412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Гуро » На суровом склоне » Текст книги (страница 10)
На суровом склоне
  • Текст добавлен: 14 февраля 2025, 18:55

Текст книги "На суровом склоне"


Автор книги: Ирина Гуро



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 27 страниц)

На этом разговор окончился.

Три дня прошли спокойно. Топили печи, готовили пищу, ставили самовары. У окон и дверей в четыре смены дежурили часовые: мужчины и женщины, – в «Романовке» было объявлено «женское равноправие»!

На четвертый день дом был оцеплен солдатами, осажденные поняли, что сообщение Чаплина возымело действие и вызов ссыльных принят высшим начальством. Большинство «романовцев», однако, считало, что солдаты не откроют огня. Полагали, что солдаты и казаки попытаются силой проникнуть в дом, не открывая стрельбы. Поэтому «Романовка» продолжала укрепляться.

Около полуночи часовой у баррикады заметил, что в доме напротив в не закрытом ставнями окошке зажегся огонь. Потом калитка открылась, и кто-то выпустил на улицу собаку, тотчас захлопнув за ней калитку. Это была обыкновенная якутская собака с длинной шерстью и короткой мордой, немедленно покрывшейся инеем.

Собака оглядела пустынную улицу, судорожно зевнула и, опустив хвост, затрусила через дорогу к дому Романова.

– Иголкин прибежал! – доложил часовой у ворот, вызвав дежурного ударом доски в стену.

– Иголкин прибежал! – доложил дежурный Курнатовскому.

Из-за ошейника Иголкина вытащили привязанный к нему пакет. Симочка сообщала, что власти готовят решающий штурм «Романовки».

Пес, носящий странное имя Иголкин, вероятно благодаря своей колючей шерсти, принадлежал Батиной, жившей в доме Романова и перешедшей оттуда на время обороны в домик напротив. По команде «Домой!» Иголкин бежал к дому Романова.

Было решено с Иголкиным же передать Батиной текст воззвания, которое она должна будет размножить и через товарищей, оставленных на воле, распространить среди населения.

Воззвание составили тут же.

«К русскому обществу.

Наши товарищи доказали, что не боятся солдатских пуль, не страшатся смерти, не боятся крови. Когда обыкновенные люди, действовавшие до того лишь путем мирной пропаганды, возвышаются до такой смертельной борьбы, то это значит, что время общего кровавого боя с самодержавием уже недалеко, что час развязки с существующим строем уже бьет, что пора уличных баррикад и всенародного восстания уже близка…»

Воззвание завернули в клеенку, привязали к ошейнику Иголкина и выпустили собаку на улицу. Десятки глаз следили в щели окон, как Иголкин, сонный и разомлевший от тепла и обильной еды, поплелся ко двору Батиной, калитка которого была предусмотрительно открыта.

Ночь снова прошла спокойно. Перед рассветом Костюшко прошел со своей половины на половину Курнатовского.

Все, кроме дежурных, спали. Виктор Константинович, сидя на разостланном на полу пледе, что-то писал при свете свечи. Костюшко уселся рядом.

– Не помешаю?

– Нет, вот привожу в порядок свои записи, – сказал Курнатовский. – Я одно время работал в земстве… Интересовался статистикой… официальные цифры! Проверенные десятками верноподданнейших чиновников от первой до последней, они все же выдают тайны существующего строя. Можно подтасовать цифры, но сопоставление их выведет фальсификаторов на чистую воду. Простая вещь: от чего, по каким причинам умирают люди, скажем, в Нерчинском горном округе?

Вот вам мирное житие этого тихого местечка лет сорок назад: изрядное количество народа умирает естественной смертью от старости и приличествующих возрасту болезней. Солидная цифра стоит в графе «спился». Значительно меньшая – в рубрике «задохся от угара и сгорел во время пожара». Кое-кто замерз в степи. Единичные неудачники погибли от укуса бешеного волка… Но идут годы – какие годы! Что они несут? И опять говорят, кричат, вопиют цифры! Капитал проникает во все поры экономической жизни. «Фурии частного интереса» простирают свои черные крылья и над этими глухими краями. И вот появляются и – смотрите, смотрите! – пухнут графы: «Задавлен землею в работах», «Попал в машину», «Зарезался», «Повесился»… В то же время растет рубрика «Спился». Впрочем, теперь она именуется более культурно: «Погиб от запоя». Еще бы! Львиная доля заработка горнорабочего поглощается спиртоносами, они пользуются покровительством владельцев шахт. Цифра естественных смертей становится все худосочнее. Что там бешеные волки! Пострашнее зверь рыщет по диким степям Забайкалья! А железная дорога и вовсе прикончила патриархальный сибирский уклад… – Курнатовский взмахнул листком, продолжал: – Но вот новый столбец цифр… Это – количество участников стачек, рабочих волнений на приисках и на железной дороге. Это – количество рабочих и крестьян, привлеченных к следствию и суду «за неповиновение властям» и «подстрекательство к беспорядкам»… Все сдвинулось с места в России, и наша задача не в том только, чтобы анализировать новые явления, но делать из них практические выводы…

Костюшко хотел спросить, будем ли мы отвечать огнем, если солдаты не попытаются взять «Романовку» штурмом, а начнут методический обстрел. Но Виктор Константинович задумался о чем-то, и Антон не решился прервать его раздумье. Он молча смотрел на Курнатовского. Тонкие темно-русые волосы его, давно не стриженные, падали на высокий лоб. Голубые глаза под несколько выдвинутыми бровями смотрели с обычным спокойствием.

Предупреждая вопрос Костюшко, Курнатовский сказал, со своей своеобразной манерой плохо слышащего человека, отчетливо выговаривая слова:

– Если завтра будет стрельба, мы ответим.

Костюшко с облегчением подтвердил:

– Это единственно правильное решение. Мы должны показать нашу решимость.

– Будут жертвы, – сказал Курнатовский. – Чаплин сам не решился бы дать приказ, но теперь, получив предписание из Иркутска, – я уверен, что оно получено, – он готов смести нас с лица земли.

– Мы это предвидели, – мягко заметил Костюшко, не понимая, что хочет сказать его собеседник.

Тот несколько удивленно посмотрел на Антона:

– Ну конечно. Я не о том. У меня опасения другого рода. Не очень крепко наше единство.

Антон вспыхнул.

– Вы думаете, что среди нас есть предатели?

Курнатовский сделал предостерегающий жест:

– Может быть, пока и нет, но могут быть. Ведь эсеры были против протеста.

– Да, но они подчинились решению большинства.

– Дорогой Антон Антонович! Те самые мотивы, которые заставили их возражать против вооруженного протеста, побудят их согласиться на сдачу, когда дела будут плохи.

– Почему же, черт возьми, мы здесь вместе с ними?

– Потому, что за ними пока идет хорошая, честная молодежь, сегодня она может поддержать нас.

Свеча трещала, слабый язычок пламени то вытягивался, то опадал. Лицо Курнатовского, освещенное теплым мерцающим светом, казалось молодым и оживленным.

Они продолжали разговор о перспективах обороны «Романовки». Антон настаивал на своем предложении: захватить город силами ссыльных. Сейчас, как никогда, подходящий момент для этого: у «романовцев» достаточно оружия, есть организация, уже сплотившаяся за эти дни. Сопротивления же серьезного не предвидится.

– А якутские казаки? – спросил Курнатовский с небрежностью, задевшей Костюшко.

Он горячо воскликнул:

– Казаки – трусы, продажные шкуры! Мы легко овладеем городом!

– А дальше?

– Двинемся в Россию, туда, где идет борьба, на пути к нам примкнут другие ссыльные, ведь это же огромная армия! Пойдем со знаменами, перевалим через горы, по льду через реки, леса…

– Не зная дороги?..

– Нет, зная, Виктор Константинович. Среди нас есть участники алданской экспедиции. Они укажут путь… Пусть будет неслыханный еще, яркий, смелый поход! Да что же тут нереального? – Антон порывисто вскочил на ноги. – Это, во всяком случае, не менее реально, чем наш протест!

Курнатовский хотел что-то сказать, но Антон предупреждающе поднял руку:

– Нет, нет, я еще не кончил, Виктор Константинович! Пусть мой план безрассуден, пусть! Но мы начали свой протест здесь под лозунгом: «Победа или смерть!» Верно?

– Верно! – улыбнулся Курнатовский.

– Так вот и поход, который я предлагаю, это тоже – победа или смерть…

Курнатовский поднялся и, стоя перед Антоном, положил руку ему на плечо:

– «Романовка» имеет очень точный прицел: сломить режим Кутайсова. И знаете что, Антон Антонович? В дилемме «победа или смерть» я делаю ударение на победе. В вашем же романтическом плане есть горький привкус обреченности.

В это время с половины Костюшко явился дежурный и доложил, что солдаты занимают позиции для стрельбы.

– Подымайте людей! – приказал Курнатовский.

Все изменилось с этого момента. Не для Курнатовского и Костюшко, не, для Олеско и Лапина, с самого начала твердо знавших, что положение неизбежно будет решаться оружием. Потому-то и протест был назван «вооруженным». Этим подчеркивалась готовность защищаться оружием.

Но в «Романовке» было много людей молодых, необстрелянных, для которых ситуация выглядела дерзко, романтично, они гордились своим участием в этой акции. Трагический исход, наиболее вероятный, который предвидели руководители, – этот исход как бы плавал в тумане для многих, все еще инстинктивно, по молодому своему оптимизму, надеявшихся вырваться к благополучному концу.

Сейчас, поднятые по тревоге, разбирая оружие, торопливо занимая места, указанные им, даже самые беспечные притихли.

Было понятно, что «романовцев» размещают, используя все, что может послужить прикрытием: перевернутые столы, поднятые доски пола, всякая утварь.

«Романовка» вплотную приблизилась к решающему моменту. Но он еще не наступил, еще не звякнули затворы винтовок, не крутанулись барабаны револьверов, не засвистели пули. Еще не пролилась кровь.

Свечи были потушены, но в щели ставен проникал слабый свет, он ложился бликами на пол, словно указывая границы, очерчивая малыми лучиками то, что притаилось за окнами, в ночи, в ее вдруг ставшей непрочной тишине.

Но осаждающие не открывали стрельбы. И уже пробежали шепотные слова: «Война нервов», и люди еле слышно перевели дыхание.

Курнатовский прильнул к щели. Дом уже окружили густые цепи солдат. Они заняли позиции для обстрела. И все же не верилось, что он начнется.

«Романовцы» все еще ждали ответа на последнее свое заявление, переданное губернатору. В нем были слова, убеждающие в необходимости решений:

«Предпочитаем во всяком случае голодной смерти смерть в бою, мы заявляем, что не станем далее спокойно относиться к блокаде и требуем ее снятия. Если это наше требование не будет удовлетворено, мы считаем себя вправе прибегать к самым крайним мерам…»

Было второе марта 1904 года. На рассвете к дому Романова подошел новый военный караул. И с первого же момента его появления стало ясно, что обстановка решительно изменилась. Что губернатор, презрев обращение ссыльных, принял свои меры.

Солдаты нового караула не открывали стрельбы. Они повели себя провокационно: забрасывали камнями окна, пытались ворваться в дом, взломав двери, раскидывая баррикады.

Началась самая драматическая страница борьбы «романовцев». Их выступление было вооруженным протестом. Именно так оно мыслилось.

Что это означало? То, что «романовцы» считали необходимым от пассивной обороны перейти к активно-вооруженной, когда правительственные войска вынудят к этому.

Такой момент наступил.

В «Романовке» женщины несли дежурство наравне с мужчинами. Они так же стояли на постах и были готовы с оружием в руках отстаивать свою «крепость». Второго марта на одном из внешних постов стояла ссыльная, пожилая женщина.

Курнатовский увидел, что группа разнузданных пьяных солдат с площадной руганью бросает в нее грязью.

Он поднял свой «смит-вессон».

Виктор Константинович был метким стрелком. Одним выстрелом он уложил на месте солдата Глушкова. Другим смертельно ранил солдата Кириллова. Оба они были зачинщиками издевательских вылазок против «романовцев».

Тотчас начался методический и интенсивный обстрел «Романовки».

Пули стали пробивать стены. «Романовцы» лежали за укрытием с оружием в руках. Все ожидали команды стрелять. Пули свистели уже над головами.

– Доктор! – тихо позвала Таня, лежавшая рядом с Матлаховым. – Посмотрите, что с ним.

Матлахов, выронив пистолет, упал головой на руки.

– Он ранен, доктор?

Яков Борисович подошел к Матлахову, поднял его голову.

– Наповал, – сказал он.

Курнатовский, глядя на мертвого товарища, медленно подошел к амбразуре, подал знак.

«Романовцы» открыли стрельбу.

Красный флаг над осажденным домом опустился и вновь поднялся с черными траурными лентами.

На восемнадцатый день обороны в изрешеченном пулями доме Романовых обсуждали ультиматум губернатора. Костюшко, тяжело раненный, только что пришел в себя. Он хмуро выслушал предложение Лапина «организованно сдаться».

Потом резко сказал:

– Я вижу, что мое положение побуждает некоторых товарищей склоняться к сдаче. Поэтому я хочу сказать: вчера я потерял сознание от потери крови. Сегодня мне лучше. Я хочу напомнить, что всех нас ждет каторга в случае сдачи. Лучше погибнуть в борьбе, чем медленно умирать в Акатуе. Вспомните Кару.

Все молчали. Лапин, нервничая, предложил голосовать.

Голосовали персонально. Курнатовский вел опрос:

– Олеско!

– Против сдачи.

– Таня?

– Против.

– Доктор?

Яков Борисович потер озябшие руки.

– Я врач, – тихо сказал он, – здесь тяжелораненые. Я не могу сохранить им жизнь в этих условиях. У нас мало медикаментов, инструментов нет вовсе. Тюремная больница – это все же больница.

– Видимо, каторга будет благоприятствовать излечению раненых, – едко заметил Костюшко.

Доктор твердо проговорил:

– Я за сдачу.

– Олеско?

Олеско уже несколько дней был болен: активизировался туберкулез.

– Я должен мотивировать: я считаю, что наш протест услышан в России. Почти три недели красный флаг развевается над нашей крепостью. Нас не помилуют – это точно. Костюшко прав: каторжный приговор ждет нас в лучшем случае. Но, товарищи, этот год начался бурно. Обстановка меняется быстро. Мы может ждать решающих событий в ближайшие дни. Я за сдачу!

Костюшко, привстав на носилках, крикнул:

– Зачем же сдача? Именно потому, что назревают события, власти пойдут на мировую. События давят на них. Видите, уже не стреляют!

Олеско ответил, иронически улыбаясь:

– Не стреляют потому, что дают нам время на обсуждение их ультиматума.

Большинство высказалось за сдачу.

В ночь на седьмое марта никто в «Романовке» не спал. Виктор Константинович тяжелее всех переживал конец «Романовки». Костюшко разделял страстное стремление Курнатовского бороться до конца, но оба уступили воле большинства.

Утром «Романовка» сдалась. Несмотря на запрет и угрозы властей, все население Якутска высыпало на Поротовскую улицу. Власти торопились вывезти тело Матлахова и раненых, но «романовцы» отказались их выдать. Они сами несли на руках убитого товарища, возглавляя скорбное шествие. На санях везли раненых. Смертельно уставшие от напряжения этих недель, шли «романовцы», окруженные густым конвоем солдат и жандармов, на голгофу царской мести.

Месть эта должна была быть беспощадной.

«…Прошу распоряжения Вашего сиятельства, чтобы ни один из забаррикадировавшихся поднадзорных по выходе из засады не был отправлен к месту водворения, так как все должны быть привлечены к следствию и заключению под стражу для предания их затем военному суду, как то имело место в 1889 г. по аналогичному делу», – последовало указание свыше.

О деле «романовцев» узнали в стране. Во многих рабочих центрах проходили митинги, посвященные их подвигу. Эхо событий отозвалось далеко за границами России.

Под давлением общественного мнения «драконовы законы» Кутайсова были отменены.

Обстановка в стране быстро менялась, нарастали силы революции. Правительство не решилось на крутую расправу с якутскими ссыльными.

Их судил не военный, хотя и коронный, без участия присяжных заседателей, суд, и приговор был по тем временам и обстоятельствам «мягким»: двенадцать лет каторги каждому из «романовцев».

2

Схватки начались на исходе ночи. Софья Павловна застучала кулаками в окованную железом дверь. «Врача или акушерку, скорее!» – закричали женщины, когда тяжелые шаги смолкли около двери. В предутренней тишине, когда даже обычные звуки: шум дождя, позванивание ключей, поскребывание мыши под полом – кажутся тише, осторожнее, громкие и тревожные голоса ворвались в чуткий тюремный сон. Из соседних камер донесся надсадный кашель, шарканье шагов по цементному полу, приглушенный разговор.

– Таня, голубушка, не крепись, покричи! Тебе легче будет, – уговаривала Софья Павловна.

Она плакала от жалости к Тане и к себе, потому что вспомнила, как сама рожала в чистой, теплой квартире, на удобной постели, окруженная заботами мужа. А теперь он, больной и уже немолодой человек, сидел в тюрьме, и она ничем не могла ему помочь, не могла даже находиться рядом с ним. И это составляло самое большое ее страдание.

И другие женщины, хлопотавшие около Тани, тоже вспоминали, как они рожали. Это был трудный их час, но Тане сейчас было труднее.

Симочка Штерн, одна из всех обитательниц камеры, сидела неподвижно на нарах, съежившись под платком, и оглядывала всех полными ужаса глазами: ей казалось, что Таня сейчас умрет.

Дежурный по коридору пошел докладывать начальству. Уже начало светать, и надзиратели стали тушить свечи в фонарях, когда за Таней пришли санитар и больничный сторож. Женщины подняли Таню и уложили на носилки. Софья Павловна собрала в узелок чистое белье и «приданое» для ребенка, которое женщины сообща шили целый месяц.

– Возвращайся с сыном. Чтоб обязательно был сын. И не бойся. Все рожают – и ничего! – быстро говорила Софья Павловна. – Я тебе в сверток сунула сахар. И печенье. Маленького не перекармливай. По часам корми.

Мужчины подняли носилки, а Софье Павловне все казалось, что она еще не все сказала, забыла сказать что-то важное.

– Антону я передам, что ты в больнице, – шепнула она.

Таня подняла на нее измученные глаза и тихо ответила:

– Только когда рожу. Не сейчас. Слышите, Соня?

– Теперь, бабочки, дожидайтесь с прибавлением семейства, – сказал добродушно пожилой санитар.

Сима вдруг сорвалась с места, полным слез голосом истерически крикнула:

– Не возвращайтесь к нам больше, Таня! Желаю вам уйти из этих стен!

Старушка, мать политического каторжанина, шепча молитву, открывала сундучки и развязывала мешки женщин.

– Примета такая, чтобы ей легче рожать, – пояснила она.

Таня уже ничего не слышала. Она была в забытьи и очнулась, только когда носилки понесли через двор и ветер пахнул ей в лицо знакомым ароматом сибирского лета. Ей показалось, что она различает в нем все отдельные запахи: недавно накошенного сена, нагретой солнцем травы, обрызганной дождем хвои, раздавленной ягоды морошки, огоньком сверкнувшей в распадке.

Облегчающее дуновение овеяло Таню, но только на минуту, и снова все поглотила боль. Не было ничего, кроме боли, наполнившей все ее существо.

И еще много-много раз, пока ее несли, схватывала и отпускала мучительная боль. И когда отпускала, было такое блаженство и покой! А когда возвращалась, то казалось, что на этот раз следом за ней идет смерть.

Потом передышки стали все короче, схватки следовали одна за другой, и мысль о муже, которая поддерживала и ободряла Таню, ушла, а думалось только: скорей бы конец, конец мукам!

Она забыла, где она, и раз, открыв глаза, с удивлением увидела, что за окном, в переплете решетки, уже совсем темно. Господи! Да что же это? Сколько времени прошло?

– Упритесь крепче ногами. Кричите! – сказал кто-то около нее.

В тюремной больнице раздался крик новорожденного.

Таня не слыхала его. Темная, холодная, несла ее река. Лена! – узнала ее Таня. Скалистые берега, облизываемые волной, уходили назад медленно, можно было рассмотреть на узких бровках у воды черные срубы селений и тусклые кресты часовен. «Почему же это я не на паузке, а просто на плоту? И почему я совсем одна? Это потому, что я умираю», – подумала Таня.

Писарь тюремной канцелярии вынул из-за уха ручку, почистил перо о рукав и, обмакнув, начал переписывать в толстую книгу суточный рапорт.

«26 июля 1905 года в час дня у политической арестованной Стефании Костюшко родился мальчик… Родители от таинства крещения отказались… Пожелали назвать ребенка Игорем».

О том, что Таня родила мальчика, Антон Антонович Костюшко узнал по безотказному «арестантскому» телеграфу, но с опозданием, потому что был переведен в карцер. Старосты женских камер, которым разрешалось брать на кухне бачки с пищей, узнали о родах от забегавшей на кухню сиделки. Софья Павловна простучала эту новость в мужскую камеру, откуда ее донес к Антону Антоновичу уборщик, сахалинский ссыльный, молодой парень с непомерно длинной шеей, по прозвищу Пищик, что на языке уголовных означало «горло».

В карцер Костюшко угодил за оскорбление тюремной администрации. В рапорте начальника тюрьмы на имя губернатора указывалось:

«Осужденный к 12 годам каторжных работ А. А. Костюшко шумел, требуя перевода из одиночки в общую камеру. При посещении камеры помощником начальника тюрьмы на его увещевания Костюшко громко за кричал: «Умолкни, сатрап! Скоро ты сам…» – и показал на пальцах решетку».

Передавая Костюшко о том, что родился мальчик, Софья Павловна добавила, что роды прошли благополучно. Но Пищик забыл передать конец фразы.

Антон Антонович ужасно заволновался: раз передают «родился мальчик» и ни одного слова ни о Тане, ни от нее, значит, что-то случилось!

Он застучал ногами в дверь. Подбежавшему на носках надзирателю сказал в окошко, что требует чернила и бумагу.

Бумага и чернила были доставлены. Напуганное событиями последних дней – забастовками на железной дороге и почти на всех предприятиях губернии – начальство избегало лишних конфликтов.

Антон Антонович написал на листке:

«Господину начальнику Иркутской тюрьмы. Требую немедленного свидания с женой. В случае неполучения положительного ответа в течение двух часов объявляю смертельную голодовку!»

После этого Костюшко бросился на соломенный тюфяк и стал считать минуты до вечерней поверки, во время которой, вернее всего, будет объявлено решение. В то же время он думал: по нынешним временам начальство испугается голодовки. Если при такой угрозе ему не будет дано свидание, значит, с Таней плохо. Может быть, сейчас, в эту минуту, тут, рядом, в тюремной больнице, она страдает, мучается, умирает… И он бессилен помочь ей. Эта мысль приводила его в ярость. Он заметался под низким косым потолком карцера. Открылся глазок, Костюшко потряс кулаком перед самым оконцем, глазок закрылся.

Потом внутрь карцера откинулась дощечка форточки, вырезанной в двери, и на ней появилась миска с похлебкой и ломоть хлеба. Костюшко с силой ударил снизу по дощечке, она захлопнулась, слышно было, как вылетевшая миска загремела, падая на пол.

– Свидание с женой! – закричал Костюшко.

Вечером Антону объявили, что ему разрешено свидание в помещении больницы, куда он будет препровожден завтра в десять часов утра.

Утром Костюшко потребовал бритву, ножницы и зеркало. Бритву ему не дали. Пришел тюремный цирюльник и, подстригая волосы, подравнивая бороду и усы, болтливый, как полагается тюремному Фигаро из уголовных, рассказал Антону, что Таня едва не умерла, потому что роды были тяжелые, но теперь все хорошо, что Софье Павловне разрешили ходить за ней в больнице, и еще: что вчера из Читы привезли партию особо важных арестованных. А то в Чите их держать боятся: там – беспорядки.

Новости были хорошие. Антон Антонович увидел в зеркальце свое повеселевшее и немножко чужое лицо. Глаза были красные от ночных занятий при тюремных огарках – это, наверное, не понравится Тане. Да и кожа какая-то серая – последние дни стал пропускать прогулки.

Антон Антонович стремительно шагал через тюремный двор, надзиратель едва поспевал за ним. Ночью шел дождь, какое-то праздничное сверкание придавало всему особый вид: сверкали на солнце лужи и листья уже начавших желтеть акаций, сверкали промытые дождем стекла окон. С толстых железных решеток падали легкие и искристые капли.

Все смешалось в голове Костюшко. Он еще ничего не знал наверное, еще клубились где-то на дне души темные опасения и тревоги, но предчувствие счастья вытесняло их. И он так сильно желал этого счастья, так страстно стремился к нему, к Тане и к тому неизвестному еще, только что таинственно явившемуся из небытия существу, которое ждало его! Казалось, нет в мире уз, которые связывали бы двух людей крепче, чем были связаны они с Таней. Но вот теперь эта женщина, которая была всем для Антона Костюшко: его первой любовью, невестой, женой, его другом в радости и горе, на свободе и в неволе, товарищем в боях, его жизнью – эта женщина стала матерью и тем еще крепче связала себя с ним. И то, что его сын родился на пороге новой жизни, делало это событие особенно значительным, символичным, несло большие надежды.

В коридоре больницы пахло карболкой и известью. Он увидел шедшую ему навстречу Софью Павловну в белой косынке и белом переднике. По щекам ее текли слезы.

– Антон, голубчик, все хорошо. Не обращайте на меня внимания, я такая плакса стала! Идите, она ждет. Я постою здесь, чтобы не подслушивали.

Софья Павловна распахнула перед ним дверь. В узкой каморке с забранным решеткой окном на железной тюремной койке лежала его жена.

Антон Антонович опустился на колени, прижался щекой к Таниной руке. Он боялся посмотреть ей в глаза, боялся увидеть в них следы страшных мук и, может быть, упрека за них. То, что она выносила и родила ребенка, казалось Антону Антоновичу чудом.

Таня подняла его голову, и он увидел ее серо-зеленые, в темных ресницах глаза. В них не было муки, а только крайняя усталость, в них сияло счастье.

– Поздравляю тебя с сыном, Антон! – сказала Таня.

– Поздравляю тебя с сыном, Таня! – ответил он.

Оба замолчали. Так велико было их волнение, что не хватало слов. Таня откинула что-то белое, и Антон увидел сморщенное крошечное личико. Оно внушало страх: как ему жить, этому созданию, такому маленькому, беззащитному, слабому? А здесь тюрьма. Антон Антонович с ужасом вспомнил: тараканы! Да, здесь повсюду черные огромные тараканы…

Но Таня, измученная, исхудавшая Таня, излучала надежду и радость:

– Ты посмотри, он похож на тебя, посмотри, вот здесь морщинка у рта… Ты сядь вот сюда, на табурет, и посмотри.

Антон Антонович не видел морщинки. Вдруг он озабоченно спросил:

– Он здоровый? Совсем здоровый мальчик?

Таня блаженно улыбнулась:

– Совсем здоровый!..

К нему вернулся дар речи, Антон Антонович хотел рассказать Тане все, что произошло со времени их последнего свидания, и он хотел знать все, что было с ней.

– Ты думала обо мне, когда тебе было тяжело? Да, Таня?

– Да, дорогой, только о тебе, – Таня уже не помнила о тех полных муки часах, когда оставалась одна только мысль: скорее бы конец!

– Таня, ведь это геройство, это твой подвиг – наш ребенок, наш сын, – говорил Антон Антонович, тихонько поглаживая руку жены.

Со знакомым выражением иронии Таня приподняла узкую бровь:

– Тогда, Антон, все женщины – героини.

– Редким женщинам пало на долю то, что тебе, Таня.

– А знаешь, Софья Павловна говорит, что мы, революционерки, обязательно должны рожать. Ведь мы воспитаем наших детей как борцов. И жить они будут в социалистическом обществе.

– Софья Павловна – известная постепеновка, – перебил Антон Антонович, – я еще сам хочу жить в этом обществе. Ты знаешь о последних событиях?

– Знаю о том, что стачки продолжаются.

– И какие стачки! Требуют свержения самодержавия, созыва учредительного собрания, восьмичасового рабочего дня. На днях в Чите, в железнодорожных мастерских, собрался многотысячный митинг. Вот-вот начнутся баррикадные бои. Это канун революции, Таня. Это то, о чем мы мечтали…

Антон Антонович взглянул в глаза Тани.

– Мне всегда казалось, что тебе совсем не идет быть матерью, а теперь вижу, что даже очень. В тебе появилось что-то новое, что-то от Мадонны…

– Какие глупости!

– Ты всегда была похожа на мальчишку: и фигурой, и манерами, и ноги у тебя большие, тридцать восьмой номер ботинок… А теперь… ты женственна…

Так они говорили бессвязно, жадно, сбивчиво.

– А ведь мы с тобой никогда не думали о ребенке, правда, Таня? Мы просто любили друг друга. Да, кажется, все влюбленные поступают так.

– Но ведь мы не только влюбленные. Мы муж и жена. Давно уже. Два года, – смеясь, говорила Таня.

– Нет, нет. Мы – новобрачные. Помнишь это нелепое «бракосочетание» в тюремной церкви? Нелепое и романтическое. Пустая древняя церковка с лучами солнца, пробивающимися в покрытые почти вековой пылью оконца, и замшелый попик, во имя бога заклинающий нас любить друг друга! Какое-то средневековье! И перед алтарем – жених, простреленный пулей жандарма, с еще не зажившей раной, и невеста – политическая каторжанка! А «посаженые отцы» или как там их! А шафера! Цвет каторги! Ох, Таня, это была замечательная страница нашей жизни!

Все были так веселы и полны надежд: в воздухе уже витало предчувствие перемен…

Антон и Таня говорили о недавнем прошлом. После приговора по «романовскому» делу они с Таней, оба осужденные на каторгу, обвенчались в церкви Александровской пересыльной тюрьмы, чтобы отбывать наказание вместе.

– Да, мы тогда пошли на это, чтобы нас не разлучили. А теперь все равно мы будем разлучены.

– Почему, Таня? – закричал Антон. Ему показалось немыслимым потерять Таню сейчас.

– Посмотри, Антон, никого нет у двери?

– Нет, дорогая, там Софья Павловна стережет.

– Потому что ты уже думаешь о побеге, Антон.

Вот так было всегда! Она угадывала его мысли, даже не ясные еще ему самому!

Антон Антонович неуверенно возразил:

– Конечно, Таня, сейчас невозможно сидеть за решеткой. Да, надо бежать. И тебе тоже!

– С ним? – Таня кивнула на сына.

Они помолчали. Он ждал, пока она скажет свое слово. Они еще никогда не расставались: ни ссылка, ни тюрьма, ни осажденная «Романовка» не могли оторвать их друг от друга. И вот теперь их сын начинает свою жизнь с того, что разлучает их.

– Я уже думала об этом, Антон. Ты бежишь один. Потом заберешь нас к себе. Я не знаю как, но ты сумеешь это сделать.

Таня вдруг побледнела. Антон Антонович испугался:

– Таня, не нужно об этом. Ведь еще ничего не известно. Да я и не знаю, можно ли будет подготовить побег отсюда.

– Ты утомил меня. Я еще слаба. Иди, Антон. И позови ко мне Софью. Ты еще придешь?

– Они дадут мне свидание с тобой, или я раскатаю по бревнышку весь мужской корпус!

Ему надо было уходить, но он медлил. И она снова притянула его к себе.

– А я думала о ребенке… И знаешь когда? На баррикадах «Романовки». Когда тебя ранили и ты лежал без сознания за мешками с мукой, а я то кидалась к тебе, то подтаскивала ящики с патронами, а пули прошивали стены, и мы уже слышали, как по двору делают перебежки солдаты и кричат: «Сдавайся кто жив!..» Вот тогда я подумала: если мы уцелеем, у нас будет ребенок.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю