412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Гуро » На суровом склоне » Текст книги (страница 4)
На суровом склоне
  • Текст добавлен: 14 февраля 2025, 18:55

Текст книги "На суровом склоне"


Автор книги: Ирина Гуро



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 27 страниц)

ГЛАВА ВТОРАЯ
1

Двадцати одного года Антон Костюшко круто повернул свою жизнь. Неожиданный простор, открывшийся перед ним, ошеломил его. Он хотел учиться, много ездить, нет, лучше ходить по России. Разводить сады там, где они никогда не цвели, жить среди крестьян, пахать землю и просвещать народ. Быть ученым, открывать новые законы природы… Впереди лежала длинная жизнь, неизведанная и извилистая, как горная дорога.

Позади осталось немногое, но дорогое: детство, освещенное ровным светом высокой лампы на круглом столе, за которым собиралась вечерами семья. Звучный голос матери, читающий вслух любимую книгу. Отец, идущий по желтой песчаной дорожке меж белых палаток летнего лагеря, отцовский китель, пахнущий табаком и пылью. Потом – кадетский корпус. Павловское военное училище. Годы муштры, серые, однообразные. Редкие радости.

Воскресные дни Антон проводил в доме Ольги Ивановны Глаголевой, матери своего товарища по корпусу. Веяло в этом доме дыханием большой жизни, с далекими скитаниями, с полезным трудом для народа. В доме Глаголевой всегда бывали приезжие из глухих углов страны, с далеких окраин. Россия представлялась огромной, разнообразной, ждущей подвига.

Кого только не встретишь в доме Ольги Ивановны! Известную поборницу женского равноправия, модного проповедника, революционера, только что прибывшего из-за границы, и видного актера, длинноволосых студентов и стриженых курсисток, народников и марксистов.

Все-таки юнкер, воспитанник аристократического Павловского училища, «павлон», был здесь необычен. Антон тяготился своим положением. Сбросить бы мундир, расправить плечи, вырваться из тюрьмы, какой представлялась ему армия! Но после смерти отца вся забота о семье легла на его плечи. Надо было тянуть лямку.

На выпускных экзаменах в училище Костюшко получил высшие баллы, его произвели в чин подпоручика. Он может выйти в гвардию. Это значит – блестящая карьера, караульная служба во дворце, придворные балы, выгодная женитьба… Но Костюшко выбирает для дальнейшего прохождения службы Несвижский гренадерский полк. «Что вас там прельщает?» – спрашивает фатоватый адъютант, выписывая документы. «Простота формы», – с улыбкой отвечает Костюшко.

Полк стоит в Москве. Молодой офицер одинок в чужом городе. Часто проводит он свободные часы в Петровском парке. Здесь Москва совсем другая, чем на Кузнецком мосту. Мещанкой в ситцевом платье, с гладко убранными волосами под газовой косынкой, бредет она по дорожкам, подолгу сидит на скамейке, провожая задумчивым взглядом журавлиную стаю.

Совсем близко Петровско-Разумовский институт. Студентам, с гомоном, спорами и песнями проходящим мимо, и невдомек, что коренастый сероглазый офицер-гренадер мечтает оказаться на их месте.

День клонится к вечеру, зажигаются редкие фонари окраины, лакированные извозчичьи пролетки все чаще пробегают к «Яру», к «Стрельне», где ресторанный угар, цыгане, шампанское… Над городом повисает розовое облако, отблеск рекламных огней.

И опять казармы и та же муштра: «Ружье на плечо, к но-оге-эп!» И та же солдатская словесность: «Что есть солдат? Как поступаешь по бегущему арестанту? Опять же – у порохового погреба?»… А жизнь идет, и так страшно, что бесцельно, бесполезно пройдут годы!

Мать живет на скромную отцовскую пенсию. Сестры – уже взрослые, помогают ей. Антон Антонович начинает длинные и унизительные хлопоты для того, чтобы уйти из армии. Формальный повод находится: у него всегда было плохое зрение. Наконец ему удается уйти в запас. Итак, свобода!

Что теперь? Куда идти?

Возможно ли посвятить себя целиком науке, отдаться всеми своими помыслами изучению законов природы, в то время когда нагло попираются законы человеческого общества?

Кому будут служить открытия, которые ты сделаешь? Денежному мешку? Упрочению жестокого строя, который ты ненавидишь. Не есть ли борьба против этого строя первая задача твоей жизни? И не омрачит ли чистые радости познания тяжкая дума о страданиях народа под пятой деспота? Черной тенью падает она на страницу, освещенную свечой в ночной час твоего труда!

Так думал молодой человек, вышедший на широкую дорогу жизни в последние годы века.

Антон Костюшко поступил в Новоалександрийский сельскохозяйственный институт, самый демократичный из такого рода учебных заведений.

Пулавы, маленький городок на правом берегу Вислы, был переименован в Новую Александрию в честь императрицы Александры Федоровны, побывавшей здесь. Она сентиментально восторгалась живописностью Пулав и архитектурой дворца XVI столетия, не углубляясь в историю: в 1831 году дворец этот был конфискован в наказание за избиение повстанцами стоявшего во дворце русского эскадрона.

Новое название ничего не изменило в городке, но легенды одели поэтической дымкой замок, где теперь помещался сельскохозяйственный институт, парк со столетними буками, с таинственной сенью гротов, с озерцом, по которому плавали лебеди.

Костюшко бродил по лесам и болотам, сиживал на берегу Вислы, где крики грузчиков да гудки грузовых пароходов с далекой пристани напоминали о тех временах, когда Пулавы был бойким портовым городом, важным торговым пунктом по отправке соли по Висле из Австрии и пристанью для судов, перевозивших хлеб в Данциг.

Осенью 1897 года в Привислинском крае шли затяжные дожди. Немощеные улицы городка утопали в грязи. В поздний час ни одно освещенное окно не бросало света на тротуар, доски которого прыгали и дребезжали под ногой пешехода, словно клавиши старенького фортепьяно.

По окраинной улице пробирался молодой человек.

Торопливый путник на окраине в поздний вечерний час – явление редкое. Хозяин, вышедший к воротам проверить запоры, стряпуха с ведром в руке с любопытством провожали взглядом одинокую фигуру.

С трудом вытаскивая то одну, то другую ногу из чавкающего месива, он сам себе напоминал муху на клейкой бумаге.

Потеряв калошу, он чиркнул спичкой. Тусклый огонек осветил мокрую ограду с пробившейся меж досок веткой боярышника, и лужу, покрытую пузырями.

Вторая вспышка открыла объявление под козырьком калитки: «Продаются щенки».

Два окошка, выходящие на улицу, были закрыты ставнями, в щели проникал свет. Номера дома не было и в помине, но где-то справа должна быть калитка… Рядом обнаружилась проволочная петля звонка.

Не рассчитав, посетитель дернул ее слишком сильно. Трезвон наполнил темный сад, и тотчас на него отозвался хор собачьих голосов.

«Здесь, видимо, по-своему понимают конспирацию!» – не без юмора заключил молодой человек. На галерейке появился плотный мужчина с темными усами. Он нес в руке свечу, загораживая рукой пламя; поставив ее на подоконник, мужчина спустился со ступенек.

По тому, как он уверенно шел впотьмах по выложенной кирпичом дорожке, и по тому, что свора немедленно затихла при его появлении, поздний гость понял, что перед ним хозяин дома. Да, несомненно, это был ветеринарный фельдшер Богатыренко.

– Кто здесь? – спросил глуховатый голос с мягким украинским выговором – не «кто», а «хто».

Гость ответил условной фразой:

– Я насчет покупки верховой лошади.

– Проходите!

Богатыренко шел впереди, молодой человек – за ним. Собачье семейство по команде хозяина: «Иси!» – сопровождало их до галерейки. Здесь были три больших пса – южнорусские овчарки. Между ними катались темными шариками щенки.

– Да у вас тут целая псарня, – заметил молодой человек с завистью страстного охотника.

– Двенадцать штук, – со вздохом ответил хозяин.

– Ого! Куда вам столько?

– Когда завел, щенков думал продавать. Да не вышло.

– Почему же? – удивился гость.

– Отдавать жалко! – Хозяин толкнул дверь, и сильный свет висячей лампы ослепил вошедшего.

Все здесь было ново, все не так, как в Петербурге. Ни передней, где на вешалках беспорядочно громоздились шубы, шинели, дамские пальто, а в углу живописно толпились трости и зонтики; ни столовой с пепельницами, из которых вздымались не притушенные в пылу спора окурки, со стаканами остывшего чая, разбредшимися по столу. Не видно было здесь ни военных мундиров, ни черных сюртуков, ни даже студенческих тужурок.

Комната, или, вернее, кухня, была просторна. В глубине ее топилась плита. За столом, покрытым вязаной скатертью, сидели трое. Двоих вошедший знал: они были товарищами его по институту. Младший из них, Сурен Агабеков, тотчас вскочил и громогласно отрекомендовал нового гостя:

– Это наш Антон Антонович Костюшко! Прошу любить и жаловать!

Один из сидящих за столом поднялся и застенчиво протянул Антону Антоновичу руку. Это был худощавый молодой человек с чахоточным румянцем на щеках и реденькой светлой бородкой.

Костюшко не успел поздороваться с остальными, хозяин потянул его за рукав:

– Скидайте же вашу робу! Зараз и подсушим!

Костюшко сбросил пальто и шляпу на скамью около плиты. Вспомнил про калоши, но из них уцелела только одна.

– Утопили? Мир праху ее! – сказал хозяин.

Костюшко засмеялся.

– Да, я не очень привык к ним. Недавно стал калоши носить.

– Антон Антонович только ведь уволился из армии, – объяснил Агабеков.

– Мы знаем, – к удивлению Костюшко, заметил хозяин и на его безмолвный вопрос добавил: – Слухом земля полнится. А теперь познакомимся! Ну я и есть тот самый Андрей Харитонович Богатыренко. А это Иосиф Адамович Дымковский. Петр Николаевич Соболев вам знаком. Сурен Захарович – тоже.

Теперь Костюшко мог рассмотреть всех. Ему понравилось, что здесь не торопились продолжить какой-то горячий и бестолковый спор, как это обычно бывало в Петербурге, что на столе стоял не остывший, а напротив, еще шумящий самовар и что, по-видимому, в доме не было лишних людей, даже прислуги. И еще то, что восемнадцатилетнего Сурена, которого в институте считали мальчишкой, в этом доме уважительно звали по имени-отчеству.

Агабеков со знакомой Антону Антоновичу непоседливостью то и дело вскакивал, заглядывал в лица товарищей, как будто желая понять, понравятся ли они друг другу, и искренне радуясь приходу Костюшко.

Соболев глядел на Костюшко холодно и всем своим видом показывал, что не видит причины для бурной радости от его появления.

Дымковский по внешнему виду походил на культурного рабочего, внутренний же облик его был неуловим. Широкая улыбка и открытый взгляд позволяли подумать: вот рубаха-парень! И вдруг недобрая и усталая усмешка запирала его на все запоры. И возраст его определить было трудно.

Старшим из присутствующих, во всяком случае, был хозяин. Ему, несомненно, перевалило за сорок. Крупное лицо его, красивое спокойной, неяркой мужской красотой, гармонировало с сильным, чуть располневшим телом.

С удовольствием отпивая крепкий горячий чай, Антон Антонович молча осматривался.

Соболев предложил:

– Не пора ли начинать?

Он откашлялся и заговорил, изредка поглядывая на листок бумаги с тезисами. У него был неприятный высокий голос. Висевшим на лацкане пиджака пенсне Соболев не пользовался. Видимо, оно было данью моде.

– Наш кружок ставит своей целью пропаганду идей марксизма среди рабочих. Политическое образование рабочих – главная наша задача. Только тогда, когда весь рабочий класс сознательно станет на позиции социализма, возможно будет поставить вопрос о социальной революции.

Он помолчал, словно ожидая возражений.

– То все верно, что вы говорите, пан Петр, – сказал тихо и упрямо Дымковский, глядя на свои руки, сложенные на коленях, – але ж взять, напшиклад, образование рабочих… Ежели рабочий зразумет, какое есть его положение, то ему от того не зробится легче…

Соболев терпеливо стал разъяснять, что понимание законов развития общества подымет рабочего на борьбу за новый общественный строй. Петр Николаевич говорил просто, фразы у него получались гладкие и, цепляясь одна за другую, образовывали крепкую цепь доводов, которую, казалось, нельзя разорвать.

Но Дымковский гнул свою линию, не настаивая, но сея сомнения. Волнуясь, пересыпал русскую речь польскими словами.

– На нашей фабрике сельскохозяйственных орудий працюют разные люди: един до костелу идзе, другой – до трактирни, третий мае охоту до ученья… Дайте им науку – каждый ее поверне, куда хочет. Един мове: «Ежели такое устройство, капитализм то есть, не вечно на свете был и не вечно будет, и гибель ему предначертана, – почекаю я до того сроку, нех он сгине, проклятый, а я уж тогда заживу, или, по крайности, мои дети». Может он так муветь альбо нет?

Соболев сделал рукой такой жест, будто соглашался со сказанным, но Иосиф Адамович уже выставлял новый аргумент и рождал новые сомнения:

– А другой мове: «Буду бороться, чтобы скорее достичь!» Что ж ему робить с первым, когда тот решил спокойно дожидаться? Але ж вы, пшепрашем, сами мовите: надо, чтобы все работники встали за социализм…

– Вот как раз теория и поможет всем рабочим подняться на борьбу, – вставил Соболев.

Но Дымковский только покачал головой:

– Я так мысле: на нашей фабрике на сто человек едва ли не десять соберется на такое дело. Тут всю жизнь повернуть надо. А у того дети, у другого об деревне мечта, ему немного пенендз заробить и обратно в деревню. Какой ему резон?

Костюшко вспомнил то, что слышал о Дымковском.

Иосиф Адамович уже не первый год посещал кружки, искал разрешения мучивших его вопросов, но не находил; теории были сами по себе, а жизнь текла по-своему. Он искал выхода для себя и своих товарищей по фабрике, а учителя пользовались общими понятиями: «класс», «общество»… Чащоба слов, тяжелых, малопонятных, оплетала светлое зернышко мысли.

Костюшко выжидал, что скажет Богатыренко. Впрочем, он не был уверен, что тот вмешается. Хозяин, стоя у печки и заложив за спину руки, с веселым любопытством наблюдал, как Дымковский опутывает Соболева колючей проволокой возражений.

И когда уже студент устало поник головой, неопределенно хмыкая на доводы Дымковского, Богатыренко спросил:

– А может ли при царе это быть, чтобы весь рабочий класс стал на сторону социализма? Надо все-таки реально мыслить – в этом Иосиф Адамович, пожалуй, прав.

– А вы как думаете? Что же приведет к победе? – спросил, вдруг загоревшись, Агабеков.

– Организация рабочих, – ответил Андрей Харитонович.

Отмахиваясь от дыма папиросы, которым окутал себя Соболев, ветеринар приблизился к столу.

Соболев возразил:

– Но революции совершаются массами.

– Правильно, массы ее и совершают под руководством организации. – Слова ветеринара ложились плотно, одно к одному, как патроны в обойме.

– Опыт революций учит… – начал Соболев, но тут Агабеков и Дымковский сразу заговорили, нащупывая дорогу для сближения точек зрения.

Антон Антонович не вмешивался в разговор, не решался. Споры, в которых он принимал участие раньше, казались ему теперь чересчур отвлеченными.

Он прислушивался к тому, что говорил Богатыренко своим мягким басовитым голосом:

– Вы, Петр Николаевич, упрекаете меня в недооценке важности теории для рабочего движения. Так ничего же подобного. Почитаю я теорию, как и вы, а только не хочу видеть эту прекрасную нашу, боевую, революционную теорию какой-то высохшей старой девой – упаси бог! Приблизить ее надо к жизни. А мы все, мало-мальски понюхав теории, ужас как далеки от революционной практики!

– Что вы понимаете под «революционной практикой»? – спросил Петр Николаевич уже не с прежним видом лектора, читающего реферат, а, как показалось Костюшко, с искренним интересом.

– Повседневную работу среди рабочего класса. На фабрике – вот где он работает, – Андрей Харитонович кивнул на Дымковского, – вторую неделю бастуют, требуют прибавки и человеческих условий труда. Вот, я полагаю, достойной задачей для нас было бы поддержать забастовщиков, так, чтобы забастовку углубить и требования расширить.

– А при чем же тут теория? – слегка растерявшись, спросил Соболев.

– А при том, что рабочему надо разъяснять его силу. Сила же рабочего класса в его особом положении в капиталистическом обществе, как могильщика буржуазии. Вот на первых порах простыми словами разъясните рабочему это именно теоретическое положение марксизма. Верно? – неожиданно обратился Богатыренко к Антону Антоновичу.

Все взгляды обратились на Костюшко. Он минуту помолчал, потом сказал просто:

– Не знаю, кто из вас прав. Хочу только сказать, к чему я стремлюсь, чего ищу: возможности действовать. И таких, как я, много. Мы хотим настоящего дела.

Костюшко сказал то, что думал, и больше ему нечего было сказать. Смеющиеся глаза Богатыренко, остановившиеся на нем, немного его смутили. Богатыренко погладил усы, улыбнулся.

– Не за горами то время, когда вы будете иметь возможность широкой деятельности, – он посмотрел в глаза Антону.

– А пока надо копить силы, – вставил Соболев.

– Нет, организовывать их, не только копить! – отпарировал ветеринар.

Дымковский рассказывал, как началась забастовка. Повод был вроде и незначительный: задержали выплату денег рабочим.

«Тиранствуете! Копейки платите, пся крев, да и то душу вытянете, пока их получишь!» – кричали у крыльца конторы рабочие, русские и поляки.

Народу собралось много. На скамейках перед конторой, в чахлом скверике, а потом и на траве, подминая газон, расселись рабочие, громко говорили, с шутками и руганью вперемешку. И те, что сначала робели, тоже вскоре освоились, стали шутить и ругаться. И так получалось, как будто все эти пожилые и молодые, бородатые и с юным пушком на верхней губе люди были хозяевами положения, а те, что заперлись в хозяйском особняке, на пригорке, в куще пожелтевшей зелени, – те зависели от них, потому что жили их трудом.

Казалось, что мысли об этом сами собой возникали у людей, когда они вот так собрались вместе, чтобы предъявить свои требования хозяевам, а слова «агитаторов» только укрепляли эти мысли.

В самом деле, платят гроши. А почему так? Кому это выгодно? Кто богатеет за счет рабочих? Хозяева, акционеры, инженер-немец. Для чего же ты работаешь, какая цель твоего труда? Ясное дело какая: прокормить себя и свою семью. Ясно, да не совсем: семья твоя с голоду пухнет, а богатеет фабрикант. Ты работаешь, чтобы он богател. Вот как! Кем же так заведено? Кто это разрешает издеваться над народом? Где заступы искать? Куда бросаться?

Вопросов много, ответы звучали опасно, уводили далеко. Ну и что же? Молчать будем – с нас и вовсе шкуру сдерут!

Ветеринар считал: рабочие держатся стойко, надо написать листовку, пустить по фабрике. Вот товарищам студентам и задача. Агабеков горячо подхватил. Соболев стал набрасывать проект.

– А как размножить? – спросил Агабеков и сразу покраснел.

Ветеринар посмотрел на него добродушно:

– Придумаем что-нибудь…

«Не доверяет», – подумал Костюшко без обиды: ему понравился хозяин.

Расходились по одному. Антон Антонович вышел последним. Дождь прекратился. Было очень тихо. Только дергач скрипел где-то поблизости. Или то ветер раскачивал сухое дерево.

Андрей Харитонович проводил Костюшко до ворот. Косматый пес уткнулся мордой хозяину в колени по-щенячьи неловким движением.

– Хороши собачки у вас! – заметил Костюшко.

– А вы загляните как-нибудь. В субботу можно на уток сходить.

Антон Антонович стал захаживать к Богатыренко. Теперь на его квартире уже не собирались: ветеринар был на примете у полиции. Да и квартира потребовалась просторнее: народу в кружке прибавилось.

Богатыренко был прост, разговорчив. И слушать умел. Антон думал, что ему недоставало общения с таким именно человеком. Более опытным, чем он сам. И снисходительным к его, Антона, малоопытности.

Расставаясь с новым знакомым, Богатыренко продолжал думать о нем. Судьба этого молодого человека была необычной для людей, выступивших именно в это время на решительную борьбу против строя. Но какое-то внутреннее чувство говорило Богатыренко, что перед ним не ломкий тростник, а молодое крепкое дерево.

Однажды Андрей Харитонович спросил Антона:

– Почему все-таки вы стали революционером? Могли бы жить, как и все молодые люди вашего круга.

Костюшко было обиделся, но вопрос был задан бесхитростно, искренне. Антон порывисто ответил:

– Мне всю жизнь было бы стыдно. Я никогда не мог бы побороть в себе этот стыд.

И Богатыренко охотно рассказывал Антону о своем прошлом. Жизнь была пестрая, неровная, нелегкая. Человек шел, как будто описывая круги. Снова и снова начинал все сначала. Молодость провел беспокойную. Рано ушел в город на заработки, служил у купцов, плавал кочегаром на Азовщине, грузил суда в Новороссийске.

– В мои молодые годы ближе всего я познакомился с народниками. Случилось это еще, когда я жил в деревне, а студенты приходили к нам пропагандировать. Вообще к народническим теориям я отнесся с недоверием сразу, – говорил Андрей Харитонович, – я ведь сам из мужиков, и мне деревня никак не представлялась счастливой Аркадией, где волк пасется рядом с овцой. Может быть, я думал бы по-другому, если бы еще в ранней моей юности волчьи зубы не потрепали мою собственную шкуру. С двенадцати лет я батрачил у куркуля на нашей Полтавщине. И потому праздные мечтания о крестьянской общине меня не увлекали. А вот террористам я поверил. И знаете, решил: тут-то и проходит линия моей жизни. Главное, открылось какое-то поле конкретной и активной деятельности. И результаты ее, как нам казалось, следовали немедленно. Подходили мы к этому делу просто: подготовка – удар! – противник сметен с поля боя! Еще подготовка, еще удар – и второй уничтожен! Ну, понятно, неизбежны жертвы, об этом мы не то что не думали, но уж слишком заманчивая рисовалась перспектива: террором вынудить правительство на уступки. И за это не жаль было отдать жизнь. Дело, в котором я принимал участие, прошло, можно сказать, блестяще. Покушение удалось, и главные виновники сумели скрыться. Казалось бы, это должно было вдохновить нас на дальнейшую борьбу. Но тут появилась на сцене нетрезвая потрепанная личность, мелкая сошка, выгнанная за пьянство из охранки. И от этого субъекта мы узнаем, что в наших рядах был провокатор и что о покушении знала охранка. И допустила его. Почему, спросите? А тут действовали тайные пружины: один царский сатрап был заинтересован в том, чтобы убрали другого. Понимаете, какую роль во всем этом сыграли мы со своими благородными намерениями!

На многих из нас история эта произвела самое удручающее впечатление. И я долгие месяцы жил, как в тяжелом сне. Конечно, можно было рассматривать происшедшее как случайную неудачу. Но в том-то и дело, что неудача эта заставила меня, да и многих моих товарищей, пересмотреть свои взгляды. Знаете, как в известной игре в путешественники: доходите до определенного кружочка на карте и должны возвращаться назад, в исходную точку.

Скажу вам, состояние мое в те времена было отчаянное, бился я в поисках выхода, как муха об стекло. Может быть, и скатился бы в болото обывательского существования, занял бы свое место «средь ликующих, праздно болтающих, омывающих руки в крови»…

Помешали неожиданные события. Началось со случайного моего ареста на квартире одного из старых единомышленников. У меня был настоящий паспорт, и прошлую мою деятельность не установили. Все же с месяц я просидел в тюрьме. И вот здесь-то и встретил людей, к которым относился раньше с предубеждением, хотя и знал их мало. Знаете, в нашей среде существовало такое пренебрежительное отношение к тем, кто читает книжки рабочим и толкует Маркса. Путь этот представлялся нам чересчур длинным: «Доки солнце взойде – роса очи выест!»

Вы спросите, что меня толкнуло к этим людям? Не склонность ли бросаться из одной крайности в другую? Да, так оно вроде получилось.

Вышел я из тюрьмы с поручением от новых товарищей. Выполнил его. А через полгода провалился по другому делу. Доказательства у жандармов были слабенькие. Кончилось все высылкой за пределы губернии. Место жительства я себе выбрал сам. Просто вспомнил, что в Пулавах – завод племенного рогатого скота, вот этот самый, где я сейчас работаю.

Антон слушал жадно: как все было непохоже на его собственную судьбу. Словно шли люди с разных концов и встретились на развилке дороги в рассветный решающий час. День настанет – пойдут ли вместе или разойдутся, еще неясно.

Зима выдалась снежная, на редкость в Привислинском крае.

– Ура! Студенты бастуют! – кричали мальчишки на улицах, раскатываясь на заледеневших лужах.

Высшее учебное заведение в небольшом городке – на виду у всех жителей.

Хозяйки в наспех накинутых на голову платках, переговариваясь через забор, обсуждали дела своих постояльцев и провожали сердобольными взглядами пробирающегося по улице через сугробы профессора.

– Уж как они-то его в шоры взяли! Долой его, вон! – кричат. – Женщина наклоняется к самому уху соседки: – Мракобеса!

– Грех какой! – пугается соседка. – Куда ему, старому, деться! Снег чистить, что ли?

– Скажете! У него капиталу хватит и так прожить. А мой-то жилец не ест третий день, нынче и спать не приходил. Самая у них сейчас идет катавасия.

– Чего же им надо?

– Свободы слова! – выговаривает шепотом женщина и прикрывает концом платка рот, из которого вылетела дерзкая речь.

– Господи! Какой же им еще свободы? И так какие хотят слова произносят. Срам слушать!

Но соседки уже нет. А постоялец – у ворот. Других бесом честит, а сам в дом войдет, лба не перекрестивши.

Постоялец пришел не один. Отворив калитку, он пропустил вперед товарища.

До этого бурного дня Соболев не бывал у Костюшко. Комната Антона Антоновича говорила о чрезвычайно скромных потребностях и спартанских привычках ее хозяина. Жесткая постель, трехногий стол и самодельные полки с книгами. Соболев вдруг подумал: «Как мы мало знаем друг о друге. Антон, кажется, ничего не получает из дому, наоборот, даже помогает семье. А уроков в нашем городишке не ахти сколько, и то грошовые».

Лицо Костюшко еще хранило возбуждение от только что произнесенной им речи. Сходка была людной. И неудивительно! Провинциальный сельскохозяйственный институт – студенты в подавляющем большинстве из разночинцев да дети зажиточных крестьян.

Соболева уважали, любили ли – кто знает, но признавали его опыт в общественных делах. Как-никак Петра Николаевича исключили уже из двух университетов.

Он и открыл сходку. Привычным движением протер стекла пенсне, но не надел его. Заговорил неторопливо и веско:

– Господа! Несколько дней назад в Петербурге разогнали демонстрацию студентов. Петербургский градоначальник спустил на студентов, вышедших на набережную Невы, своих цепных псов – казаков. Были жертвы. Можем ли мы молчать, когда казачья нагайка гуляет по спинам наших товарищей? Вся Россия говорит об этом позорном факте. Я думаю, что мы присоединим свой голос к протесту тысяч студентов.

Соболев сказал как умел, как всегда говорил. Факт имел место. Надо реагировать. Как? Вынести протест. Мысль его шла прямолинейно, без взлетов и не зарываясь в землю.

И, как всегда, ее подхватили:

– Протестовать! Послать депутацию к директору института с письменным протестом! Мы все, учащиеся института, клеймим позором…

И тут выскочил Костюшко. Соболев даже испугался: как бы Антон не напортил, не отпугнул своими крайностями. По мнению Соболева, Антон в ораторы не годился: говорил всегда то, что его в данную минуту волновало и иногда как будто даже не шло к обсуждаемому вопросу. Говорил горячо, не очень связно, но что-то приковывало к его словам, какая-то обнаженность мысли, без привычного покрова условных фраз.

Прислушиваясь к его речи, Соболев нервничал. Ну зачем он говорит о мужике, о крестьянском бунте против помещиков? Тут, на студенческой сходке, не к месту.

И зачем – о забастовке? «Рабочие выражают свой протест стачкой. Это средство помогает, как мы видели еще недавно»… А вот за эти слова: «Деспотизм хватает нас за горло, что же, мы так и дадим задушить себя?» – могут закрыть институт. Доводить до этого вовсе не следует. Но Антон разошелся, его не остановишь.

И вот результаты подобных речей. С его, Соболева, предложением соглашались все, а сейчас кое-кто потихоньку покидает аудиторию. И, собственно, правильно делает, потому что Антон предлагает бастовать.

Студенческая забастовка! Это вообще знакомо Соболеву. Но ведь забастовка хороша в Москве и Петербурге, а здесь студенчество живет на медные гроши, семья из кожи лезет, скорей бы сын вышел в кормильцы. А забастовка – значит, год ученья пропал!

– Итак, протест не на бумаге, – требует Костюшко, – протест – забастовкой!

Соболеву не к лицу возражать, тем более когда все так бурно поддерживают Костюшко.

Петр Николаевич хочет выступить за предложение Костюшко. Кто-то кричит из дальнего угла, а что – не поймешь! Соболев надеется, что это голос здравого смысла. Он водворяет тишину:

– Господа студенты, прошу вас прекратить шум. Вы на сходке, а не на лекции профессора Зенкевича.

Шутка имеет успех. Смех. Атмосфера делается менее накаленной.

– Коллега, вы хотели что-то сказать?

– Я только хотел предложить состав забастовочного комитета, – говорит маленький полный студент с оттопыренными ушами.

Его фамилия Макарьев, вспоминает Костюшко, именно Макарьев, а не Макаров, потому и запомнилась. Предложение встречается полным одобрением. Такая уж струя пошла.

Со свойственной ему склонностью к иронии, которой Петр Николаевич немного гордится, он думает: «Позови Костюшко сейчас же строить баррикады, тут же, в институтском саду, – все немедленно бросятся! Кричат: «Костюшко – в комитет!» А вчера еще никто его толком не знал: в студенческой среде он новичок.

В забастовочный комитет выбирают и Соболева. Он не знает, хорошо это или плохо. Теперь уж не останешься в тени. Да ему это и не к лицу. Вместе с тем он не может не думать о себе. Вечный студент! Вечные уроки, заплаты на брюках, постные обеды у квартирной хозяйки. А если исключат? Третье исключение будет для него последним. Диплома ему не видать. Петр Николаевич всегда с пренебрежением отзывался о «старательных» студентах, истово слушающих подряд все лекции. Однако вылететь за борт!..

Вдруг он ловит на себе взгляд Костюшко, пристальный и немного удивленный. Неужели Антон догадывается о его мыслях? Соболеву вдруг делается жарко.

Антон предлагает послать телеграмму солидарности в Москву и Петербург.

– Что же, можно послать и телеграмму. Только ведь задержат!

– Не посмеют! – заявляет Антон. Ему, видимо, кажется, что поднятый им шум всерьез угрожает престолу. Но Петр Николаевич не возражает против телеграммы. Еще истолкуют его трезвые суждения как малодушие!

Комитет избран, сходка закончена. Но никто не расходится. Институтские служители растерянно заглядывают в открытые двери: неясно, нужно ли производить уборку, когда студенты бунтуют?

– Изумленные народы не знают, что начать. Ложиться спать или вставать, – острит Соболев. Острота принимается. Смех в зале. – Господа! Разойдемся по домам. Не будем давать повода обвинять нас в дезорганизации!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю