412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Гуро » На суровом склоне » Текст книги (страница 23)
На суровом склоне
  • Текст добавлен: 14 февраля 2025, 18:55

Текст книги "На суровом склоне"


Автор книги: Ирина Гуро



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 27 страниц)

Подсудимых вывели в соседнюю с залом комнату.

– Целый день не курил! Это невыносимо, – Эрнест поспешно затянулся.

Задымили и другие. Все были невероятно измучены.

Костюшко заговорил первым, выражая мысль, которая целиком захватила его и казалась самым важным выводом из процесса:

– Смотрите, товарищи, из тысяч людей, которые нас слушали, были на митингах, вместе с нами разоружали солдат, не нашлось никого, кроме нескольких жалких отщепенцев, чтобы свидетельствовать против нас! Я считаю, что это большая наша победа, верно?

– А прокурор?.. – Эрнест усмехнулся. – Черт меня подери, я ушам не верил! А по виду такая крыса!

– Если уж прокурор ренненкампфовского Шемякина суда не захотел нажимать на пункты обвинительного акта, значит, сила их не прибывает, – задумчиво проронил Столяров.

Все молчаливо отметили еще одну свою победу: никто не выдал Костюшко, хотя некоторые читинские жители знали, кто скрывается под фамилией Григорович.

Суд Ренненкампфа судил Иосифа Григоровича, не подозревая, что на скамье подсудимых сидит испытанный революционер Антон Антонович Костюшко, один из активных участников «романовского протеста», бежавший из Иркутской тюрьмы.

Около четырех часов утра обе половинки дверей распахнулись. Офицер подал знак. Заступивший на смену новый конвой окружил узников.

Когда они вошли в зал, их поразила перемена в обстановке. Пустой зал суда показался многолюдным. Все первые ряды были заполнены солдатами с ружьями. Дальше зал тонул во мраке. Горела только люстра над столом судей. Судьи стояли у своих стульев. Не садясь, Тишин стал читать приговор.

В потоке незначительных слов, казенных оборотов, условных форм, в которые законодатель предписывал облекать беспощадные судебные решения, выкристаллизовалось то, к чему было приковано все внимание не только приговоренных, но и конвоя, настороженно сомкнувшего штыки вокруг них.

Качаев – по недоказанности улик – оправдан. Борису Кларку – ввиду несовершеннолетия – вечная каторга. Остальным – смертная казнь через повешение…

Тишин спешил, проглатывая слова, комкая фразы. У совестливого члена суда нервно тряслась нога.

Раздалась негромкая команда офицера:

– На-пра-во!

Солдаты повернулись и, подгоняя осужденных, вывели их в коридор. Почти на бегу осужденные заметили, что Качаева уже нет с ними. Его уводили в сторону, но он оглядывался, лицо его было залито слезами.

– Товарищи! Дорогие! Прощайте, – плача, крикнул он.

– Живи, сынок! – ответил за всех Столяров.

– Быстро, быстро! – офицер захлебывался – спешил…

Вот и улица. Холодный воздух обжег щеки. Атамановская площадь безлюдна. Мороз усилился к утру.

Да, близко было уже утро, раннее утро 1 марта 1906 года. Но ничто не предвещало рассвета. Темное небо без звезд и луны казалось плоским, лишенным глубины. Между ним и слабо отсвечивающим снежным покровом земли как будто парили в воздухе казавшиеся совсем близкими сопки.

«Почему же они черные? Ведь лес на них покрыт снегом!» – подумал Костюшко. Этот вопрос несколько мгновений беспокоил его, как беспокоит человека вдруг забытое имя, которое мучительно хочется вспомнить. И когда понял, что ветер, сильный ветер, оголил хвою леса, сдул с холмов колючий снег, Костюшко как-то успокоился: «Значит, ясная голова у меня».

Осужденных вывели к станции. Ночной вокзал, освещенный сильным светом керосиновых фонарей, остался справа. Приговоренных вели через багажный двор на линию. Они оказались в знакомом мире железной дороги, под ногами привычно ощущались шпалы, и ухо ловило дальние гудки и шипение пара, выпускаемого локомотивом на запасном пути. Зеленый глазок семафора мерцал, как всегда, успокоительно, мягко.

Поезд Ренненкампфа стоял на запасном пути. Около каждого вагона застыл часовой в косматой шубе и башлыке. В окнах пульмановских вагонов кое-где горел свет. Здесь шла своя жизнь. В одном окошке желтый блик лежал на белой занавеске.

– Стой!

Приговоренных остановили возле вагона. Это был обыкновенный зеленый вагон третьего класса. Он был прицеплен в хвосте поезда Ренненкампфа. Вагон смертников.

– Входи! – раздалась команда.

Эрнест, тряхнув головой и ругнувшись, первым взошел по ступенькам.

Слабый луч падал на платформу из окна салон-вагона, где при свете настольной лампы под желтым шелковым абажуром работал генерал Ренненкампф. Он еще не ложился.

Из пачки требующих ответа писем он выбрал письмо епископа. Так велел ему долг христианина. Церкви принадлежало первое место. Всегда. Везде. Генерал дважды перечитал письмо епископа, он отлично понял и оценил хитроумный ход Мефодия.

С одной стороны, епископ должен был ходатайствовать за смягчение участи арестованных, во всяком случае, он ставит его, барона Ренненкампфа, в известность о том, что прихожане просят о снисхождении к преступникам. С другой стороны, епископ, как он пишет, целиком уповает на решение генерала, то есть снимает тем самым свое прошение о милости.

Смиренный тон письма польстил Ренненкампфу. В нем генералу слышалось признание огромности его личных заслуг.

Да, естественно, что он, солдат, принимает на свои плечи всю тяжесть бесповоротного решения. Барон начал писать, быстро выводя ровные, без нажима, готически заостренные строчки:

«Ваше преосвященство! Как воин и посланный для водворения порядка между железнодорожными и телеграфными служащими, увлекшимися мятежом и действиями своими причинившими неисчислимые убытки государству, я, естественно, должен наказать виновных со всей строгостью законов…»

Ренненкампф был готов облегчить душу епископа категорическим суждением о приговоренных:

«Я лично нисколько не сомневаюсь, что все, за кого вы будете просить, – генерал умышленно не написал: «просите», – люди, отказавшиеся от веры и церкви. Почти все казненные до сих пор не только приготовляясь к смерти, но и перед самой казнью, отказались от исповеди и принятия святых тайн…»

Еще несколько общих слов. Ренненкампф аккуратно заклеил конверт, сам надписал: «Его преосвященству епископу Забайкальскому Мефодию» – и откинулся на спинку кресла.

Участь мятежников была решена.

И хотя все было покончено с этим делом и восемь приговоренных находились здесь, в последнем вагоне его поезда, под надежной охраной и за решетками, безотчетное беспокойство владело генералом.

Да, для тупицы и дикаря, как он часто мысленно, а в тесном кругу и вслух, называл Меллер-Закомельского, все было просто.

Ренненкампф покосился на пространное и дерзкое послание Меллера, сегодня доставленное офицером связи и в досаде брошенное на стол:

«…Читу надо было разгромить, и если бы мастерские взлетели на воздух и был бы от того убыток казне ничтожный сравнительно с громадными убытками, причиненными ранее революционерами, зато впечатление было бы огромное и революция надолго бы стихла…»

Разгромить Читу из орудий, которыми располагали оба генерала. Смертный приговор всем. Всем, потому что все рабочие Читы взялись за оружие в эти страшные дни. Наводнить Читу войсками, забить ее до отказа воинскими частями, прибывшими из Маньчжурии. Мастерские взорвать. Что значит убыток казне по сравнению с тем впечатлением, которое произведет столь решительная мера!

Так рассуждал «дикий барон» Меллер-Закомельский.

Но Ренненкампф был более дальновидным врагом революции. Эшелоны возвращающихся домой запасных, скопившиеся в Чите, необходимо было вытолкнуть отсюда как можно скорее. Масса солдат продолжала оставаться взрывчатой силой. Тем более неразумно было бы начинать обстрел Читы, что могло послужить только на пользу революционерам, их разрушительной агитации. Но этого не понять «дикому барону» с его примитивным мышлением.

Самое главное – восстановить нормальную деятельность железной дороги. От этого зависела скорейшая эвакуация войск с Дальнего Востока. А последнее было необходимо для успокоения огромного края. Не озлоблять население и вместе с тем не давать повода говорить о попустительстве революционерам.

Здесь должна была пролегать та средняя линия поведения, которая определяла судьбу осужденных.

С раздражением Ренненкампф подумал, что, проводя эту линию, он встречал сопротивление с двух сторон. С одной – Меллер, который, пользуясь благосклонностью царя, шумел и куражился, требуя крайних мер. С другой – вопли всех этих слабонервных интеллигентов, этих велеречивых адвокатишек, либеральствующих буржуа, всего того сброда, который вместо благодарности ему, Ренненкампфу, на всех перекрестках кричит о «разгуле реакции», «беззаконии» и тому подобном. И даже всплыло забытое было прозвище «Генерал волчьей сотни», – Ренненкампф, впрочем, слегка даже гордился им.

Все это могло ожесточить любого другого на месте Ренненкампфа. Но он не позволил себе поддаваться настроению. При всех обстоятельствах он остается беспристрастным судьей человеческих поступков и добрым христианином. Он только что доказал это при рассмотрении поданного ему на конфирмацию приговора по делу восьми мятежников: смягчил приговор всем. Всем восьми. Даже четырем самым закоренелым заменил повешение расстрелом.

Когда-нибудь рука историка, перебирая документы страшного года России, задержится на мудром и человечном решении верного царского слуги, русского генерала. Таким мыслил себя Ренненкампф.

Эти рассуждения об истории и своей роли в ней умилили барона. Трудно ждать справедливости от современников. Всюду завистники, злобствующие интриганы. Вот, например, Сергеев, прокурор. Его рекомендовали как положительного человека. Кто бы мог подумать, что в составе самого военного суда найдется лицо, отважившееся поносить генерала Ренненкампфа! Между тем это, бесспорно, имело место. Источник сведений заслуживает доверия. А поведение Сергеева на сегодняшнем процессе!

Ренненкампф позвонил. Вошел адъютант.

– Узнайте, зашифрована ли телеграмма командующему.

– Капитан Малинин дожидается, ваше превосходительство.

– Пусть войдет.

Вошедший офицер передал генералу подлинник только что зашифрованной телеграммы.

– Отправлена, ваше превосходительство.

– Хорошо. Можете идти.

Прежде чем спрятать телеграмму в сейф, Ренненкампф еще раз прочел текст.

«Подполковник Сергеев на суде отступает от своих взглядов, первоначальных обвинений и переходит к низшим ступеням наказаний. Убедительно прошу ваше высокопревосходительство для пользы дела командировать временным судебным прокурором лицо с более государственными взглядами, менее гуманного».

Текст показался генералу убедительным. Но что можно сказать в телеграмме? Командующий, конечно, не представляет себе достаточно ясно обстановку. Чита сегодня – это бочка с порохом. Кто здесь играет с огнем? Опасный безумец или преступный поджигатель?

Следует обезвредить того и другого. Перо побежало по бумаге, оставляя ровные строчки. Ренненкампф писал командующему, генералу Гродекову:

«Ваше высокопревосходительство милостивый государь Николай Иванович. Как искренне преданный вам и своему долгу считаю долгом…»

«Долгу… долгом»! Это было нескладно написано, но генералу было не до стиля. Он стремился выразить свою мысль предельно ясно.

«…считаю долгом совершенно откровенно изложить вашему высокопревосходительству возникшее между мной и подполковником судебного ведомства Сергеевым недоразумение. По глубокому моему убеждению, все революционное движение, а как результаты его и железнодорожные, и почтово-телеграфные беспорядки и стачки имеют своей прямой целью низвержение существующего в России государственного строя и правительства, что уже достаточно выяснено бывшими судебными делами и множеством просмотренных мною местных газет и прокламаций…»

Барон остановился. Глупо, что эти азбучные истины надо снова и снова повторять. Однако упоминание о них давало необходимый разгон, создавало нужное умонастроение. После такого вступления адресату затруднительно было бы отнестись без должного внимания к тому, что излагалось дальше.

«Строгие наказания полагал бы для лучшего искоренения здесь революционного движения крайне необходимыми… Наряду со строгостью полагаю лучшим залогом успеха и возможную быстроту судопроизводства… Но прибывший 19/II подполковник Сергеев прежде всего указал мне на необходимость полного соблюдения судебных формальностей…

24/II подполковник Сергеев высказал двум гражданским лицам весьма сомнительного качества, явившимся для защиты подсудимого Окунцова, что вопрос меня, то есть генерала Ренненкампфа, совершенно не касается… «Да и вообще генерал Ренненкампф слишком вмешивается в дела суда…»

Ренненкампф подошел к окну, отодвинул занавеску. Чита спала. Кто знает, что таится в непроницаемой мгле, окутавшей город? Невозможно предать казни все рабочее население.

Между тем, ясно, что крамола захватила самые широкие круги… Строгие меры – во спасение: это единственно верный путь.

Ренненкампф раздвинул занавески и погасил настольную лампу. Желтый лучик в окне исчез.

4

Спасительный сон сошел на обитателей вагона смертников. Костюшко спал крепко, но недолго. Он проснулся вдруг, как от толчка. Еще не понимая, где он, не спешил открыть глаза. Ему снилась молодость, его молодость. Видения ее были смутны: какой-то сад, пронизанный солнцем, похожий на сад Павловского военного училища, но не он. И чей-то дом, тоже как будто знакомый и напомнивший милый сердцу Антона Антоновича дом Глаголевых в Петербурге, но не он.

Родные лица проплывали перед ним в этом сне. И обстановка и люди казались одновременно и знакомыми и чужими. Радостное предчувствие чего-то огромного, необычайно значительного, освещало все сильным, прекрасным светом. Это было предчувствие жизни. И все, что прошло перед Костюшко во сне, было его молодостью.

Антон Антонович вдруг ощутил, как тяжело и тоскливо забилось сердце. Ища, как спастись от щемящей печали, Антон Антонович открыл глаза. Морозное утро смотрело в перечеркнутое решеткой окно вагона.

Костюшко вспомнил, где он. Некуда было уйти от горестного чувства, переполнившего его. Антон Антонович понял: не по ушедшей молодости тоскует его душа. То была тоска расставания с жизнью.

Как же иначе? Как же может быть иначе? Неповторимой была мятежная, трудная, прекрасная его жизнь. Останутся жить Таня и Игорь, сын, ребенок, рожденный в тюрьме. Они будут счастливы. Счастье уже на пути к ним.

«Мы умираем на пороге свободы, – отчетливо подумал Антон Антонович, – еще одно усилие, и народ будет свободен. Мы сложили головы на пороге». Он оглядел спавших возле него товарищей. Самых близких ему. Даже Таня, сын отступили куда-то далеко назад, образы их сделались неясными, недостижимыми. Он испугался, как отдалились они… Тем крепче чувствовал он свою связь с товарищами. Они уходили вместе, как были вместе лучшие дни их жизни.

«Мы свое сделали», – гордо и печально подумал Костюшко. Страшная усталость этой ночи снова навалилась на него, и он опять уснул.

В двенадцать часов в депо прогудел гудок, и заключенные узнали, что уже полдень. Часы у них отняли при личном обыске еще в тюрьме.

– Подумайте, ведь мы не слыхали утреннего гудка. Удивительно, – сказал Цупсман, – что мы можем так крепко спать.

Он очень изменился за эти сутки. Вдруг исчез румянец, который даже тюрьма не могла стереть с его свежего лица.

– Я не спал, а тоже не слыхал гудка, – недоуменно отозвался Борис Кларк.

Он жался к отцу как ребенок. Мысль о том, что они проводят последние часы вместе, не доходила до сознания юноши, он только страдал оттого, что видел отца так странно, так внезапно постаревшим.

– Однако задремал все же, – ласково улыбаясь, заметил Столяров. Он любил Бориса, мужественная юность Кларка трогала его. И сейчас он подумал: «Ничего, будет жить юноша. Каторгу осилит. Недолго ждать. Народ видел свободу, теперь скоро разогнется».

Словно договорившись, никто из осужденных не вспоминал о только что пережитом: суде, приговоре. Никто не выдавал острого, гнетущего ожидания, переполнявшего все существо каждого. В вагон вошел офицер, негромко и как-то избегая командных интонаций, проговорил:

– Приготовьтесь, господа. Суд идет.

И, уже когда судьи поднялись по ступенькам вагона, повторил:

– Суд идет, прошу встать!

– Смотри, Тишин со всей сворой пожаловал! – довольно громко произнес Цупсман.

Часовой отдал честь винтовкой. В вагоне появился весь состав суда. Вошедшие стали у стены в порядке, повторяющем расположение в суде: Тишин посередине, два члена суда по бокам. Направо прокурор, налево защитник. Солдаты с шашками наголо стали между осужденными и судом.

Офицеры, в бекешах, с папахами на голове, выглядели в темном вагоне громоздкими, и неуместным казалось их облачение здесь, перед кое-как одетыми, измученными людьми.

Осужденные тотчас заметили отсутствие подполковника Сергеева и на прокурорском месте – новое лицо: высокий пожилой капитан-пехотинец.

Полковник Тишин, как положено в процессе, объявил, что распоряжением генерал-лейтенанта Ренненкампфа подполковник Сергеев отстранен от обязанностей прокурора временного военного суда при отряде генерала Ренненкампфа и на его место назначен капитан Черноярского полка Павлов.

Все посмотрели на Павлова. Он поморгал белыми ресницами, неловкий, не знающий, куда девать свои большие руки и ноги в фетровых бурках.

Тишин монотонным голосом зачитал приговор по делу, утвержденный Ренненкампфом:

«…относительно Григоровича, Цупсмана, Вайнштейна и Столярова смертную казнь через повешение заменить казнью через расстреляние. Павла Кларка и Кривоносенко сослать в каторгу на 15 лет… Бориса Кларка и Кузнецова на 10 лет».

Не выдержав паузы, Тишин повернулся к выходу.

Цупсман хриплым, отчаянным голосом закричал:

– Сволочи, убийцы!

Антон Антонович успокаивающе положил ему руку на плечо. Лицо Цупсмана пылало, глаза налились кровью. В бешенстве он посылал проклятья вслед судьям, покидающим вагон. Из-за их спин вынырнул не замеченный до сих пор священник, видимо пришедший вместе с ними и притаившийся позади. На нем была скромная, даже немного потрепанная ряса, но чувствовалось, что она надета напоказ. Холеная борода и белое, без морщин лицо говорили о преуспевании.

– Я пришел к вам, чтобы исполнить свой долг и облегчить вам путь, ибо сказал господь: «Приидите ко мне все нуждающиеся…» – елейно начал поп, приближаясь к осужденным.

И, когда он пошел прямо на них, подняв руку с крестом и профессионально четко выговаривая привычные слова, осужденные яснее, чем в приговоре, увидели, что они будут казнены. В глазах священника они заметили огонек острого и злого любопытства. «Эти люди через несколько часов будут мертвы», – прочли они в тотчас притушенном взгляде попа.

Угадав это, священник проговорил поспешно:

– Как служитель Христа напутствую осужденных на казнь.

И снова с той необычайной остротой, с которой воспринималось теперь все окружающее, Антон Антонович почувствовал страх и смятение, охватившие попа.

Знакомый задор овладел Костюшко. «Да что же это я с ними церемонюсь? Громить их всех! В хвост и в гриву! Не давать им спуску! Ведь люди кругом, солдаты! Пусть слушают!»

Он воскликнул нарочито громко, так, что все конвойные услышали его, услышали также и судьи, которых остановил его громкий голос:

– Я понимаю присутствие здесь судей – это же убийцы, палачи Николая Второго! Ну, а вы, служитель Христа, зачем вы пришли сюда, а? Кто учит вас благословлять убийство? Евангелие? Христос? Ну? Отвечайте! А, вы молчите! Не знаете, что ответить? – И уже совсем свободно, обернувшись к тем, кто слушал его, Костюшко продолжал: – Он молчит, потому что он обманщик! Это – шаман, махая тремя пальцами в воздухе, бормочет заклинания. Нет, он хуже шамана! Потому что он попирает учение Христа! Скажите мне, когда Христос завещал мстить и убивать, пороть нагайками и казнить. Ну?

Костюшко говорил с такой необычной энергией, что никто не решился прервать его. Солдаты замерли, ловя каждое слово.

Растерянный священник молчал.

Короткий, напряженный спор между священнослужителем и осужденным на смерть кончился.

– Немедленно убирайтесь отсюда и не прикрывайте убийств именем Христа! – закричал Костюшко. Он уже потерял самообладание, но не жалел об этом. «Он запомнит, как его прогнали! Он не забудет… И те, кто слышал, – тоже…» – в этой мысли было для Костюшко нечто успокоительное, отвлекающее…

Священник, подобрав полы рясы, уже спускался по ступенькам вагона. В воцарившейся тишине слышно было тяжелое дыхание солдат.

По силе пережитого в эти мгновения казалось, что прошло много часов, даже дней. Между тем было только два часа пополудни. Зимний свет освещал все углы вагона и каждую черточку на горящих необычайным возбуждением лицах осужденных.

Четверо приговоренных к смерти были людьми совершенно разными. Вместе с тем они как бы олицетворяли те разные группы в рабочем классе, из которых черпала свою силу партия.

Трудно было бы представить себе большевистскую организацию Забайкалья, да и всякую другую, без таких людей, как Прокофий Евграфович Столяров.

Трудовая жизнь среди людей, ему подобных, научила Столярова распознавать ложь и обман, в какие бы одежды они ни рядились: окутывались ли они дымом кадила, прикрытые золотыми ризами, звонкими голосами отроков, обещающих покой и радость «на высотах горних», или призывали мнимых друзей к борьбе за копейку. Нет, не за копейку боролся Прокофий Столяров, а за свободную жизнь. И потому политическая борьба стала его уделом.

Слова «труд» и «капитал» не были для Столярова только словами. За ними стояли живые образы хозяев и мастеровых, рабочих и подрядчиков. Долгие годы подневольного труда и лишений наложили свой отпечаток на Столярова, рано выбелили усы, бороду и редкие волосы, избороздили глубокими морщинами лицо и жилистую шею. Спокойный и ясный взгляд придавал значительность его обыденному лицу. Сейчас близость мученической смерти наложила на него тень тяжелого раздумья.

Эрнест Цупсман совсем не походил на своего старшего товарища. И прежде всего потому, что был молод. Не очень ясно видел он в мечтах будущее, за которое боролся. Если страстное желание своей борьбой приблизить это будущее руководило Столяровым, то Цупсмана привела в ряды борцов ненависть к поработителям и жажда сразиться с чудовищем царизма. Он искал подвига. Вся его прежняя жизнь была подготовкой к нему. Дни свободы в революционной Чите были апофеозом жизни Эрнеста Цупсмана, и счастье, пережитое им, никто не мог уже у него отнять.

С беспечностью молодости Эрнест думал: «Люди умирают в восемнадцать лет от чахотки, имея позади лишь вереницу серых дней. Я жил счастливо, бурно, жил, как хотел жить, как мечтал… И вот теперь умираю…» На что же жаловаться? Враг захватил его на поле битвы, с оружием в руках. Он сопротивлялся, но противник был сильнее и одолел. Эрнест не ждал пощады палачей.

Таков был Цупсман. И в таких, как он, тоже нуждалась организация революционеров.

Антон Антонович Костюшко был человеком иного склада. Костюшко был гребнем волны, девятым валом революции.

Испытанный вожак, душа организации. Без таких, как он, она не могла бы существовать.

Четвертым был Исай Вайнштейн.

Спустя много лет историки, вглядываясь в окутанный дымкой времени образ молодого человека с тонкой шеей и темными печальными глазами, склонны, может быть, будут заключить, что задумчивый и тихий этот юноша оказался случайно среди осужденных неправедным судом Ренненкампфа. Они предположат, что карающая десница генерала, как суховей, выжигающий поля, как ветер, равно срывающий листья с могучих деревьев и слабую травинку при дороге, раздавила робкого юношу вместе с могучими его товарищами.

Верно ли это? Разве случайно шли в шеренге борцов и такие, еще не закаленные жизнью юноши? Его учили жизни и борьбе. Но он еще не окреп. И теперь его учили достойно умереть.

Да, умереть, как и жить, надо было достойно. И так же как жизнь требовала непрестанной борьбы и была немыслимой без этой борьбы, так и за достойную смерть надо было бороться.

Костюшко кинулся в эту борьбу со всей своей страстностью. Теперь, когда попытка побега потерпела крах и с вопросом о жизни было покончено, Костюшко стал готовиться к смерти.

– Великие идеи побеждают смерть и страх перед ней. Наша смерть должна внушить страх палачам, – говорил Костюшко. – Я скажу речь солдатам. Мне не смогут помешать. А то, что говорится под дулом оружия, западает в души…

Столяров заметил просто:

– Я говорить не мастак. Но в смертный час скажу народу, за что кладу голову.

Нет, Эрнест ничего не сможет сказать! Только проклятия, только проклятия…

– А ты, ты молчи. Молод ты, робок, – мягко внушал Столяров Вайнштейну. – Мы и за тебя скажем.

Но и Вайнштейн стал иным. Как взрослые, сильные птицы в перелете поддерживают своими мощными крыльями неокрепшего птенца, так орлиная стая его товарищей поддерживала дух молодого человека.

С удивлением всматриваясь в свое внутреннее «я», видел Исай Вайнштейн, что он стал за эти часы старше, мудрее и мужественнее. С какой-то новой высоты смотрел он на своих судей. Что они знают о жизни и смерти, о человеческой душе, о том, на какую вершину может она подняться?..

Бывают такие дни в Забайкалье, когда ранняя весна как бы ненароком забредает в окованное морозами, занесенное снегами царство зимы и в нерешительности останавливается на пороге. На короткий час вспыхивают горячие лучи солнца, ярким светом озаряют все до самых дальних сопок, но чем ближе к вечеру, тем быстрее теряют они свою силу, и к ночи безраздельно властвует над землей зима.

Такой день выдался 2 марта 1906 года. Сказочно прекрасен был мир, развертывающийся перед глазами узников в рамке узкого вагонного окна. Бескрайняя ширь забайкальских земель угадывалась в снежном просторе, лежащем по обе стороны полотна железной дороги.

Суровая мощь гор, надвигающихся на котловину, в которой лежал город, все огромное, мрачное и, казалось, полное тайных сил, рвущихся на волю, вокруг гармонировало с величием событий, которые так недавно здесь разыгрались. Воспоминание о них, уверенность, что жертвы не напрасны, поддерживали дух осужденных.

Вокзальная платформа была пуста: вероятно, сюда никого не пропускали, но за невысоким забором мелькали фигуры прохожих. Кузнецов, стоявший у окна, тихо, чтобы не услышал конвойный у двери, сказал:

– Павел Иванович, ваши.

Он отошел от окна, уступив место Кларкам. За забором стояли жена Павла Ивановича Мария Федоровна и молоденькая Нюта, жена Бориса. Вероятно, обе они уже долго ждали здесь, видно было, что они страшно озябли. Кларки видели своих у входа в офицерское собрание, превращенное в зал судилища. Но тогда не было на лицах женщин того выражения ужаса и растерянности, которые можно было прочесть сейчас. Едва заметив в окне вагона мужчин, Мария Федоровна и Нюта залились слезами, и Кларки поняли: бедные женщины еще не знали, что смертный приговор Павлу Ивановичу отменен.

Как ни странно, ни противоречиво было это чувство, но сейчас Павлу Ивановичу и Борису было неприятно видеть близких. Они думали о Тане, о близких Столярова и Вайнштейна, для которых наступал самый страшный день их жизни.

Вскоре чья-то грузная фигура заслонила милые лица, и больше узники не видели их.

Вокзал стал заполняться солдатами. Из окна видно было, как подтягивались части. И хотя слова команды не достигали арестантского вагона, Костюшко угадывал их по движению солдат.

К полудню вокзал был забит солдатами с ружьями. На платформе развернулись, словно на параде, роты 1-го Уссурийского железнодорожного батальона. Часовые у вагона сменялись каждые два часа.

– Как у порохового погреба, – пошутил Костюшко.

В вагон вошел офицер, которого осужденные еще не видели. Появление нового лица подсказало, что близится развязка.

Офицер был бледен, голос его прерывался, когда он обратился к четырем приговоренным к смерти вежливо, почти просительно:

– Господа! Прошу приготовиться. Через несколько минут можно будет, – он поправился, – нужно будет уже идти. – И добавил: – Четверым… – он не стал называть фамилий.

Товарищи окружили осужденных на смерть, стали прощаться.

Черта между теми, кто уходил и кто оставался, стала резче, непоправимее.

– Родные, – сказал Костюшко, с нежностью глядя в лица друзей, – вы увидите свободу. Вы скоро ее завоюете. Не забывайте же нас!

Борис Кларк, рыдая, обнял Костюшко.

Цупсман надел свое черное пальто, потом вдруг рывком сбросил его на пол, оправил шелковую красную косоворотку.

– Умру в красном! – сказал он серьезно.

Столяров одобрительно кивнул головой. С уважительным удивлением посмотрел на Эрнеста Вайнштейн. Близкая смерть подчеркивала благородство этих людей, его товарищей.

Даже слабости осужденных сейчас, перед трагическим концом, оборачивались какой-то другой стороной: медлительное тяжелодумье Столярова – мудростью старости, безрассудство Цупсмана – отвагой. И эти слова Цупсмана: «Умру в красном» – ни в какой мере не звучали позерством. Они вызвали у приговоренных мысль о боевом их знамени.

С сугубыми предосторожностями, вплотную, плечом к плечу, окружили четверых смертников солдаты специального конвоя.

Командовал ими поручик Шпилевский, тот самый, который застрелил рабочего Кисельникова при вооружении дружины.

Место казни избрали на холме, у подножия Титовой сопки. Вся Чита была видна отсюда.

Толпа, усеявшая склоны, настороженно молчала.

И вдруг ропот пронесся по ней, она содрогнулась и снова замерла. Двойные цепи солдат отделяли неширокое пространство, по которому конвой вел четырех осужденных. Они шли в одном ряду.

Тысячи взглядов скрестились на фигурах четырех людей. Что было в этих взглядах?

И снова, с обострившейся до крайних пределов способностью уловить движение чужой души, смертники поняли, что огромное большинство людей, пришедших к месту казни, было движимо не любопытством. Нет! Это пришла отдать им последний долг Чита.

И, как только поняли это, приговоренные еще выше подняли головы и легче стал их шаг, как будто тысячи скорбных и дружественных взглядов поддерживали их на последнем пути.

Чуткое ухо их ловило тихий говор, пробегающий в толпе, сдержанные рыдания и тяжкие вздохи отдавались в их ушах.

Красная рубашка Цупсмана медленно плыла среди толпы, напоминая о знамени, под которым так отважно боролись эти четверо и теперь умирали. И еще о другом говорило это красное пятно, двигающееся среди черной толпы: о мщении, о расплате.

Восемь столбов возвышалось у восьми продолговатых глубоких ям. Ренненкампф хотел показать, что в последний час милостью своей даровал жизнь четырем из восьми осужденных.

Шпилевский, дергаясь и кривляясь, скомандовал привязать осужденных к столбам. Солдаты с веревками подступили к осужденным.

– Отставить! – приказал Костюшко и сам встал у столба.

Солдаты повиновались. Столяров негромким надтреснутым голосом, открытым взглядом старческих глаз глядя в толпу, произнес:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю