Текст книги "На суровом склоне"
Автор книги: Ирина Гуро
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 27 страниц)
– Да у нас в деревне, почитай, сеять нечем, все начисто поели.
– Садись, Хватов. Вот я и говорю: для того мы вас сюда собрали, чтобы защитить все деревни наши от врага внешнего и внутреннего. Не для зла, а для добра повелел царь-батюшка собрать вас под одно начало, обучить ратному делу для блага отечества.
Умаявшись, старец уже без жару почитал из книжицы об обязанностях солдата. На прощанье он, однако, приосанился и бодро прокричал:
– Духом, братцы, не падайте! Ищите утешения в молитве, а в свободное время пойте песни! Иноверцы! Молитесь по-своему, а в праздники вас отпустят в ваши молельни. Христос с вами, братцы!
– Покорнейше благодарим! – ответил кто-то за всех, не по уставу, но с облегчением. Всем было совестно, что такой старый человек попусту убил на них более часу.
Семь лет назад Глеб получил известие о том, что в шахте задавило его брата. Глеб попросился в увольнение, в отпуск, по такому случаю.
Долго добирался солдат до родных мест. То ехал в телеге спиной к спине со случайными попутчиками, то шагал по обочине с котомкой за плечами. Шел берегами быстрых холодных рек, лесными дорогами, сумрачными ущельями и веселыми полянами. Спускался в распадки, взбирался по склонам, разукрашенным белыми узорами цветущей ярутки, и перед ним расстилалась широкая степь, вся в бугорках сурчин. Проходил Глеб глухими лесами да степными гарями.
И чем дальше шел солдат, тем свободнее становилась его походка, зорче глаза, острее слух, тем шире открывался ему вольный мир, тем прекраснее казался родной край за Байкалом. Он видел, как хлопочет полевая мышка вокруг норки в поисках пищи, как тарбаган свечкой стоит на курганчике и вдруг, заслышав недоброе, с тихим свистом в великом страхе бежит к норе.
Слышал он пение жаворонка высоко в небе, крикливую свару уток, поднявшихся над озером, и тонкий звон комариной тучи. Все радовало Глеба. Он даже запеть попробовал: «И-эх, да ты…» – глухо раскатилось по степи. А как дальше, забыл. Но и молча идти было хорошо.
На тракте было людно не в пример прошлым годам. Шли мужики с пилами и топорами на новые стройки – лес валить, песок возить. На почтовых лошадях промчалось важное лицо из губернии. Встречал Глеб охотников, старателей, нищих, погорельцев.
Тайгой, в стороне от поселков и больших дорог, пробирались беглые с каторги. Их гнала на запад упрямая надежда «перейти Байкал», а там уж все казалось близким. Иногда Глеб ночевал с таким «ушедшим» то на брошенной заимке, то в шалаше, то на опушке у костра. Иногда он засыпал в траве, положив под голову котомку. Спал сладко, но чутко. Однажды он укрылся от ночной непогоды в балагане дорожных рабочих. Там же спасались от ливня еще люди. Двое бродяг рассказывали небылицы. Молодой деревенский парень слушал их, раскрыв рот. По обличию своему он выделялся даже среди голи перекатной, бредущей по дорогам. Ноги босы, портки из рогожи, от рубахи одни лохмотья. Лицо, обросшее русой бородкой, опухло. Голубые глаза смотрели из-под красных век жалобно и недоуменно, как у обиженного ребенка.
– Все пропил. Дочиста, – откровенно объяснил он, сокрушенно оглядывая себя.
– Не ты первый, не ты последний, – спокойно проговорил немолодой человек с лысой головой. Пошарив в своем мешке, он сунул голубоглазому оборванцу краюху хлеба.
Глеб удивленно посмотрел на лысого. Человек походил на мастерового. Одежда аккуратная. Взгляд острый, недобрый. Казалось, все в нем тугим узелком завязано – и обида, и злость, и тайная дума.
За стенками балагана шел крупный дождь: шум стоял, словно человеческим гомоном наполнилась степь. Бродяги хорошо, в лад запели:
Славное море, священный Байкал,
Дивный корабль, омулевая бочка.
Эй, баргузин, пошевеливай вал!
Плыть молодцу недалечко.
– Далеко ли идешь, служивый? – спросил Глеба лысый.
Глеб удивился: не спрашивали на сибирских дорогах, кто, куда, зачем идет. Иной и сам скажет, да видно, что врет. Однако ответил.
Незнакомец усмехнулся, словно эти места были знакомы ему.
– А по какой надобности?
Глеб и тут не стал скрывать.
В тусклом свете лучины прохожий внимательно поглядел на него и как бы раздумывал. Глаза у лысого были карие, умные. Потом сказал:
– Бывал я там.
Шахты разбросаны на десятки верст, но лысый, видать, знал, что делается повсюду. Слыхал он и о завале. И сказал о несчастье не так, как следовало бы пожилому человеку: все, мол, от бога, или что-нибудь вроде этого, а отрезал без всякой жалости к Глебу, к брату:
– Ни за понюшку табаку люди пропали. И брат твой тоже.
И объяснил: подрядчики поставили гнилые крепи, а дирекция приисковая приняла их за взятку. Вот и сыплется все к чертовой матери. А люди…
Лысый прислушался: дождь все шел. Казалось, множество людей шумит и ропщет там, за стенами балагана.
– Русских людей заживо землей засыпают, – продолжал незнакомец, понизив голос. – Заведующий прииском – бельгиец; пес цепной и тот добрее! Хозяйка – читинская купчиха, мешок с золотом, кровопийца. Американцы приехали, так оба забегали…
– А зачем? – спросил Глеб, пораженный до крайности. В такую глухомань – и вдруг из Америки! Для него это было все равно что с луны.
Лысый объяснил:
– Американцы хотят отправлять руду в Америку, там перерабатывать.
– Господи! Нашу руду? На край света? – воскликнул Глеб. – Да что ж это такое? – Глазам его представились нищие деревни вокруг заброшенного в глуши прииска. Убогая изба, где умирал его брат… Ведь люди хлеба даже не имеют, а рядом лежат такие богатства, что за ними промышленники с края света сюда приехали…
– А где он, край света? – засмеялся прохожий. – Земля-то, слышал, должно, круглая.
– Как же возить-то ее, руду?
– По рекам, толкуют. По Аргуни, Амуру…
И опять перед глазами Глеба предстали широкие сибирские реки как один длинный-длинный речной путь, а течет по нему не вода, а золото, серебро и свинец. Уходят богатства к далеким чужим берегам, а здесь по-прежнему стоят нищие избы и изувеченный брат его умирает на печи.
Ничего больше не сказал солдату тот прохожий, но запомнился Глебу короткий ночной разговор.
Перед рассветом Глеб проснулся от внезапно наступившей тишины. Дождь не шел больше. Лысый собирался уходить. Глеб попрощался с ним, сказал:
– Спасибо вам за беседу.
Тот усмехнулся:
– Невеселая была беседа. Желаю тебе, солдат, службу отслужить, чести-совести не потерять! – И незнакомец зашлепал по лужам.
Брата Глеб не застал в живых. Младшего брата Ивана Глеб помнил тощим, долговязым подростком. Теперь он выглядел старше Глеба – огромный мужик с нечесаной бородой. Жена его, Марфа, худая, неприбранная, смотрела на деверя исподлобья. Двое детишек ползали на полу.
Иван обрадовался, когда Глеб отказался от имущества. Видно, не раз обсуждали с женой: не придется ли делиться? Иван растрогался, поставил ведро браги. И Марфа подобрела. Долго сидели за черным непокрытым столом. Иван, тяжело шевеля заплетающимся языком, все пытался рассказать Глебу, как умирал брат. А потом трезвым голосом сказал:
– Братка наш сильно мучился перед смертью.
Жалость и любовь к Ивану, к его измученной жене и худым детишкам охватила Глеба. В солдатчине все думалось: где-то есть дом, родня. А пришел домой – нет, никому он тут не нужен!
Брат рассказал Глебу, как приисковые рабочие собирали деньги на похоронки, и Глебу захотелось поблагодарить добрых людей.
Он хорошо помнил одинокую шахту у подножия пологой горы. Владелец ее, жирный, кривоногий человек в старой борчатке и облезлом треухе, сам нанимал рабочих, отчаянно торгуясь за каждую копейку. По нескольку раз в день хозяин спускался под землю, ругательски ругая всех подряд. И рабочие, случалось, посылали ему вслед замысловатую ругань. Был он весь на виду, со своей жадностью, со всеми своими подлостями и обманом. И ненавидели его лютой ненавистью.
Теперь десятки шахт прибрала к рукам известная в Сибири золотопромышленница вдова Тарутина. Мелких владельцев разорила, согнала с места. Вдову на приисках в глаза не видывали, на шахтах она не появлялась. Доверенный ее, Собачеев, приезжал два раза в год: посмотрит книги в конторе, поговорит с управляющим и спешит восвояси. Управляющий-бельгиец аккуратно два раза в неделю обходил наземные работы. Иногда ласково спрашивал шахтеров всегда одно и то же, «Голубшик, как себе поживаешь?» Под землей распоряжались надсмотрщики, заработок выдавали табельщики: душили штрафами. Только их и видели рабочие. Получалось, вроде они одни виноваты во всех шахтерских бедах.
А работать становилось все труднее, урочные задания росли, рабочие руки стали дешевле стертого медяка. И непонятно было, кто же так страшно угнетает народ, обсчитывает, обдуривает, заставляет на последние гроши забирать в казенной приисковой лавке тухлое мясо и заплесневевшую муку… Где виновник всему?
Ребенком Глеб любил смотреть, как отец промывает золото, как проворные руки его осторожно погружают лоток в воду, равномерно встряхивают, подбрасывают, заставляя танцевать мелкие крупинки до тех пор, пока песок не уйдет с водой. А на дне лотка остается тонкий мерцающий слой.
Сейчас бельгийцы поставили промывальную машину, она работала день и ночь. Ей не скажешь: «Подожди, дай передохнуть!»
И народу облегчения не было. «Рабочие должны находиться в обязательной работе каждодневно, в праздничные и табельные дни также, с пяти часов утра до восьми пополудни, каковы бы ни были холод и ненастье», – гласило «Положение».
А рабочий пошел другой: дерзкий, язык что бритва, взгляд недобрый.
Раньше пели протяжные, жалобные песни про шахтерскую жизнь. Теперь пели отрывисто, резко. И слова были смелые:
Мы по собственной охоте
Были в каторжной работе,
В северной тайге.
Людям золото искали,
Только не себе.
Приисковые порядки
Для одних хозяев сладки,
А для нас беда.
Многих из шахтеров, работавших с братом, Глеб не нашел, – кого стражники забрали, кого рассчитали. Называли главного смутьяна: подбивал рабочих бросить работу и требовать два свободных дня в месяц. Говорили о нем с уважением и опаской: жил человек как человек, по фамилии Петров, трудился, как все. А оказалось: полиция его давно ищет, и не Петров он вовсе, а Зюкин. Он тайно ушел с шахты; никто не знал куда – сгинул.
Глеб вспомнил встречу в балагане в дождливую ночь. Подумал, не тот ли? Но расспрашивать, каков из себя Зюкин, не решился.
Глеб обошел всех, кто знал брата и кто помог похоронить его, низко поклонился им, и люди тоже кланялись ему и говорили:
– Брат твой честно жил, и ты живи честно.
Глеб не знал, встретит ли когда-нибудь этих людей, как не знал и своей дальнейшей судьбы. Он только думал про них: «Вот маются тут за тридцать копеек в день, гнут хребет, а сердце, сердце-то имеют человеческое!»
С этой думкой и пошел обратно солдат Глеб Сорокин.
3
Необычно тихо для Забайкалья, словно крадучись, подходила в тот год зима. Не разгулялись еще на просторах даурских степей колючие вьюги, не расшумелись ветры на таежных склонах вокруг Читы. Снегу не было. Сухой мороз сковал обнаженную землю. В неподвижном воздухе повисал вдруг резкий короткий звук: трещало дерево, трещали бревенчатые стены срубов. Мертво звенела под копытами лошадей мерзлая дорога.
Поезда катятся на запад, все на запад. Пассажирские, сверкающие медными ручками, товарные с черной надписью: «Восемь лошадей, сорок человек».
Пассажирские поезда проносятся птицей, товарные ползут как сонные мухи.
В пассажирских слышится: «Бубны… Пара червей… Банк… Чела-эк! Две бутылки Шустова три звездочки!»
Хрипят вошедшие в моду граммофоны – лакированный ящик с ручкой, как у шарманки, а над ним большая никелированная труба. Из раструба рокочет низкий голос Вяльцевой: «Гайда тройка! Снег пушистый…» В товарных лежат или согнувшись сидят на нарах в три яруса, дымят махоркой, чинят обмундирование. Ведут нескончаемые солдатские разговоры: о доме, о семье в деревне, о прошлой, до солдатчины, жизни. Длинные заунывные песни заводят про березку, про молодушку, про Расею…
Кони за дощатой переборкой неспокойны. Перебирают ногами, тихонько отфыркиваются.
Колеса выстукивают разное – то удалую плясовую, то тревожную барабанную дробь. Фонарь над дверью качается, мигает, освещает угол с солдатскими сундучками, ружья, стоящие в гнездах у стены.
– Слушайте, братцы! Это нам пишут, – Глеб достает бумагу, тихо читает: – «Русское правительство, проиграв войну, с еще большей силой накинется на «внутреннего врага» и будет посылать вас убивать ваших братьев рабочих! Товарищи солдаты! Слушайтесь голоса братьев рабочих! Товарищи солдаты! Слушайтесь голоса совести! Долой двуглавого орла! Да здравствует демократическая республика – правление народа!»
– Кто это пишет солдатам, Глеб?
– Читинский комитет РСДРП.
Вот как далеко размахнулись, значит, читинцы! До самой Маньчжурии доходит их слово!
Чем дальше от границы, тем больше листков. Их забрасывают в вагоны рабочие, приносят со станции солдаты.
Шепот ползет по нарам, тонет в стуке колес:
– Почему задерживают войска?
– Почему тормозят отправку в Россию?
– Почему месяцами маринуют эшелоны на запасных путях? Слыхали? Говорят, нас в особые колонии завезут, за колючую проволоку посадят!
А листовки разъясняли:
«Вы многое повидали на фронте, насмотрелись на все безобразия своих начальников. И теперь не захотите жить по-старому, в кабале у царя и помещиков! Солдаты! С оружием в руках помогайте рабочим и крестьянам в борьбе против самодержавия!»
Вагоны катятся на запад, а навстречу им летят вести: вся Россия поднялась, по всей России идут стачки. И на Забайкалке бастуют!
На глухом разъезде молодой рабочий с масленкой в руках, проверявший буксы, рассказывал:
– В Чите большую силу взял стачечный комитет. В том комитете – рабочие мастерских и еще бежавший из тюрьмы политик.
– Товарищи! Скоро нас поведут против забастовщиков. Мы должны решить сейчас, что будем делать: слушать начальство или присоединяться к нашим братьям. А только я так думаю: не годимся мы в палачи! Не тех кровей мы, братцы! Сами из трудового народу, неужто мы против своих братьев штыки повернем?
– Вот как ты говоришь, Глеб Сорокин? Значит, ты сам решил, что тебе делать? А мы как же? Да у нас тоже не подымется рука на рабочего человека! – Пожилой солдат Чуваев высказывается степенно, без крика, как человек, давно обдумавший свой путь.
– Братцы! Хуже смерти наша жизнь! Уж лучше в землю лечь, как товарищи наши полегли, чем терпеть эти муки! – Кулебакин произносит эти слова с неожиданной силой.
После Карымской прекратились разговоры и песни в вагонах. Солдаты, отодвинув дверь теплушки, молча смотрели вперед, туда, где в морозном мареве, туманные, переливчатые, вытянувшиеся в одну линию, мерцали огни – Чита.
Заведующий движением войск приказал: пройти Читу – Дальний Вокзал полным ходом, состав загнать в тупик вдалеке от станции и там разгрузить. Полк расквартировать на территории кирпичного завода в полосе отчуждения.
На станции Чита на линию вышла толпа с красным флагом. Машинист затормозил.
Едва затих грохот колес, по вагонам дали команду: «В ружье!» Но команда не выполнялась.
На платформе летели в воздух шапки, люди кричали: «Братцы, солдаты! Мы ждали вас!», «Идите к нам!» Солдат оттеснили от вагонов и увлекли в помещение сборного цеха мастерских. Тут же начался митинг.
Высокий худощавый человек в расстегнутом полушубке, стоя на верстаке, кричал осипшим голосом:
– Товарищи солдаты! Сейчас решается, с кем вы идете: с нами, революционными рабочими, или с нашими поработителями! Где ваше место, братья солдаты? Будете ли вы стрелять в нас за то, что в тяжелой борьбе мы добываем свободу для народа?
«Кто это говорит?» – хотел спросить Глеб стоявшего рядом с ним рабочего в замасленном тулупе и шапке, надвинутой на самые брови, но в это время услышал, как позади уже задают этот вопрос и кто-то с готовностью отвечает:
– Гонцов, из мастерских.
Приняли резолюцию:
«Мы, солдаты, собравшиеся на митинг в здании мастерских, заявляем, что будем бороться вместе с рабочими… Долой самодержавие, да здравствует демократическая республика! Мы требуем немедленной отсылки на родину всех запасных!»
Народ все прибывал, заполнял солдатский двор, выплескивался на площадь. Митинг продолжался здесь, на большом плацу, овеваемом ветром.
Здесь уже не только рабочие и солдаты – горожане, женщины, дети.
Невысокий сероглазый солдат на трибуне из ящиков читает резолюцию. Ветер разносит слова:
– «Мы, солдаты… собравшиеся на митинг вместе с рабочими, будем бороться совместно под знаменем Российской социал-демократической партии… Добиваться установления демократической республики…»
Мальчишки, как галки, торчат на заборах. Они первые увидели: по дороге из города скачет казачья сотня…
– Казаки!
Толпа дрогнула, сдвинулась, стала одним большим напрягшимся телом.
Казаки окружили толпу с трех сторон, осадили коней, замерли в ожидании. С четвертой – на рысях подходил полуэскадрон. Впереди на низком, сильном, забайкальской породы жеребце – легкий, сухощавый старичок.
Поднявшись в стременах и подняв руку в серой шерстяной перчатке, он неожиданно зычным голосом крикнул в толпу:
– Братцы солдатушки! Я к вам обращаюсь. Послушайте мое отцовское слово. Гоните от себя бунтовщиков!
Его призыв был встречен свистом, криками.
– Долой!.. До-лой! – шумела толпа.
Пожилой рабочий в черном пальто, с редкими седыми кудрями, выбирающимися из-под картуза, подошел вплотную к старику, схватил за узду его коня. Он сказал негромко, а на всю площадь слышно – такая стояла тишина:
– Старый человек! Не становись жизни поперек дороги, уходи отсюда, пока цел!
В ту же минуту старичок на коне ловким, обезьяньим движением схватился за кобуру.
Старичок выстрелил в упор. Рабочий пошатнулся, но не упал. Множество рук подхватили его. Широкоплечий человек в учительской фуражке сбросил с плеч черную пелерину, и на ней, как на траурном знамени, понесли раненого.
– Мерзавцы! Подлецы! Убийцы!.. – неслось из толпы.
Толпа грозно двинулась на конников. Но те уже уносились, подымая пыль на дороге, и через минуту сами казались маленьким облачком дорожной пыли.
Теперь все взгляды обратились на казаков. Сотня отошла, развернулась…
Послышался хриплый голос подъесаула:
– Рысью! В нагайки!
Казаки не тронулись с места.
Люди на площади стояли против них в таком напряженном молчании, что слышно было, как под копытами лошадей хрустит песок.
И вдруг будто лопнула струна – такой сильный короткий и резкий стон вырвался из могучей груди толпы:
– Братцы! Вы с нами!
Вечером мятущееся пламя факелов осветило складской двор. Рабочие отбивали замки у складов оружия. Винтовки поплыли по рукам. Вооружалась рабочая дружина.
В телеграфной сидел Зюкин. Густая борода неузнаваемо изменила его. И глаза были другие: спокойные, полные решимости.
– Стучи, стучи, Митя, – проговорил Зюкин и поставил ногу на перекладину стула телеграфиста: – «ВСЕМ СТАНЦИЯМ ДО ИРКУТСКА И ХАРБИНА… ЧИТИНСКИЙ СТАЧЕЧНЫЙ КОМИТЕТ ВЗЯЛ ВЛАСТЬ В СВОИ РУКИ, ЧТОБЫ ВМЕСТЕ СО ВСЕМ ПРОЛЕТАРИАТОМ ДАТЬ РЕШИТЕЛЬНЫЙ БОЙ САМОДЕРЖАВИЮ…»
Жигастов не видел, что делалось на станции, и не слышал, о чем говорилось в мастерских. Топчась около вагона в конце состава и начиная уже промерзать, несмотря на поддетую под шинель китайскую меховую безрукавку, он ждал. Шум шумом, а казенный груз – казенным грузом. Придет начальство и распорядится.
Все же он расставил своих солдат цепочкой вокруг вагона и «для распала чувств» сказал им пару слов об обязанностях верных долгу православных воинов.
С вокзала долетал смутный гул голосов, обрывки песен, коротко прогудел отцепленный паровоз. Но все это было не обычным шумом большой станции с пением рожков, пыхтением маневровых паровозов, торопливыми гудками проходящих поездов, а чем-то пугающим в своей новизне.
Пошел снег. Неожиданно, уже совсем близко от себя, Жигастов увидел людей, двигавшихся по шпалам вдоль поезда. Они шли нестройной группой, в разномастной одежде: кто в шапке, кто в картузе, не принимая ногу. И именно поэтому было что-то опасное в их молчаливом приближении, что-то внушительное, от чего Жигастов похолодел под своей безрукавкой, и короткая команда, приготовленная именно на такой случай, застряла у него в горле.
– Отойди! – чужим, незнакомым голосом закричал Жигастов и добавил спасительные, успокаивающие, заветные слова: – Не дозволено!
Но люди уже подошли вплотную к вагону. Унтер смерил взглядом стоящего впереди: высокого, худого, с бледным узким лицом, на котором резко выделялись туманные, словно пьяные, глаза. По глазам Жигастов и угадал: будут брать оружие!
– Ребятушки! – на высокой ноте позвал унтер и завел руку назад. Но кобуры не нащупал: сзади его схватили за обе руки выше локтей. Жигастов хотел вывернуться, присел, напружинился и тут увидел, кто держит его железными лапами: Костька Панченко, горлодер. Других солдат вблизи уже не было.
– Разбивай! – сказал высокий.
И тотчас из-за его спины выдвинулся маленький ловкий мастеровой, доставая из-за голенища инструмент.
Жигастов заметался:
– Братцы! Я же в ответе… Помилосердствуйте! Я человек подневольный…
– Уйди, пес! Не гавкай! – прикрикнул высокий.
Маленький поддел зубилом дужку замка.
– Начальству вон жалуйся, начальство идет! – озорно, весело крикнул кто-то.
В самом деле, к вагону шел начальник из железнодорожников. Это Жигастов сразу определил не столько по форменной шинели, не столько по холеным светлым усикам в стрелку и щегольской, несмотря на мороз, фуражке, сколько по тому, как свободно, по-хозяйски двигался он по насыпи, на ходу говоря что-то сопровождающему его пожилому мастеру.
Унтер рванулся к нему, к этому белокурому, важному, строгому, – к начальству:
– Господин начальник! Ваше превосходительство… Казенное имущество грабят, разбойничают…
Белокурый повернулся вполоборота к Жигастову, мельком взглянул на него и усмехнулся. В усмешке, во всем лице такая была ненависть, такое презрение! «Это же он! Цупсман!» – с ужасом догадался унтер.
Белокурый внезапным стремительным движением схватил Жигастова за воротник шинели.
– Ах ты, шкура! – с наслаждением произнес он и с силой ударил свободной рукой.
Жигастов отлетел от вагона, рухнул на шпалы. Так он и остался лежать, бессмысленно скребя руками балласт. Смех, возгласы, суета, толкучка у вагона – все долетало до него неясно, приглушенно, словно издалека, будто падающий все сильнее снег мешал не только видеть, но и слышать.
У вагона было уже множество людей, толпа. Жигастов не мог оторвать от нее глаз. Он видел, как над головой людей проплыли винтовки. Их подавали из вагона быстро, почти бросали, и, подхваченные, кажущиеся странно легкими, они плыли дальше, как щепки в потоке.
Жигастов не мог на это смотреть. Охнув от боли, он отвернулся. Перед ним уходили в завесу летящего снега рельсы. По шпалам шли к вагону солдаты!
– Нате, выкуси! Дождались! – забыв об опасности, заревел Жигастов и в ярости поднялся.
Это были последние его слова. Панченко выстрелил ему в грудь и, перепрыгнув через осевшее кулем тело, побежал навстречу солдатам, крича:
– Братцы! Ребята! Не стреляйте в своих!
Но корнет Назаров и не подавал команды стрелять. За его спиной солдаты медленно перебрасывали винтовки за спину.








