Текст книги "На суровом склоне"
Автор книги: Ирина Гуро
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 27 страниц)
– Аист!
Да, там, внизу, в пади, медленно и важно, вытягивая то одну, то другую ногу, шагает аист. Они удивляются этому, как необыкновенному и радостному событию.
Антон говорит какие-то необходимые будничные слова. Женщина, имеющая право выхода за ворота, будет приносить Тане молоко. Ей обязательно надо пить молоко. Слышите, Таня?
– Хорошо. А вы?
– Я – мужчина. И потом, я взрослый человек. А вы еще растете.
Это он сказал, конечно, напрасно: Таню оскорбляет всякое упоминание о ее возрасте.
«Не сердитесь на меня, Танюша. Это я от любви», – хочет сказать Антон, по не может.
– Антон Антонович! А у нас в камере сидит цыганка, – вдруг оживленно говорит Таня, – она нам всем гадала, ну, от скуки, конечно. А как танцует! Вот так…
Таня весело, озорно крутится, раздувая юбку.
Кажется, она совсем забыла, где они находятся. Что будет с ней дальше?
– Танюша, – тихо говорит Антон, – уже скоро… Скоро мы двинемся. Длинный, тяжелый путь. Нам еще долго добираться до места. А там – ледяная тюрьма, так зовут Якутию. Тюрьма без замков и решеток, но все равно тюрьма, потому что убежать некуда. Как вы будете там, Таня?
– А вы? – снова спрашивает Таня.
– У меня нет другого выхода!
Таня опускает голову и тихо говорит:
– Для меня тоже. Для меня тоже нет другого выхода.
Будь благословенна за эти слова, Таня!
…Сегодня день длинный-длинный. И такой же длинной будет ночь. Всю ночь будут звучать за окном неслышные днем шорохи, стук капели, шум воды, пробивающей себе дорогу под ледяной коркой, нежные стоны первых гостей сибирской весны – турпанов и сварливые галочьи голоса. Потому что весна в заключении – тоже весна.
3
– Между тюрьмой и вольным поселением такая же пропасть, как между ссылкой и свободой.
– Ну, это вы, батенька, хватили! – возражает Антону доктор Френкель. – Свобода – естественное состояние человека. В чистом виде оно, к сожалению, существует пока лишь в теории. Но если под свободой подразумевать всего-навсего существование без решеток и мерзкой физиономии в «глазке», то и такая «свобода» несравнима с этим нашим вынужденным путешествием.
– И все-таки здесь небо, вода…
Доктор прерывает Антона:
– Небо – грязная мешковина. Вода? Вы обратите внимание, она здесь лишена основных своих привлекательных качеств: в ней нет игривости, свежести. «Вода примером служит нам, примером. На месте вовсе не стоит и дальше все она бежит. Все дальше, все дальше…» – пропел доктор, немилосердно фальшивя. – А эта никуда не зовет и ничего не обещает. Кроме лихорадки и бронхита.
Антон засмеялся: это так похоже на доктора Якова Борисовича Френкеля. У него некрасивое лицо с длинным, угрюмо свисающим над редкими светлыми усами носом; глаза за дымчатыми очками недоверчиво щурятся, губы сложены в кислую гримасу.
Года два назад Антон подумал бы: «Ну что это за революционер? Это либерал в лучшем случае!» Слишком уж обыденная у доктора внешность.
Но сейчас Антон не спешит с выводами.
Доктора Френкеля с женой посадили на паузок в Качуге. Они отстали от арестантской партии: доктор заболел в дороге, лежал в деревенской больнице. Он еще и сейчас был нездоров.
С Антоном он сошелся за шахматами, самодельными. Играя, Антон с интересом разглядывал своего собеседника. Кто же он такой? Антон сперва решил, что Френкель – адвокат, выступал в политических процессах. Не утерпев, спросил об этом партнера.
– Нет, я врач, – ответил тот, – по детским болезням. Ну, разумеется, это вас удивляет. Ход ваших мыслей таков: как эта столь прозаическая деятельность увязывается с революционной? И конечно, как и многие, вы представляете себе социализм исключительно в общих чертах: нечто вроде рая, но на земле. И люди ходят этакими херувимами. А чтобы у них насморк или там ангина – это нет, упаси бог, как можно!
Но еще раньше, чем Антон и Френкель, познакомились жена доктора и Таня: на второй день после появления супругов на «фрегате», как называл доктор тяжелую арестантскую баржу, неуклюже ползущую за юрким буксирным пароходиком.
Софья Павловна Надеждина, высокая, сильная женщина с облаком русых волос вокруг полного румяного лица, под руку вывела мужа на корму, усадила на принесенный с собой складной стул, закрыла ему ноги пледом.
Доктор терпел, покорно поворачиваясь, дал жене себя закутать. Но этого показалось ей мало, она пошла за теплым шарфом. Доктор тотчас стал опускать воротник пальто. При этом плед упал с его колен.
Стоявшая у борта Таня проворно подбежала и подняла плед.
– Спасибо, девочка! – небрежно сказал Яков Борисович, мельком взглянув на Таню.
Она покраснела. Подошедшая в эту минуту Софья Павловна всплеснула руками:
– Яков Борисович, что ты! Это – политическая, жена нашего товарища, Костюшко!
Доктор удивился:
– Скажите пожалуйста! Мне показалось… Прошу извинить, я, знаете, близорук.
Софья Павловна заговорила с Таней о хозяйственных делах:
– В Усть-Куте, говорят, надо покупать омуля и муксуна горячего копчения. Их там как-то особенно приготовляют. Ваш муж любит копченую рыбу?
Таня не знала, любит ли Антон рыбу. Ей это не приходило в голову. Она с интересом прислушивалась к советам докторши:
– Здешняя ягода морошка очень хороша для кваса. А сахар надо класть так на так: фунт сахару на фунт ягод.
«Буду поить Антона квасом из морошки. Буду покупать рыбу», – решает Таня с жаром.
Могучая Лена не сразу показывает себя. Лишь после впадения в нее реки Витим широко и вольно разливается она. Тридцать километров от берега до берега – настоящее море! То высокие, то низменные, большей частью скалистые тянутся берега.
Медленно течет холодная пустынная река, по-змеиному извиваясь. Левый берег навис красными бесформенными утесами. Правый – темной зеленью тайги уходит до самого горизонта. Редкие селения скрываются в котловинах, прижимаются к земле покосившимися черными срубами, будто затаились, придавленные суровостью окружающей дикой природы.
Ночью берега кажутся еще величественнее и мрачнее. Странное сияние исходит от неба без луны и звезд, мертвенный, как будто искусственный, свет заливает рифленое серебро реки. Дневные звуки: суета команды, окрики охраны, звон кандалов, разговоры – все умолкает. Слышно только, как плещется вода под колесом буксира, как шумит тайга на берегу, и еще какой-то заунывный, тягучий, ни на что не похожий звук временами повисает в воздухе.
– Антон Антонович, это звери ревут? – спрашивает Таня.
– Не думаю, – отвечает он.
– А почему бы и не звери? – вмешивается доктор и делает страшные глаза. – Весьма возможно, Стефания Федоровна, что это именно дикие звери. Тут ведь не Невский проспект! С ними даже как-то интереснее… – желая исправить свою ошибку, Яков Борисович называет Таню по имени-отчеству. Для нее это ново, ее еще никто так не называл.
Медленно, словно в траурном кортеже, плывут паузки с этапными партиями. День ли, ночь – плывут. Так замедленно, так обособленно от обычного речного движения. Не обмениваются с ними приветствиями встречные суда, подальше от них правят плотогоны, не машут им рыболовы, угнездившиеся в заводи.
Плывут паузки. Неделями. Месяцами. От ледохода до рекостава. Несет на себе река одну за другой эти мрачные, молчаливые баржи, набитые людьми, не по своей – по царевой воле плывущими неведомо им куда.
– Даже ладья Харона, – говорит доктор, – двигалась к определенному берегу, а тут не знаешь, где тебя высадят, куда «назначат местопребыванием»…
Вдалеке возникает видение пристани, на ней множество народу – что это? На дощатых мостках стоят люди и машут картузами, платками… Кому машут?
– Неужели нам? – Таня взволнована, она так давно не была среди «вольных» людей. – И мы причалим к пристани?
– Это местные ссыльные встречают нас. Такая традиция. Только вряд ли мы подплывем к ним.
Теперь отчетливо видны фигуры на пристани: они заполнили весь плот, подрагивающий на волне. Там, на плоту, волнение.
Но буксир не уклоняется от своего пути, не замедляет и не ускоряет движения.
– Где-то все же должны пристать. Запастись водой и провиантом, – обещает доктор.
Это большое село, по местному обычаю вытянувшееся вдоль берега. Пристань крошечная, но и здесь стоят люди. Может быть, стоят уже давно, – здесь не действует расписание, а только – слух, от селения к селению. Для них новички – это вести из покинутого мира, частица прошлой жизни, новости… Иногда здесь происходят неожиданные встречи: с родными, чаще – с товарищами. Но и незнакомых встречают как родных: сыплются советы, выносятся скромное ссыльное угощение, туесок ягод, домашний квас, пироги.
К Антону подошел чем-то знакомый молодой человек. Он назвал себя:
– Трифонов… Помните, на Мясницкой? Вы тогда приезжали от Привислинского края…
Антон вспомнил:
– Как же! А где Карман?
– Ему повезло. Вовремя скрылся в свой Поневеж.
– А… Маша?
– Маша – здесь… она – моя жена…
– Вот как?
Вокруг них сыпались вопросы, обрывки разговоров долетали со всех сторон. Оказалось, что здесь ничего не знают о последних событиях, о забастовках в Закавказье и Малороссии, в Екатеринославе и Керчи…
– Так ведь в газетах пишут о рабочих беспорядках!
– Но сюда не доходят газеты!
– Примечательно, что стачечники действуют наступательно, наседают на полицию и войска!
– У нас в Киеве знаешь как было? Более трех тысяч человек на улицу вышло. Движение поездов прекратили. Мы там показали!
– Товарищи, это же начало революции!
– Ну, оставьте! Вам всем революция мерещится. Забастовки всегда были и будут в каждом капиталистическом государстве как выражение стремлений рабочего класса…
– «Друг Аркадий, не говори красиво». А главное – длинно.
– Бросьте, товарищи, спорить. Расскажите лучше, что читают в России?
– В Московском Художественном на представлении «На дне» студенты устроили демонстрацию…
– Горький сейчас самый любимый писатель в России…
– Но это, простите, все же не Толстой…
– Тенденция, тенденция губит Горького!
– При чем тут тенденция? Он пишет великолепно!
– Наши ребята держались стойко!..
– Вы отстали от жизни. Этот год показал зрелость рабочих масс. Все стачки проходили под политическими лозунгами…
На прощание Трифонов крепко сжал руку Антона и на секунду задержал ее в своей:
– Смотрите, моя жена спешит сюда. Опоздала, сына кормила.
Уже конвой вел счет арестантам, поодиночке всходящим на паузок, а Костюшко все еще стоял как вкопанный: в расстегнутом пальто, с развевающимися концами платка за спиной к ним спешила Маша.
Антон едва успел поздороваться с ней.
– Я напишу вам! – крикнул Костюшко, уже взбегая по сходням.
Трифоновы долго махали платками вслед. Пополневшая и повзрослевшая Маша кричала что-то вдогонку.
Двухмесячное плавание подходило к концу.
К Якутску подплывали ранним утром. Выглянуло солнце, лучи его ломались в воде. Набежавшие облака погасили веселую игру солнечных бликов, стало сумрачно, как перед грозой.
Длинная каторжанская дорога привела путников к цели.
Якутскую область недаром называли «ледяной тюрьмой» или «тюрьмой без решеток». Необозримые пустынные пространства, жестокие морозы, безлюдие сторожили тщательнее, чем тюремщики, крепче, чем тяжелые замки.
Быстро пробегало здесь короткое жаркое лето, с буйным ростом трав и крупных цветов, лишенных запаха, непохожих на скромные и ароматные полевые цветы России. Почти без перехода входила в силу зима с морозами до шестидесяти градусов, когда туман задергивает перспективу, солнце, багровое и беспомощное, еле пробивается сквозь его пелену слабым лучом. Дышишь с трудом, плевок на ветру превращается в комочек льда. Шерсть на собаках отрастает как медвежья и, оледенев, становится игольчатой.
– Посмотри, Танюша, это же настоящий город! – говорит Антон. – Центр культуры и цивилизации. В нем – три кирпичных дома… А то, что все остальные деревянные, – так это даже лучше для здоровья!..
Они с упоением читают афиши на театральной тумбе, – да, таковая высится посреди пыльного бульвара Якутска.
В общественном собрании ставят любительский спектакль «Коварство и любовь». И водевиль «Теща в дом – все вверх дном». На доске – местная газета «Епархиальный вестник»… Наверно, чертовски интересно!
Вплотную к городу подходит лес, веселый, разнообразный: серьезный основательный кедр и легкомысленные березки. Черемуха и боярышник, рябина, шиповник – все старые знакомые, только невиданно буйные, обильные… Ива никнет над водой.
Стоит ранняя осень. Еще не наливались огненным цветом кисти рябин, но уже чувствуется, что короткое якутское лето на исходе. Антон и Таня ходят по улицам, наслаждаясь очарованием этой грустной поры. Они уже не арестанты, а просто ссыльные. Все в мире относительно, они ощущают всю прелесть свободы: ходить по дощатым тротуарам, зайти в трактир и пить там кирпичный пахучий чай, делать все, что в голову взбредет, запеть среди улицы, шумно приветствовать незнакомого акцизного, остолбеневшего от изумления, сунуть за пазуху пушистого котенка-сибиряка, мяукающего на заборе.
И вдруг Антон устремляется за высоким, тощим мужчиной, который, опираясь на палку, бредет впереди.
Таня видит, как мужчина оборачивается. Странно! Он еще молод, походка и изнуренный вид, видимо, следствие тяжелой болезни. Антон не может скрыть своих чувств, он рад встрече и вместе с тем удручен видом своего друга. Он знакомит Таню с Иосифом Адамовичем Дымковским.
Антону Костюшко и Тане определили место жительства в Намском улусе. Первым уже по-осеннему холодным днем старый пристав с наружностью доброго папаши привез их в наслег. Оказалось, что это – несколько полуразвалившихся юрт с плоской крышей, крытой дерном, со стенами, обмазанными снаружи глиной, смешанной с навозом. Внутри, на глиняном полу, на шкурах спала семья якутов, тут же находился их скот. Посредине – примитивный очаг.
– Нам тут не нравится, – спокойно сказал Костюшко приставу, – мы здесь не останемся.
Пристав вежливо развел руками:
– Приказ.
– Если вы не отвезете нас обратно, мы завтра же пойдем пешком в Якутск. Мы люди молодые, нам это нипочем. Будем жаловаться.
Пристав закусил всухомятку привезенной с собой снедью, побрезговав угощением гостеприимных якутов, и уехал.
Через неделю, в нарушение всех правил, Костюшко вернулся в Якутск, пришел к исправнику и заявил, что в Намском улусе жить он не будет, а приискал себе новое место жительства: село Марха, недалеко от города: «Вот так и запишите».
Исправник с неподходящей фамилией Душкин удивился, но препираться не стал: Марха так Марха.
В этом довольно большом селе жили сосланные из России сектанты. У одного из них поселились Антон и Таня.
Началась их ссыльная жизнь со множества забот: о теплой одежде, о дровах, продуктах, заготовке льда для питья на зиму. Пригодилась самарская наука: Антон купил инструменты, стал плотничать. «Заказы выполняются добросовестно и в срок», – написала Таня на Листе бумаги и повесила на воротах. Антон разочаровал ее: «Да тут мало кто грамоте обучен». Таня вывесила рисунок: трехногая табуретка, четвертая ножка витает над ней в воздухе… «Туманно», – сказал Антон и пририсовал топор и пилу. Таня весело и неумело хозяйничала. Длинными вечерами читали: ссыльные выписывали книжные новинки, обменивались ими.
Под самый новый, 1904 год в Якутск привезли Бабушкина. Костюшко встретил его на квартире у Дымковского. Иосиф Адамович жил в доме ссыльного поселенца, духобора Трунова, угрюмого чернобородого мужика, сосланного за отказ от военной службы и за то, что, как он говорил, «царя небесного почитал выше царя земного».
Трунов открыл дверь Антону и, признав в нем частого гостя своего постояльца, жалостно покрутил головой, скосив глаза за перегородку, из чего Антон заключил, что Иосифу Адамовичу стало хуже.
Дымковский лежал в постели. Невольно бросались в глаза острые колени, торчащие под байковым одеялом. У окошка валялись сапожные инструменты. По пыли, покрывшей их, видно было, что Иосиф Адамович лежит уже не первый день.
Больной подал легкую горячую руку, глаза у него блестели лихорадочно и весело.
– Будьте знаёмы, Иван Васильевич, то наш друг Антон Костюшко. Он сперва по вашему следу в Екатеринославе пошел, а уж потом, пшепрашем, вам стежку в Якутск проложил!
Посреди комнаты стоял невысокий человек в оленьей кухлянке, которую он, видимо, только что надел: тонкие русые волосы были спутаны, и он тщетно пытался привести их в порядок, неловко разводя локти, стянутые меховой рубашкой.
– Вот примеряю, говорят, здесь без этого нельзя, проговорил Бабушкин, – великолепная одежда, даже снимать не хочется. Я, признаться, промерз в пути. А тут у вас тоже встретила погодка…
Антон иронически возразил:
– Что вы, что вы, Иван Васильевич! Да здесь дивный климат: весны нет вовсе, зато две осени в году, каждая по месяцу, и обе препротивные, с дождями и туманами; восемь месяцев в году – зима, ну а остальное – все лето, лето, лето!
– Почекай, Антон, не пугай! – сказал Дымковский. – Его на полюс холода гонят. О, там зимно!
– В Верхоянск? – Антон уже сожалел о взятом им, может быть, от легкого замешательства, шутливом, интеллигентски-манерном, как ему сейчас показалось, тоне.
Все в Бабушкине настраивало на серьезный лад. Он еще ничего не сказал, но уже подумалось Антону, что с человеком этим трудно было бы поддерживать легкую, «на полутонах», приправленную пряностями парадоксов беседу, обычную в кругу ссыльных интеллигентов.
Несколько суровый взгляд серых, небольших глаз, окруженных красной каемкой, как это бывает у рабочих-наборщиков, смягчался частой усмешкой крупного упрямого рта, полуприкрытого светлыми усами. При всей обыденности его облика что-то в Бабушкине привлекало, заставляло всматриваться в него.
– Полюс холода, – повторил Бабушкин задумчиво. Он сидел на низенькой табуретке с ременным сиденьем, на ней обычно сапожничал Дымковский. – А вот скажите, что всего более поражает, когда вступаешь в Якутскую область? А?
– Простор, – ответил Антон.
– Именно, – подхватил Бабушкин. – Ведь кругом мертвечина, кустарники какие-то чахлые, низкорослая лиственница, леденящий ветер, – так и кажется, что где-то здесь мертвая голова лежит и ждет Руслана. А впечатление не жалкое, нет. Впечатление не бедности, а силы природы. А уж потом, ближе к городу, когда пойдут леса, – и вовсе весело становится.
Бабушкин решительно потащил кухлянку через голову:
– А то разнежишься так-то!
Теперь Антон увидел, что гость строен, мускулист, не новый пиджачишко лежал на нем ладно, а воротничок сорочки был свеженакрахмаленный. Все это шло в противовес небрежности в одежде, которой даже щеголяли некоторые ссыльные.
– Чай пить будете, Трунов сейчас устроит, – пообещал Иосиф Адамович.
Но вместо Трунова явились две девицы, которые заботились о Дымковском в той мере, в которой он им это позволял: ссыльная учительница Лидия Григорьевна Батина, высокая русоволосая красавица, и Симочка Штерн, смуглая, отчаянная, с мальчишескими вихрами.
– Вы что, меня проведать альбо гостя посмотреть? – без стеснения спросил Дымковский. – Знакомьтесь. Матка боска, куда от женщин денешься!
Бабушкин чинно поклонился.
– Да как же вам не совестно! – закричала бойкая Симочка. – Разве мы к вам и без гостей не приходим?
Антону хотелось поскорее разузнать, не привез ли Иван Васильевич новости. Но девушки увлекли Антона за собой в сени. Трунов, поджав одну ногу, как цапля, и засунув бороду в вырез жилетки, надетой поверх длинной ситцевой рубахи, раздувал сапогом помятый, нечищеный самовар.
– Это что за гадость? – набросилась на него Симочка. – И что вы такое, Трунов, выдумали? Где труба?
– В трубе вытяжной силы нету, – пробормотал Трунов, надевая сапог.
Девушки, оказывается, уже знали про Бабушкина всю подноготную.
– Просто непонятно, как женщины этого достигают, – высказался Антон.
Рассказывали, как Бабушкин ушел от полиции в Смоленске. Он работал там на постройке трамвайной линии. Специально приехавший шпик случайно натолкнулся на самого Бабушкина и, обманутый его благонамеренным видом, спросил у него, не знает ли он такого-то, назвав фамилию Бабушкина по паспорту! «А он уехал из Смоленска», – ответил Иван Васильевич и в тот же вечер действительно скрылся из города.
С особой, чисто женской заинтересованностью девушки сообщили, что Иван Васильевич женился «по безумной любви» на скромной работнице, имел от нее дочку, и маленькая девочка эта умерла в то время, когда мать находилась в тюрьме.
Потом пили чай с баранками. Нет, новостей Иван Васильевич не привез: изолировали строго.
– Видимо, подробности о Втором съезде будем иметь весной, когда откроется навигация, хлынут большие партии ссыльных.
– Весной, – проворчал Дымковский, – до весны, как это говорится, вся вода утечет.
Все засмеялись. Иосиф Адамович вечно перевирал русские поговорки. Он сидел на постели, держа блюдечко с чаем на растопыренных пальцах, лицо его пылало, глаза блестели. Поймав быстрый и уклончивый взгляд Бабушкина, Антон прочел в нем тревогу. Дымковскому-то и была всего страшнее эта весенняя вода.
Иван Васильевич тотчас переменил тему разговора. В Сибирь для обследования политической ссылки Плеве послал фон Валя. Того самого фон Валя, который в бытность генерал-губернатором в Вильно приказал высечь розгами рабочих, участников первомайской демонстрации в 1902 году.
Валь проявлял усердие: в результате поездки был отстранен от должности военный губернатор Восточной Сибири Пантелеев. Плеве назначил начальником края графа Кутайсова. Как своему человеку, издавна ему преданному, Плеве ему обещал: «Всякое превышение власти покрою, а послабления не потерплю». Кутайсов воспользовался этой «установкой» широко, с размахом…
Вступив в должность, тотчас взялся за сочинение циркуляров; они имели одну цель: зажать в железные тиски политическую ссылку.
– Направляясь в Сибирь, едва, говорили, вошел в свой вагон, с порога стал диктовать драконовы законы насчет ссыльных. До вас они пока еще не докатились, – сказал Бабушкин.
– Как – не докатились? Ко мне уже три раза ночью пристав являлся проверять, не удрал ли, – сказал Антон.
– Ну, видимо, это еще цветочки, – продолжал Бабушкин. – Кутайсов рассуждает так: до сих пор революционеры в ссылке находились, так сказать, в революционном отпуске. С этим надо покончить. Кого не сломила тюрьма, жестокие условия, оторванность от родных мест, сломит бесчеловечный режим. В этом есть своя логика. А для нас это значит: продолжение борьбы здесь другими средствами.
– Какими? – спросил удивленный Костюшко.
Бабушкин ответил просто:
– Не знаю. Я еще не продумал всего. Только мне кажется, что нам придется вернуться к активным формам протеста.
Он сделал нажим на слове «активным», и Костюшко отметил про себя, что Бабушкин сказал «вернуться». Оговорился он? Или он думал о трагедии, разыгравшейся в этих же местах пятнадцать лет назад? Тогда с протестом выступили ссыльные народовольцы, выступили жертвенно, стихийно, безрассудно, зная, что будут уничтожены.
Бабушкин, конечно, имел в виду организованное выступление, но в какой форме?
Костюшко не удалось продолжить разговор: за перегородкой кто-то сильно хлопнул дверью, послышался начальственный басовитый голос, покашливание. На пороге показался маленький старичок – пристав, которого ссыльные прозвали за сладкие речи Златоустом.
Златоуст произнес приветливо:
– Добрый вечер, господа.
Никто не ответил.
Со вздохом он уселся на стул и принялся закуривать. В наступившей тишине было слышно, как за перегородкой топчутся с мороза стражники. Пристав обвел всех добродушным взглядом слезящихся от ветра глаз и предложил:
– Попрошу всех господ ссыльных разойтись по своим квартирам.
Он выпустил дым, пожевал губами и добавил:
– Собрания не положены-с.
– У нас не собрание, а обыкновенное чаепитие. Пришли проведать больного товарища, – сказал Костюшко.
– Все равно не положено-с, – Златоуст потрогал по очереди все пуговицы своей шинели, – прошу разойтись.
– А мы не хотим расходиться, – сказал Бабушкин без вызова, спокойно.
Что-то изменилось в его облике. Он опустил на стул сжатый кулак. Опустил, не стукнув, но пальцев не разжал. Златоуст поморгал, нарочито громко, по-стариковски, высморкался в большой клетчатый платок. С видом крайнего сожаления выдохнул:
– Тогда, господа, не взыщите: разведу с конвоем по домам.
Ему не дали кончить. Поднялся шум.
– Не смеете! Не имеете права! – крикнула Симочка, размахивая руками у самого носа Златоуста.
Дымковский порывисто поднялся, протянул худую руку и закричал высоким прерывающимся голосом:
– Вон отседова! Вон до дьябла! Штоб вы подохли, проклятые каты!..
Он закашлялся, кровь выступила в углах его губ.
– Ему плохо! Скорее воды! Доктора!
Девушки заметались по комнате.
Симочка схватила в охапку свое пальтишко, выскочила из комнаты, развевающиеся концы ее платка хлестнули по лицу Златоуста.
Бабушкин подошел к двери, пинком ноги распахнул ее и обернулся к приставу:
– Вам лучше всего немедленно уйти отсюда.
Златоуст вынул изо рта окурок, поискал на столе пепельницу, не найдя, ткнул его в блюдце и медленно поднялся со стула.
Бабушкин как-то сразу расположил всех к себе. И в дальний путь собирала его вся «ссылка».
На квартире у Батиной – дым коромыслом!
– Ух, ух, сладкий дух! Пирогами еще на улице пахнуло! – Костюшко сбросил полушубок, в комнате от раскаленной печи было жарко, как в бане.
– Ивану Васильевичу – на дорожку! – Симочка, как всегда, в центре событий. И на Бабушкина взглядывает с нескрываемой симпатией.
Батина вытирает руки передником и сбрасывает его. По-деловому растолковывает Бабушкину:
– Пельмени в мешке, замороженные. И молоко в кружках – тоже. И щи. На вашей дороге редко-редко где «поварни» с каменным очагом. А бывает: застрянете – оленью упряжку не пригонят на сменку. Вот тогда будете топором отрубать и щи, и молоко… С голоду не помрете!
Иван Васильевич благодарил, застенчиво улыбаясь:
– Вот сколько хлопот вокруг моей персоны! Я, знаете, с непривычки размяк даже вовсе! Сестрицы родные и то столь о братце не пекутся, право, Лидия Григорьевна!
– Да о ком же нам печься-то! – воскликнула Батина, тень прошла по ее лицу…
И Бабушкин подумал: «Своего вспомнила». Здесь все всё знали друг о друге, и Бабушкин уже слышал, что Лида Батина потеряла любимого человека именно на «полюсе холода», куда сейчас его снаряжала. Со свойственной ему способностью к сопереживанию, Бабушкин подумал о них, о мужчине и женщине, связанных любовью, презревшей все препятствия.
Батина негромко, сама удивляясь своей откровенности, но как-то располагал к ней Бабушкин, говорила:
– Там сумасшедшие перегоны – по двести верст от станка до станка. Воздух словно раскален, шестьдесят градусов мороза – это вовсе другое, чем даже сорок, – трудно дышать. Собаки бегут быстро, но все равно то и дело приходится, чтоб не окоченеть, бежать рядом с нартами. Лежу, бывало, ничком, а Максим меня толкает: вставай, заледенеешь, бежим!.. Тянется равнина самой холодной в мире реки Яны. Ветер с круч Верхоянского хребта гонит снежные комья, кричит каюр, взбрехивают собаки, засыпает глаза колючим снегом… И все вперед, вперед – через ледяную мглу… В Средне-Колымск. Мы не знали, что мчимся к нашему концу…
Лида замолчала. Лицо ее стало из пунцового серым. Бабушкин тихо, нежно поцеловал ее в лоб.
Несмотря на запрет, на Новый год все съехались и встречали его большой шумной компанией. И тосты произносили свободно:
– Да сгинет самодержавие!
– И еще я хочу выпить отдельно за то, чтобы сгинул Душкин!
– Неужто рухнет режим, а Душкин останется?
– Конечно. Якутскую ссылку сохранят как музейный экспонат, а из Душкина набьют чучело.
– За свободу, товарищи, за святую свободу!
– Таня, Антон, за ваше счастье!
– С такой компанией, ей-богу, и в Якутии можно жить!
Утром первого января сильный полицейский наряд обошел квартиры ссыльных. Под конвоем отправили к месту жительства Антона с Таней.
Симочку и Батину, ухаживавших за Дымковским, вытолкали из его избы, бросили в сани и отвезли в село, где им было назначено место проживания.
Через неделю Иосиф Адамович Дымковский умер.
Ссыльные приняли решение протестовать против зверского режима Кутайсова.








