Текст книги "На суровом склоне"
Автор книги: Ирина Гуро
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 27 страниц)
Вахмистр, стоя «в струнку», пыжился, багровел, слова выдавливал из себя с великим трудом. В конце концов допытались: до царской службы работал он на бойне, молотом глушил скот. Барон, довольный результатом своего «следствия» и умением поговорить с солдатом, объяснял всем:
– Понимаете, одно и то же движение в течение многих лет! Тренировка получше гимнастики. Ну, расскажи, братец, как ты оглоушил, – барон сделал ударение на слове «оглоушил» и обвел всех веселыми глазами, – забастовщика?
Вахмистр вытаращил глаза и отрубил на одном выдохе:
– Насчет забастовщика нам ничего не известно, ваше превосходительство!
Барон все так же мягко настаивал:
– А кого же это ты, голубчик, а?
Вахмистра прорвало: он, захлебываясь, стал бойко рассказывать, как они с мастеровым договорились «сменять сапоги», и «уж по рукам ударили», и он за лакированные сапоги дал мастеровому деньги и бутылку водки в придачу, а потом тот заартачился. И тут вахмистр «вдарил».
История была длинная, офицеры смеялись без стеснения, один барон невозмутимо глядел прямо в глаза вахмистру, а старые его руки вяло и бессильно шарили по крахмальной скатерти.
– Ну, хватит, голубчик, – наконец оборвал он вахмистра на полуслове, – сейчас тебе за удаль дадут стакан водки. Ступай, братец! Все равно ты молодец.
Вахмистр лихо повернулся на каблуках, а в салоне еще долго царило оживление.
Барон не любил оставаться один и не уставал на людях. Спал мало, ночью на станциях обходил посты, беседовал с офицерами, внушал:
– Чрезмерной строгости и превышения власти не бойтесь, попустительства страшитесь как чумы!
Распекал казаков:
– Зря патроны не тратьте. На близком расстоянии штыком действуйте. Ты запомни: зачем на штыке грани? Не для красоты, а для стока крови. То-то.
Все эти разговоры и дорожные происшествия нравились Ильицкому, потому что отвлекали от размышлений, и порой он даже бывал доволен, что, возвращаясь в свое купе, заставал там Марцинковского. Ромуальд за столом у барона пил мало, зато после обеда в купе вознаграждал себя, никогда, впрочем, не напиваясь. Сергею доставляли какое-то болезненное удовольствие длинные разглагольствования Ромуальда, – оказалось, что это все же его настоящее имя, – за бутылкой. Ильицкий пробовал выяснить, какими же путями попал провинциальный телеграфист в блестящую свиту барона, но Марцинковский понес какую-то ахинею. Пришлось довольствоваться краткими и неясными сведениями, полученными от Мишеля Дурново.
Каким-то образом, во время разгула забастовщиков на Сибирской дороге, Марцинковскому удалось передать графу Кутайсову телеграмму министра внутренних дел. Этим он сразу привлек к себе благосклонное внимание начальства. Потом ему пришлось при странных обстоятельствах бежать из Иркутска. Вроде бы вскрылась его провокационная роль. Когда инспектор телеграфов Девятовский выезжал в Гомель для подавления там забастовки почтово-телеграфных служащих, кто-то порекомендовал ему Марцинковского. Забастовку подавили, вызвав войска. А Марцинковский уж очень там старался, за что был произведен в чиновники третьего разряда.
Меллер-Закомельский взял его к себе в отряд, похоже, за такие же заслуги. «Вообще он человек скользкий, но энергии удивительной», – говорил Мишель.
– Ну, о том, как вы сюда попали, я кое-что знаю, – лениво проговорил Сергей, ощущая приятную слабость в ногах от выпитого, – но ЗАЧЕМ вы здесь?
– Чтобы быть произведенным в чиновники второго разряда и получить Анну четвертой и третьей степени, – не задумываясь, ответил Марцинковский и добавил: – Вы вот в эмпиреях витаете, а, верно, тоже чего-нибудь да ждете.
«Да, жду. Жду повышения в чине, ордена. Не из честолюбия, а чтобы жениться на любимой девушке, но не все ли равно?» – подумал Сергей.
– А барон? Тоже чего-нибудь ждет для себя? Чего-нибудь хочет? – спросил он с интересом.
– Обязательно. Уехать из России.
«Да ведь это верно!» – вспомнил Ильицкий. Как-то Мишель Дурново, знавший множество придворных историй, рассказывал, что генерал Меллер-Закомельский многократно просил государя разрешить ему выйти в отставку, чтобы жить за границей. Но государь не соглашался – ценил генерала.
За Уралом начались метели. Деревянные щиты заграждения линии железной дороги падали как спички. То и дело заносы преграждали дорогу поезду. Давали команду солдатам. Те рады были размяться, засидевшись в вагонах, споро и весело расчищали пути. И снова останавливался поезд перед наметами снега, словно не пускала его дальше эта земля.
3
По пути в городах к поезду являлись делегации то купцов, то дворянства. Подносили барону хлеб-соль и дорогие подарки. Купцы были «непохожие», как сказал барон, – с модно подстриженными бородами, в крахмальных воротничках. «Напугались революции, бедняги, вот и раскошелились», – смеялся Меллер, но персидский ковер и шубу на енотах принял. Потом депутации пускать не стал: от жандармского управления получили сведения, что готовится покушение, будут бросать бомбу. Предполагали – студент, переодетый священником.
Скалон аффектированно умолял барона не выходить из вагона и никого не принимать. Барон смеялся, бравировал, но все же отказался от приемов.
Марцинковский развил бешеную деятельность по выявлению крамолы на телеграфе. На станциях, взяв человек десять нижних чинов, врывался в помещение телеграфа и командовал: «Руки вверх!» – с самым зверским видом. Чинил обыск, искал несуществующие склады оружия. С удивительной быстротой он тут же просматривал телеграфные ленты, отбирая противоправительственные и устанавливая, кто их передавал и принимал.
Барон, любивший давать прозвища, называл Марцинковского не иначе как «наш Ринальдо-Ринальдини». И действительно, вид у Ромуальда был разбойничий.
Все дела о телеграфистах – главные виновники скрылись, но Ромуальд выискивал отдаленно причастных – Марцинковский докладывал барону. Барон обычно говорил: «Наказать розгами». Или: «Двадцать пять шомполов». Приказ выполнялся немедленно, тут же, на платформе, публично.
Документы забастовщики, видимо, уничтожали или прятали, но у Ромуальда был замечательный нюх на эти вещи, и он выуживал крамолу даже из безобидных текстов. Кроме того, противоправительственными считались уже все телеграфные распоряжения Смешанных комитетов, даже если они касались ускорения продвижения маньчжурских войск в Россию.
На маленькой станции, не доезжая Иркутска, Марцинковский с торжеством притащил «Директивную телеграмму стачечного комитета», адресованную:
«От Маньчжурии до Иркутска и Сретенска, всем служащим и рабочим. Копия начальнику Забайкальской дороги и Харбинскому стачечному комитету».
Документ действительно был интересный: предписывались правила приема и передачи депеш. Позитивная часть сама собой разумелась, но негативная была пикантна, и документ переходил из рук в руки. В нем предлагалось вовсе не принимать депеш, исходящих от жандармов, и депеш, шифрованных правительственным шифром, от кого бы они ни исходили.
Телеграмма была передана со станции Маньчжурия за тремя подписями представителей стачечных комитетов, но в ленте стояли только их должности. Фамилии были аккуратнейшим образом вырезаны.
Чем дальше в глубь мятежного края продвигался поезд, тем больше людей хватали, допрашивали или без допроса подвергали экзекуциям. И тем строже становилась кара. Стали наскоро строить виселицы у станции, тут-то и вспомнили, что следовало бы возить с собой – переносную. Выступила на первый план служба исполнения. Нужен был уже не только сильный конвой, но и люди, умеющие быстро и ловко надеть наручники на приговоренного, связать сопротивляющегося, выбрать место казни не на виду, но и не в отдалении от поезда. А главное, все делать без шума, потому что барон не любил излишней стрельбы и не уставал твердить: берегите патроны!
Сразу как-то укрупнился до сих пор вовсе не заметный жандармский ротмистр Куц, маленький плешивый человек со светлыми баками, который все это умел.
Заработала тайная служба, приданная барону. На каждой станции она получала от местных жандармских отделений агентурные донесения о положении впереди, на территории мятежников, и о мероприятиях забастовщиков.
Барон высмеивал эти донесения, а одно зачитал за ужином, – все хохотали до слез. Описывалось, как по инструкции о «тщательной маскировке» филерам нацепили парики и бороды, но агенты принуждены были «прекратить действия по причине мальчишек и смеха на улицах».
Но смех смехом, а то же наружное наблюдение точно установило связи Читинского комитета с гражданскими лицами и войсками. Была доставлена копия схемы обороны вокзала Чита-Дальняя и железнодорожных мастерских – опорного пункта бунтовщиков.
Прибыл с трудом, как говорили, прорвавшийся «из самого пекла» молодой человек, Ипполит Чураков, о котором барон без всякого смеха отозвался как о «преданном престолу, чрезвычайно ценном агенте», привезшем, – барон сделал волнистый жест в воздухе, – разветвленную схему вооруженных сил забастовщиков. Молодой человек этот – сын известного в Сибири промышленника, сам в прошлом «был причастен» и умно сохранил связи. Из его сообщений следовало, что Чита серьезно укрепляется и намерена принять бой.
Подобные сообщения действовали на барона, как зов трубы на старую армейскую лошадь: он необыкновенно воодушевлялся – или делал вид, что воодушевляется, – и всячески преувеличивал опасности, ждущие впереди. Уже стало ясно, что мятежную Читу будут расстреливать из орудий, установленных на доминирующей высотке вблизи города.
Агенты специальной службы в поезде принимали беглецов из района действия забастовщиков и подробно опрашивали их.
Из сообщений осведомителей и просто беженцев следовало, что бунтовщики знают о приближении карателей и принимают контрмеры.
Но странно, часто все же удавалось заставать противника врасплох. На станции Иланская в депо шло собрание рабочих. В то же время у семафора мирно стоял эшелон Терско-Кубанского полка. В вагонах жили обычной бивачной солдатской жизнью, пели песни, сушили портянки у печурок и дымили цигарками.
Меллер-Закомельский приказал вызвать командира и, грубо выругавшись, сказал:
– Скоро забастовщики вам на голову на. . ., а вы оботретесь и дальше будете прохлаждаться.
Он мельком взглянул на Заботкина, стоявшего тут же в ожидании приказаний, немного подумал и бросил:
– Кубанцам разгромить станцию. От нас… – барон снова взглянул на Заботкина, – выберете десяток наших богатырей. Под командой… – Барон остановил взгляд на Сергее. Тот инстинктивно подобрался, с отвращением ощутив, как непроизвольно изобразил на лице «готовность»… – Вот он и поведет, – проговорил барон. Ильицкому почудилась в тоне Меллера странная нотка: то ли лукавства, то ли торжества.
«Какая чушь. Все нервы», – сказал себе Ильицкий. И, сдвинув каблуки, повернулся кругом.
«А барон соображает быстро: отрапортует, что громили «гнездо забастовщиков» большим отрядом, а потерь не покажет: потери Терский полк покажет», – подумал он уже на ходу.
Ильицкий с десятком солдат первым ворвался в помещение. Кто-то крикнул: «Товарищи, спасайтесь! Солдаты!» С верстака спрыгнул человек, только что говоривший. Поручик успел заметить рыжую лисью шапку. Люди, стоявшие у верстака, не бросились врассыпную, а, наоборот, тесно сомкнулись, закрыв оратора. Вряд ли имело смысл теперь его искать, хотя Ильицкий почему-то был убежден, что это – опасный пропагандист.
Терцы работали прикладами, с силой опуская их на спины людей. Рабочие хлынули к выходу, там их брали в нагайки.
Ильицкий увидел, как человек в кожаном фартуке занес руку с молотом, молот пролетел над головами, и казак, стоявший у входа, обливаясь кровью, свалился.
Кто-то разбил лампу. В полутьме кубанцы действовали кинжалами.
В это утро барон заканчивал донесение государю. Он включил в него события на станции Иланской, не приукрасив их и не исказив цифр:
«Убито бунтовщиков 19, ранено 70 и 70 арестовано. С нашей стороны потерь не понесено».
Теперь вошел в действие составленный лично Меллер-Закомельским план о порядке остановки и осмотра встречных поездов.
Все поезда останавливались у входного семафора и оцеплялись на тот случай, если поезд, несмотря на закрытый семафор, попытается прорваться. Пассажиров не выпускали из вагонов. Офицеры проверяли документы и обыскивали подозрительных.
Ильицкий всегда чувствовал мучительную неловкость при этих операциях, особенно с женщинами.
На станции Зима поручик, войдя в купе второго класса, увидел красивую, хорошо одетую даму. Она, улыбаясь, протянула Ильицкому свой вид на жительство: Надежда Семеновна Кочкина.
– Вы проживали в Чите, чем занимались? – спросил Ильицкий.
Женщина ответила с той же естественной и приятной улыбкой:
– Я преподавала изящное рукоделие дочери генерал-губернатора Холщевникова.
– Как выглядит дочь генерал-губернатора? – спросил Ильицкий.
Уж очень странно было себе представить по-монашески скромную Ольгу Холщевникову рядом с этой яркой, ослепительно красивой женщиной.
Дама засмеялась, раскрыла ридикюль и протянула поручику фотографию Ольги Холщевниковой. Через весь угол открытки шла аккуратная надпись: «Любимой учительнице от Оли».
Ильицкий, не в силах противиться настойчивому, сковывающему взгляду Кочкиной, поднял на нее глаза. Она смотрела на него весело, просто. Но он медлил. Не то чтобы женщина вызывала подозрения, но что-то тут было не так.
– Это ваши вещи? – спросил поручик, чтобы что-нибудь сказать.
– Да. – Дама с готовностью приподнялась и выжидательно посмотрела на поручика, полагая, что он прикажет нижнему чину достать ее чемоданы с багажной полки.
Но поручик не сделал этого.
Выходя из вагона, он столкнулся с Дурново.
– Ты слышал? – спросил тот. – В первом вагоне задержали двух агитаторов. Были сведения, что они везут литературу, но при них ничего не оказалось.
Ильицкий и Дурново постояли вместе на насыпи. Поезд двинулся. Офицеры смотрели, как пробегают мимо вагоны. Ильицкий поискал глазами «свою» даму, но она не подошла к окну.
Он вскоре забыл о ней. Вовлеченный в работу страшной машины, Ильицкий уже не чувствовал себя в стороне, но все происходящее воспринимал через какую-то дымку, как в тяжелом сне, когда хочешь и не можешь проснуться.
Хотя ему претило общение с Марцинковским, Ильицкий уже не уклонялся от бесед с ним: чиновник знал о противнике больше, чем другие. Это привлекало к нему Сергея.
Несколько раз Марцинковский приносил измятые, грязные листки прокламаций, обнаруженные у солдат поезда барона. Сергей читал и прежде революционные листки. Категоричность их стиля отталкивала его больше самого содержания.
Сейчас его поражали даты: листовки были выпущены за три-четыре дня до их обнаружения. Преступную работу вели, не прекращая и не отступая перед надвигающимся поездом карателей.
– Солдаты сами отдали? – спросил поручик о листовках.
– Не совсем, – Марцинковский чиркнул спичкой и поднес ее к листку, – да наши солдатушки никогда их не сдадут. Может быть, и не потому, что тут интереснейшие для них слова написаны, а по лености природной. А еще от деликатности и непривычки беспокоить зря начальство. – Он неряшливо сдунул пепел и добавил: – А сдает листовки тот, кто на это поставлен и за это лишний кусок к солдатскому рациону получит. Не тридцать сребреников, конечно, таких цен нынче нету. Да и то, скажем, какой-нибудь чумазый агитатор – не Христос. А такой глаз, который один не закрывается, когда все спят, такой глаз повсюду имеется. И среди наших солдатушек тоже.
Ильицкому хотелось оборвать фамильярную болтовню чиновника, но неожиданная мысль остановила его:
– Что же, и среди офицеров, скажете, есть… – спросил он с вызовом.
– А почему же и нет? – и Марцинковский зевнул, притворно, как показалось поручику.
Вся кровь бросилась Ильицкому в лицо. Чтобы не ударить Марцинковского, он вышел из купе, расстегнул мундир, приник к холодному стеклу лбом.
За окном уходила назад облитая лунным светом степь. Черная тень поезда бежала по ней, пятная сияющую белизну снега.
В самом поезде Меллер-Закомельского схватили агитатора-солдата.
По словам офицеров, допрашивавших его, это был немолодой, сильный человек с самой заурядной внешностью. Документы при нем оказались на имя запасного Глеба Сорокина.
На все вопросы он отвечал, что никакой агитации среди солдат поезда не вел, а заходил к ним «за табачком».
Между тем на следствии четыре солдата показали, что арестованный уговаривал их не стрелять в забастовщиков.
В салоне оживленно обсуждали это дело, и молодой офицер Бреве напыщенно воскликнул:
– Неужели этот плебей мог распропагандировать наших кексгольмцев?
Барон непривычно строго ответил:
– На этот вопрос может ответить только он один.
Все поняли, что агитатора будут пытать.
Марцинковский вернулся в купе после полуночи, долго укладывался, сопя и вздыхая.
– Ничего не сказал, мерзавец! – проворчал он.
– Опасный пропагандист? – спросил с любопытством поручик.
– Без когтей и барс подобен ягненку. Вы не видели его? Взгляните, – посоветовал Марцинковский.
Сам не зная зачем, Ильицкий прошел по вагонам в «холодильник», как называли неотапливаемый арестантский вагон. Конвоир вагона, маленький разбитной казачишка с бельмом на глазу, сказал, что арестант только что помер.
– А где же тело? – удивился поручик.
– Под откос кинули, ваше благородие, – бойко ответил казак.
Почему-то очень ясно Ильицкому представился обезображенный труп в припорошенном снегом кустарнике. Мгновенное видение это сразу же заслонилось образом краснощекого солдата…
«Глеб Сорокин! Из Несвижского полка! – неожиданно связалось в памяти поручика. – Нет, нет, не он, ну конечно же не он!» – успокоительно повторял про себя Ильицкий, но заклинание не действовало. Что-то тяжелое, неизбывное навалилось на Ильицкого и не давало свободно вздохнуть.
Все еще не было сведений о местопребывании Ренненкампфа. «И куда бы ему деться? Генерал, да еще с хвостом поездов, – не иголка же в стоге сена!» – острил Меллер.
У Меллер-Закомельского редко повторяли салонные остроты о «плетке-двухвостке» и о «щипцах»: имелось в виду, что экспедиции генералов представляют собой две створки щипцов, которые, соединяясь, должны расколоть крепкий орех – цитадель бунтовщиков. Барону хотелось самому разгромить Читу. Мало чести ходить в одной упряжке с Ренненкампфом.
Прибыв в Иркутск, Меллер сообщил в Москву Палицыну, что утром собирается занять станцию Байкал и будет перехватывать бегущих из Читы мятежников, а также очищать все попутные станции.
На первой же станции после Иркутска схватили двух «комитетчиков»: они отстреливались и, выпустив все патроны, отбивались кулаками. Оба были дюжие, проворные, норовили сбить с ног нападавших.
Когда все с ними было покончено, Ильицкий заметил у себя на руке, выше кисти, глубокую царапину.
«Ногтями…» – с отвращением подумал он. Поездной врач прижег царапину йодом, ни о чем не спросив и не глядя в лицо поручику.
Совершенно разбитый, Ильицкий вошел в свое купе. Марцинковский лежал на диване и читал книгу о буддизме.
– Да бросьте вы эту дрянь! – с досадой сказал Ильицкий, отстегивая кобуру.
Первоначальное раздражение оттого, что он оказался впряженным в одну колесницу с этим человеком, то утихало, то разгоралось в нем.
– Э, нет, батенька. Тут прямо-таки про нас написано. Вот: «Личность – комбинация случайного столкновения сил…»
– Сами вы комбинация… из трех пальцев! – злобно сказал Ильицкий.
– Чего вы так расстроились? Ну, хватил вас когтями какой-то пролетарий! – миролюбиво начал Марцинковский; он уже, конечно, разглядел царапину. – Да, разумеется, вы мечтали: при развернутом знамени марш-марш вперед, на бунтовщиков! Как же, едете подавлять! – продолжал Ромуальд.
– А по-вашему, что мы делаем?
– Не по-моему, не по-вашему, а по цареву велению – караем, а не подавляем, искореняем, а не пресекаем. Разыскиваем, выдираем из щелей и вешаем – вот как это называется! Вы, поручик, слишком чувствительны. Я тут прочел… – Ромуальд опять взялся за книжку: – «Есть три основы людских пороков: невежество, эмблема его – курица; похоть, эмблема – свинья; и гнев, эмблема – змея»… Насчет змеи мне пока непонятно. Но вот слушайте, какая мысль! «Эмблема чувств – пустой дом, без хозяина его занимают воры. Наши чувства – воры, они отвлекают наш дух от самососредоточения. Хозяин дома – наш дух, сосредоточенный на самом себе». Здорово, а? И вот картинка…
Марцинковский протянул Сергею книгу с гнусным рисунком: страшное лицо не то человека, не то дракона, откинутое назад, на лбу три глаза, на голове венец из человеческих черепов.
– Это бог Сидха, – деловито объяснил Ромуальд и вдруг захохотал. – А ведь он на барона похож, ей-богу! Сергей Львович, верно, похож?
Он схватил Ильицкого за колено своими странными пальцами. Сергей с отвращением откинул его руку:
– Послушайте, вы с ума сошли или пьяны?!
Он отталкивал чиновника с его мерзкой книжкой, но тот снова тянулся к нему. Черные кольца его волос касались лица поручика. Они уже почти боролись.
Сильный стук в дверь купе отрезвил их. Адъютант барона удивленно посмотрел на их разгоряченные лица:
– Генерал приглашает всех в салон – любоваться! Сейчас будет Байкал.
У широких окон вагона-салона стояли офицеры.
Барон сделал знак вошедшим подойти ближе и смотреть вместе с ним.
Он стоял у окна в свободной позе, и что-то необычное – Ильицкий подумал, даже сентиментальное, – было в выражении его лица. Странно, что от этого оно казалось старше.
На горизонте отчетливо рисовались снежные вершины хребта Хамар-Дабан. По одну сторону пути разворачивалось величественное зрелище серебряной ледяной Ангары, по другую – отвесные скалы вплотную подходили к линии. Только по тому, что солнце почти не проникало сюда, можно было судить, как высоко они поднимаются.
– Подъезжаем к Байкалу, – ласково и значительно проговорил барон.
Стоявший сзади Марцинковский готовно подхватил:
– А кажется, вчера только из Москвы. Прошедшее всегда представляется близким и тесным, а будущее – далеким и просторным.
Барон смешливо сощурился: чиновник-философ развлекал его.
«А ведь это верно», – мельком подумал Ильицкий и тотчас вытащил из памяти на проверку какое-то солнечное утро. Дача под Москвой, покойный отец и Холщевников, оба еще капитаны, с удочками – на берегу, и он сам, Сережа, Сержик, стоит по самый живот в воде… И Оленька Холщевникова, стоя в лодке, зовет его. Сколько же это лет назад?..
И вдруг поручик понял, что́ там было неправильно, с этой дамой в поезде! На фотографии дамы Ольга была изображена не менее чем десять лет назад. Ему показалось, что даже платье ее было ему знакомо! Да, конечно, карточка давняя, может быть, и подарена давно. «Да черт с ней, в конце концов!» – отмахнулся Ильицкий.
Но память услужливо возвращала его к той минуте: два чемодана на багажной сетке, и голос Мишеля повторил явственно: «…были сведения, что везут литературу».
– Байкал, – сказал барон, протянув вперед свою дряблую, вялую руку.
Далеко впереди льдисто сверкнула глубокая чаша Байкала.
Барон так весь день и простоял у окна, любовался видом. Не оборачиваясь, выслушивал рапорты, отдавал приказания.
На каком-то полустанке схватили гимназисточку лет шестнадцати: говорили, что она переписывала приказы бунтовщиков.
– Ну, дура, малолетняя ведь еще, – ласково, разнеженный красотами природы, сказал барон и добавил небрежно: – Выпороть. Публично. Пятнадцати шомполов хватит.
Ночью поезд с обычными предосторожностями подошел к Мысовой.
Последовал приказ:
«Штабной поезд поставить на запасный путь и закрыть на замки стрелки, выставив около них посты».
Меллер вызвал шифровальщика и продиктовал:
«На станцию Маньчжурия вслед генералу Ренненкампфу. Сижу на станции Мысовой. Телеграфируйте, нужна ли моя поддержка для взятия Читы. Если не получу от вас телеграфного ответа, двинусь на Читу.
Меллер-Закомельский».
«Начальнику генерального штаба Палицыну. Доехал до ст. Мысовой. От Ренненкампфа сведений нет. На Забайкальской дороге на ст. Байкал кончается влияние ж. д. начальства. До Мысовой заметно влияние стачечного комитета. Далее уже безусловно все в руках революционеров до Сретенска, Маньчжурии и Харбина. Движения на восток, кроме немногих пассажирских поездов, совсем нет. Необходимы энергичные меры на Сибирской дороге.
Меллер-Закомельский».
Костюшко торопил с отправкой оружия в Иркутск.
Там меньшевики все еще дискутировали: брать ли власть, как относиться к либеральной буржуазии, обвиняли большевиков в бланкизме, путчизме, политическом авантюризме.
Костюшко считал: будет оружие – будет и дело! И прекратятся праздные споры.
Хотя было ясно, что Бабушкин должен ехать с оружием в Иркутск, по-человечески все жалели, что он уезжает: сроднились с ним. Какая-то особенная чуткость Ивана Васильевича часто смягчала резковатую манеру Курнатовского и вспыльчивость Костюшко.
Оружие для Иркутска Костюшко отбирал сам с особо доверенными дружинниками. О времени отправки поезда знали только комитетчики. Отправлял поезд Цупсман, ночью, со станции Чита – Дальний Вокзал.
Накануне Курнатовский сказал Богатыренко, срочно вызванному в Читу из Яблоновой:
– Будете сопровождать Ивана Васильевича в Иркутск. Можно бы кого и помоложе послать, – добавил Виктор Константинович, – устали вы, Андрей Харитонович, я знаю. Но миссия не простая: сами понимаете, Ивана Васильевича поберечь надо. И поезд не с дровами отправляем.
Виктор Константинович не сказал Богатыренко, что есть еще одна причина, по которой выбор пал на него. Надежда Семеновна, посланная с литературой в Нижнеудинск и Иркутск, конечно, уже в Иркутске. Андрей Харитонович сможет повидаться с ней. Не сказал же этого Курнатовский по присущей ему деликатности.
Богатыренко принесли черное пальто с разрезом сзади, какие носят кондукторы, и барашковую круглую шапку. В помощь ему снарядили несколько рабочих-читинцев, в том числе Кешу Аксенова, и еще одного молодого паренька, который очень хорошо и смело действовал еще на похоронах Кисельникова. Фамилия его была Блинов, но все его звали Блинчик. Вагонный слесарь Блинчик мог быстро устранить мелкие неполадки, случись они в поезде.
Вел паровоз машинист Цырен Намсараев, верный человек. Все было обставлено хорошо, и постепенно у Богатыренко стало исчезать безотчетное чувство тревоги, с которым он сел в поезд.
Однако ему не спалось. Едва начало рассветать, он перешел из вагона на тормозную площадку и, сунув руки в рукава теплого кондукторского пальто, с удовольствием смотрел на уплывающие назад леса, щедро изукрашенные зимою. Он различал все разнообразие зеленого конвоя, уходящего за дымным хвостом паровоза: низкую пихту, распушившуюся до самой земли игольчатой юбкой, величавый кедр с его дымчатым, как бы замшевым стволом, а в каменистом распадке – заросли ольхи и царицу забайкальских лесов лиственницу, отливающую слабым багрянцем.
Шапка и воротник Богатыренко покрылись инеем, щеки приятно щипало, мысли текли неторопливо.
Всегда, когда он оставался наедине с природой, Андрею Харитоновичу становилось немного грустно. Отчего? Сперва, когда был молод, думал, что это от молодости. Ведь, когда выходишь в дальнюю дорогу, тебе всегда немного грустно. Что еще встретится впереди? А река, заманивающая излучиной, текущая неизвестно куда; лес, темной таинственной массой стерегущий на горизонте; телеграфные столбы, бредущие вдаль, всегда будят раздумье.
Теперь же, когда стал пожилым человеком, да что уж говорить – на пороге старости, стал думать, что грусть – от близости конца, оттого, что природа вечна, а ты смертен. Или оттого, что все уже позади? Нет, Богатыренко твердо знал, что впереди у него еще много и хорошего, и дурного. А впрочем, Андрей Харитонович любил и природу, и эту грусть.
Ему давно уже не приходилось побыть вот так, одному со своими мыслями. И сейчас он попробовал привести их в порядок.
Прежде всего он перебрал то, что его беспокоило. Близкие люди… Да, всегда беспокоила его Надежда. Смела, охотно рискует. Правда, ей до сих пор удавалось счастливо выходить из опасных переделок. Этот ее буржуазный вид действовал неотразимо!
Андрей Харитонович счастливо улыбнулся, представив себе жену в бархатной ротонде с вышивкой тесьмой, в которой она щеголяла, когда надо было пустить пыль в глаза. И сейчас меньше чем когда-либо следовало волноваться за Надежду. Она, конечно, в Иркутске. Через военного врача Березовского она должна была узнавать о планах реакционных генералов в отношении Читы. Сильнее беспокоил его Костюшко. Он работал с жаром и так, как будто вокруг не поднимались змеиные головы. Беспечно.
Дважды в него стреляли из-за угла. И один раз пущенный каким-то монахом камень чудом пролетел мимо. Людям верил без оглядки. Он был так счастлив, так упоен воздухом свободы, что не хотел думать об опасности. Нет, не мог.
Богатыренко, улыбаясь, стал вспоминать, каким был Антон в пору их первого знакомства. Горячий, наивный студент. Но и тогда было видно: сдюжит. Вот так связала их судьба. Потом, на войне, Богатыренко часто вспоминал Антона. И однажды, когда лежал тяжелораненый на соломе походного госпиталя, подумал о нем как о сыне: вот останется молодая жизнь, сильная, поднявшаяся к свету поросль…
Поезд замедлял ход. Остановились далеко от станции. Стояло уже полное утро, морозное, безветренное.
Блинчик осмотрел буксы, потом подбежал к Богатыренко:
– Андрей Харитонович, разрешите, я сбегаю на станцию, посмотрю, как там, чего…
– Беги, – улыбнулся Андрей Харитонович. У Блинчика был вид озорного мальчишки, напялившего отцовскую одежду; сам он мелкий, узкой косточки, глаза шустрые, неспокойные.
Богатыренко прошел в вагон. Иван Васильевич уже не спал. И Богатыренко не хотелось спать.
Они долго пили чай, согретый на печурке. Незаметно завязался неторопливый, спокойный разговор, в котором настоящее смешивалось с прошлым и планы с воспоминаниями.
Как и другие деятели Читинской республики, Иван Васильевич считал, что в революции будет еще спад и подъем, в отдельных местах временно возьмет верх реакция, но общая линия на развертывание революции будет неуклонно побеждать.
– В Чите сложились уже очень счастливые обстоятельства, – говорил Бабушкин, – большевистское единство обеспечено, а это все равно что в семье: где мир и согласие – там работа спорится, где раздоры – дом рушится, в огороде козы шастают.
Иван Васильевич рассказывал о своей жизни. Богатыренко знал, что Бабушкин – ученик Ленина, встречался с ним. «Вот как мы с тобой», – обычно прибавляли знавшие Бабушкина товарищи.
Теперь, слушая рассказ Бабушкина о его юности, о том, какой переворот в душе заводского парня произвела первая революционная листовка, о первых конспиративных встречах и уроках жизни, Богатыренко невольно сравнивал чужую судьбу со своей.








