинулась, загремела алюминиевая миска, брошенная на нее, конвойный солдат по ту сторону щербатым черпаком налил в нее баланду.

– Намсараев! Получи хлеб на двоих, – сказал солдат в форточку.

Намсараев! Вот на кого был похож его спутник. Цырен Намсараев, паровозный машинист из депо Чита-Дальний. От одного этого имени пахнуло на Курнатовского воздухом тех счастливых дней.

– Ты – Намсараев?

– Дамдин, старший брат, – ответил спутник, приставив указательный палец к выпуклой груди.

Найдя истерзанное тело Цырена, три его брата отправились на розыски убийц. Казачий разъезд, казнивший Намсараева, ездил от улуса к улусу. Однажды братья настигли казаков на ночевке.

– Счастье им было. Убили сразу. Брат умер – мучился, – сказал Дамдин.

Боясь кары, все жители ушли из родного улуса. Долго скитались и братья Намсараевы. Старший из них, Дамдин, случайно попал в руки жандармов на станции. Жандармы передали его ротмистру Куцу в поезд Меллер-Закомельского.

«Вот, значит, где я оказался!» – понял лишь теперь Курнатовский.

Ночь длилась. Вагон мотало на стыках, прыгало на стекле отражение свечи. Дамдин рассказывал про своего брата Цырена, среднего, самого умного, самого доброго: паровоз водил, грамоту знал, нойонов-богатеев за глотку брал, жизни учил…

На следующий вечер за Курнатовским пришел солдат: на допрос! Он повел его сначала через арестантский вагон, разгороженный частой железной решеткой, потом через офицерский, где все купе уже были закрыты, а в пустынном коридоре лежала мягкая дорожка и пахло хорошим табаком и одеколоном. На переходах солдат крепко придерживал Курнатовского за плечо, хотя вырваться ничего не стоило. Нет, это никогда не поздно. Он еще хотел жить, его судьба петляла: то выводила на солнце, то бросала в тень.

Вагон, в который они вошли, отличался особой чистотой, теплом, даже своеобразным уютом. На окнах висели не казенные занавески с клеймом министерства путей сообщения, а плотные полотняные шторки. Дверь в крайнем купе, где обычно помещаются проводники, была отодвинута, и вместо проводника сидел там плечистый унтер в хорошо пригнанном обмундировании.

Он сделал конвоиру знак подождать и пошел по коридору, мягко ступая по дорожке.

В другом конце вагона раздвинулась и вновь задвинулась дверь. «Веди!» – приказал унтер и проводил их взглядом.

Курнатовский переступил порог купе. За его спиной конвоир обернулся кругом и задвинул за собой дверь.

– Садитесь, – услышал Виктор Константинович. Голос принадлежал поручику, сидящему на диване купе за столиком. Вошедшему предлагалось сесть на деревянный табурет по другую сторону столика. Второй диван был, видимо, снят с петель и убран.

Пока поручик что-то писал, быстро обмакивая перо в чернильницу в деревянной подставке, прибитой к столу, Виктор Константинович рассматривал его. И, хотя от поручика безусловно в ничтожной степени зависела судьба арестованного, Курнатовский хотел определить, что за человек перед ним и чего следует от него ожидать.

Но ни в наружности, ни в фигуре поручика не было ничего сколько-нибудь обращающего на себя внимание. Разве только то, что он ни разу не взглянул на вошедшего. И почему-то Курнатовского стало беспокоить то, что поручик, уже кончивший писать, по-прежнему сидел с опущенными на бумагу глазами.

Красивое лицо его с правильными чертами не выражало ровно ничего, даже скуки. Впрочем, еще не видно было глаз…

И все же беспокойство нарастало в Курнатовском, и это не имело никакой связи с его собственной судьбой. Желание встретить взгляд этого человека было инстинктивным.

Поручик бросил ручку на бумагу и поднял глаза на сидящего перед ним.

«Да он уже мертв!» – мгновенно и странно подумалось Курнатовскому. Но другого определения не было и не могло быть: в синих глазах поручика зияла пустота, холод смерти истекал из них, и опять странно подумалось: «Он не живет уже давно».

Под взглядом Курнатовского поручик снова отвел глаза, словно испугавшись, что выдал свою тайну. И, как будто стремясь поскорее покончить с этими первыми минутами, торопливо стал спрашивать, записывая ответы и явно чувствуя облегчение от этого занятия.

Хотя Виктор Константинович имел мало времени, чтобы выработать линию поведения на допросах, какой-то план все же сложился в его голове. Он решил, что признает только факты известные, но не даст в руки следствия возможности инкриминировать ему что бы то ни было сверх того.

Если же нажим следователя не ослабеет, то вовсе откажется от дачи показаний.

С удивившим его самого спокойствием он подумал, что, в сущности, ему нечего терять. Да, он действительно был спокоен. Подъем духа, который он ощутил тогда в санях, прошел, но осталось стойкое чувство уверенности в том, что до конца – любого! – он останется самим собой.

Поручик привычно кидал вопросы и записывал ответы: возраст, сословие… Курнатовский, отвечая, мысленно прикидывал, что известно о его деятельности. Да, разумеется, его работа в качестве редактора газеты. Но после манифеста этот факт не может считаться криминальным. Во всяком случае, сам по себе.

Кроме того, имея обширный опыт такого рода, Курнатовский надеялся уже с первых минут допроса ориентироваться в том, чем располагает следствие.

Опрос по личным данным кончился. Поручик с видимым сожалением оторвался от бумаги и, скользнув по лицу Курнатовского своим мертвенным взглядом, спросил не по-положенному, а как-то даже приватно:

– Чем вы занимались в Чите в период с ноября 1905 года? – У поручика был негромкий, ровный голос, без профессионального нажима. Этот голос в сочетании со странным взглядом, с замедленными, механическими движениями вызывал мысль о какой-то душевной болезни.

«Психологические терзания поручика-карателя», – подумал Курнатовский. Этот человек вызывал у него гадливое чувство. И вдруг что-то подсказало ему, что обычного поединка следователя и подследственного здесь не будет, что побуждения, обычно руководящие следователем: интересы карьеры, честолюбие, мстительное чувство, начисто отсутствуют в данном случае. «Ему ни к чему – он ко всему безразличен. И я должен воспользоваться этим: отрицать все или почти все. От первого допроса зависит многое, и, кажется, мне повезло: он, этот мертвяк, запишет то, что я захочу, только то, что я захочу. Но сначала надо узнать, что знает он…»

Поручик, как будто повинуясь его воле, спросил вяло: признает ли Курнатовский, что совместно с представителями от РСДРП явился в Акатуй к начальнику тюрьмы Фищеву и потребовал освобождения всех политических заключенных, угрожая в случае отказа вызвать из Читы гарнизон с пулеметами.

Курнатовский не поверил своим ушам: «Совместно с представителями от РСДРП»? Значит, его самого не считают «представителем РСДРП»?

Но за признанием того, что были какие-то «представители РСДРП», несомненно, последует вопрос: кто именно был?

Поэтому Курнатовский ответил, что был в Акатуе один как уполномоченный Читинского Совета. Вызовом гарнизона не угрожал: незачем было, – Фищев выдал политических заключенных по первому требованию. На то время это было законно.

Ответ был тотчас записан. Затем поручик спросил: признает ли подследственный, что участвовал в митингах и призывал к вооруженному восстанию «с целью ниспровергнуть основными законами установленный образ правления».

Курнатовский ответил уклончиво, что в митингах участвовал, но не считает это нарушением законов, так как митинги эти имели место после царского манифеста, давшего «свободу собраний».

Виктор Константинович произнес эти слова с явной иронией и готов был поручиться, что следователь уловил ее. Но и сейчас он беспрекословно и точно записал ответ допрашиваемого.

«Дело у нас идет на лад», – подумал Курнатовский с неким злорадством не только по отношению к странному поручику, но и к тем, кто будет читать протокол.

Он ждал следующих вопросов, уже окончательно собравшись и готовый к отрицанию или уклончивому ответу, но поручик не спешил. С удивлением Курнатовский заметил, что рука его, повисшая в воздухе, дрожит. Поймав взгляд Курнатовского, он поспешно опустил руку на бумагу. Когда он поднял глаза, в них блеснуло что-то… Они не казались уже мертвыми: очень слабое, едва уловимое и, как это ни странно было, просительное выражение промелькнуло в них.

Виктор Константинович ждал, не зная, что и думать: этот человек загадывал ему одну загадку за другой. Кто он? Кающийся каратель? Один из лицемеров, которые хотят выйти чистенькими из грязи, и, пожалуй, он еще отвратительнее, чем откровенные палачи…

Вдруг решившись, что само по себе, видимо, было для него необыкновенно, поручик спросил тихо, казалось, подбирая слова, чтобы хоть как-нибудь сохранить свое достоинство, он почти молил ответить:

– Господин Курнатовский, вы – потомственный дворянин, человек с образованием… Вы по рождению, по всем своим данным могли бы принадлежать к обществу… Принести пользу государству… Что вас заставило перейти на другую сторону? Что вас связывает с мастеровыми, которые борются за кусок хлеба… За свои рабочие интересы. – Он перебил сам себя, жалко, почти униженно: – Вы, конечно, можете не отвечать на эти вопросы, но поверьте…

Он не договорил, но мог бы договорить. Курнатовский понял так ясно, как будто услышал недоговоренные слова: поручик хотел сказать, что ответы на эти вопросы насущно важны для него, для этого странного следователя, – и не решился.

– Почему же? Я отвечу вам, – при этих словах поручик сделал какое-то движение, вероятно желая самой позой своей, менее официальной, расположить собеседника к разговору.

Но тот и так приготовился говорить, без оглядки на необычную, почти невероятную ситуацию.

– Есть такая вещь, как совесть… – Виктор Константинович остановился, увидев, что поручик побледнел. Но Курнатовский не склонен был щадить его и продолжал: – Совесть, живущая в душе каждого честного человека, ведет его на сторону правых, против бесчестья, против преступления, против зла… Веления совести бывают иногда сильнее сословных и всяких других связей. Рабочие борются за свои права, тем самым они борются за правду… Честный человек и не из их класса становится на их сторону… Это неизбежно.

– Послушайте, – взволнованный, с красными пятнами на щеках, воскликнул поручик, так вот что могло его вернуть к жизни! – Тысячи людей живут, вовсе не заботясь о рабочих и их правде, – что же, все эти люди не имеют совести, все – бесчестны?

Он нетерпеливо ждал ответа.

– Да, в одних совесть еще не разбужена. В других она задавлена. Но горе тем, кто подавляет в себе движение совести, кто наступает сапогом ей на горло! Во сто крат презреннее палач, знающий, что он накидывает петлю на шею невинных…

– Подождите, – перебил Курнатовского поручик, – но если человек мучается, если он клянет себя…

– Тем хуже для него, – отрезал Курнатовский.

В наступившей тишине стал слышен перестук колес, тяжелое дыхание паровоза где-то рядом, на путях, и вдруг замелькали в стекле квадраты освещенных окон пролетающего мимо состава.

Казалось, сейчас странный разговор оборвется, все станет на свое место, они вернутся на свои места…

Курнатовский ждал, что поручик обратится к действительности, недописанный протокол допроса лежал перед ним. Но то, что хотел выяснить для себя этот человек, видимо, было для него важнее.

Он опять заговорил, сейчас как-то спокойнее, словно уверился в чем-то, что подозревал и ранее:

– Вы говорите, веления совести бывают сильнее сословных уз. Но ведь не каждому совесть подсказывает именно это: идти к рабочим и с ними вместе бороться за их права. Ведь есть много других способов делать добро: помогать бедным…

Он умолк, увидев недобрую усмешку на лице собеседника.

– Мне кажется, господин поручик, что вы задаете вопросы, на которые у вас уже имеется ответ: вряд ли вам, – Курнатовский дерзко-обнаженно выговорил это «вам», – помогут подачки бедным…

После этого он мог ожидать, что следователь одернет его или, по крайней мере, просто вернется к протоколу. Но поручик как будто боялся утратить случай открыть для себя то, что, может быть, уже никогда не откроется ему потом.

В путаных, нервных его вопросах проглядывало стремление найти в позиции Курнатовского какую-то трещину, в которую он мог бы юркнуть со своей жалкой, трусливой попыткой самооправдания.

– Если дело обстоит так, как вы говорите, почему же ничтожно мало людей нашего круга вступает в рабочее движение? Вы должны признать, что вы – из немногих? А разве привилегированные классы России не богаты людьми с чистой совестью?

Поручик словно был заинтересован в отвлеченном споре, но Курнатовский отчетливо видел, что вопрос идет о личной судьбе этого человека, и не хотел дать ему ни одного шанса смягчить его самоугрызения.

– Вступают в рабочее движение те, кто честно говорят себе: там правда и мы туда идем. А то, что так говорят немногие, это естественно: немногие переступают границы своего класса и соединяют свою судьбу с другим классом. А вы задумались над тем, в чем сила тех, кто пошел с рабочими? В чем причина их стойкости? А эту стойкость вам, наверное, не раз приходилось отмечать, – Курнатовский опять приблизил спор к тому, что близко касалось его собеседника. С удивительной отчетливостью он видел, как поручик отталкивает от себя его доводы. Но Виктор Константинович уже не выбирал выражений, все напористее утверждая: да нет же, нет вам выхода, как нет середины!

Он делал это, не скрывая своего презрения к собеседнику. Он вовсе не думал, что этот «кающийся каратель» всерьез может или даже захочет что-либо изменить в своей судьбе, и Курнатовский только стремился показать ему всю глубину его падения.

Странная мысль все больше укреплялась, – Виктор Константинович уверился, что поручик завидует ему. «Да ведь так и должно быть. Иначе не мог бы я переживать минуты такого подъема, такой радости жизни, как тогда в санях. Да и только ли тогда? Завидный наш удел: сознавать, что ты на стороне правых и отдал все за их победу. И все равно, все равно, что произойдет дальше, если у тебя такая уверенность, такое озарение, словно ты стоишь на вершине, а этот мятущийся, с нечистой совестью, никогда не взойдет даже на одну ступеньку по пути к недоступной ему высоте. Ах, это презренное племя пакостников, претендующих на «раздвоение личности», на благородство помыслов при мерзости деяний», – Курнатовскому захотелось выйти отсюда, вдруг показался ему далеким и желанным закуток с окном, забранным толстой решеткой, где ждал его Намсараев.

Виктор Константинович вздохнул облегченно, когда поезд загромыхал на стыках, приближаясь к станции.

Первый допрос остался незаконченным. Когда Курнатовского привели обратно, Намсараева в вагоне не оказалось. От конвойного солдата Курнатовский мог добиться только одного: спутника его перевели в общий арестантский вагон.

Близкие люди исчезали с его пути, и он ничего не знал об их дальнейшей судьбе.

Виктор Константинович остался один со своими мыслями и отвратительным привкусом только что происшедшего разговора, привкусом, который, он чувствовал, останется надолго.

Болезнь не подкрадывалась медленно, а налетала порывами, как ветер. Вдруг терялось представление о времени, в памяти зияли провалы, происходящее воспринималось кусками, разорванными, бессвязными.

Однажды в этапной избе Курнатовский лишился сознания. Этап гнали дальше.

«Приговоренный к вечной каторге, по замене смертной казни, лишенный прав и состояний, Виктор Курнатовский снят с этапа по болезни…» – полетели депеши по начальству.

«Снят с этапа» – эти слова то и дело врываются в его забытье. Каждый раз они звучат по-другому: иногда возвещая близость смерти, иногда тихо и неясно вселяя надежду.

Когда он воспринял эти слова просто: «Конвой сдал больного в тюрьму», – он понял, что выздоравливает.

С вернувшимся к нему интересом он осматривал свое новое жилище. Оно было ему знакомо: он не раз содержался в такой арестантской палате. Эта, пожалуй, еще неряшливее и теснее, чем те, которые он знал. И все же это была больничная палата, что означало: ни завтра, ни послезавтра тебя наверняка не погонят по морозу на этап.

Итак, главное установлено: он в арестантской больничной палате. Второе, что не обрадовало его, – он здесь один.

Давно ли? Тут он ничего не мог определить. Он попытался вспомнить, как сюда попал, но память не слушалась. Она повела его назад, подбрасывая ему обрывки прошлого. Перед глазами вставало то одно, то другое, звучали разные голоса… Да, он уже давно был болен. Он был болен с той погони, с того короткого боя, с той минуты, когда его подмял под себя конь, вздернутый на дыбы. И поэтому так путано, так смутно представляется ему все, что случилось потом.

«…По указу его императорского величества марта 10 дня 1906 года временный военный суд, под председательством командира 17-го Восточно-Сибирского стрелкового полка полковника Тишина, в закрытом судебном заседании…»

Голос председателя странно ломается, теперь он почти выкрикивает фамилии. Много фамилий… Курнатовский уже не слышит выкриков полковника, он только видит каждого из названных им. Сначала он видит их в общей камере Читинской тюрьмы…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю