Текст книги "На суровом склоне"
Автор книги: Ирина Гуро
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 27 страниц)
В напряжении мысли бессонными ночами вынашивался и рождался план «Искры».
Курнатовский понял Ленина сразу, после их первой встречи. Он ставил Ленина выше Плеханова. Плеханов уже долгие годы стоял на пьедестале лидера и теоретика, а Ленин был в начале своего пути. И все же Курнатовский зорким взглядом увидел в Ленине будущего вождя.
Курнатовский был близок к напряженной духовной жизни Ленина. Их сближали также и скупые радости ссыльной жизни, и ее беды: смерть товарища переживалась здесь, при тесном общении, с особенной остротой.
Курнатовский чутко прислушивался не только к тому, что говорит Владимир Ильич, не только оценивал его мысли, которые привлекали логикой, боевой нацеленностью и глубоким знанием жизни.
Виктор Константинович смотрел и слушал, как живет Ленин. Как он жил в этой минусинской ссылке? Он жил, как и мыслил: очень смело, прямо и в каком-то упоении борьбой. Борьба в этом тихом, заснеженном углу шла все время, напряженно, не ослабевая. Она, как быстрая вода подо льдом, пробивала сонную тишь «старой ссылки».
Эта «старая ссылка» связывалась с пребыванием здесь народовольцев, со сложными личными взаимоотношениями.
Слишком глубока уже была пропасть, отделяющая Ленина от «стариков». Он как бы пробивал, очищал путь в будущее, и это было его работой сегодня. Сегодняшний день озарялся светом грядущего, на приближение которого он направлял свою огромную энергию.
От его взгляда не укрывались те новые процессы, что возникали в международном рабочем движении.
Курнатовский знал цену наукообразным доводам и «модным, хлестким фразам», которые высмеивал Ленин. И в прямой речи Владимира Ильича о самом важном – о судьбах движения – звучала для Курнатовского непререкаемая сила правды.
Работая систематически, сверхнапряженно, Ленин умел наслаждаться окружающим, суровой и прекрасной природой Сибири, бурными веснами с пестрым цветением лесных полян, стремительно проносящимся летом, за которым бредет уже по дорогам плодоносная осень, рассыпая алые брызги брусники.
И долгие зимы, когда морозный туман курится над рекой и доносится дальний вой волчьих свадеб, привлекали дикой своей красотой. Умел он забавляться игрою с детьми, проделками собаки Женьки, проказами резвого котенка. Он охотно смеялся, искренне и самозабвенно.
Виктор Константинович тоже остро чувствовал красоту природы. Но, более замкнутый, он часто уходил в себя.
Бывали у него дни черные: глубокого уныния, которое позже стали называть депрессией.
Неотступность полицейского преследования, вечное ощущение соглядатая за спиной наложили особый отпечаток на облик Курнатовского. Порой на высокий лоб его набегали резкие морщины, взгляд как бы обращался внутрь, плечи опускались в изнеможении. Обычная жизнерадостность его покидала.
Но такие приступы проходили быстро, и он снова обретал способность наслаждаться природой, общением с товарищами, хорошей поэтической строкой. Снова возвращалась к нему охотничья страсть.
Минусинская ссылка сохранилась в памяти Виктора Константиновича не тягостными, одинокими ночами, а веселыми часами в компании живых, интересных людей, где звучала песня Глеба Максимилиановича Кржижановского, и смех красивой и очень подвижной его жены Зинаиды Павловны Невзоровой, и сияла милая улыбка молодой Надежды Константиновны Крупской. Читали новинки литературы, доходившей сюда по подписке и с оказией, с шумом выходили в ночь, на простор, надышаться не могли морозным воздухом, хвоей, тишиной зимнего леса.
Обычно уже по дороге в Тесь или Шушенское, в кошевке, уткнув лицо в воротник овчинной шубы, поглощая версты снежной дороги, предвкушал Виктор Константинович веселье и уют «ссыльного вечера» в одном из семейных домов товарищей.
Нежная дружба на многие годы связала его с Екатериной Окуловой.
Но главным, чем отмечена минусинская ссылка, были встречи с Владимиром Ильичем. Общение с ним оттачивало мысль, обогащало ее.
Для Виктора Константиновича стала счастьем встреча с человеком, который укреплял и развивал его мировоззрение.
Власти не возражали против того, чтобы ссыльные работали у местных предпринимателей. В губернии даже считали своей заслугой использование ссыльной интеллигенции как культурной силы. И канцелярия губернатора охотно рекомендовала «просвещенному заводчику» Гусеву инженера-химика с цюрихским дипломом – Курнатовского.
Поступление на службу было большим событием в жизни ссыльного. Легче было завязать связи с населением, с рабочими. Да и само производство чрезвычайно интересовало Курнатовского, не знавшего ранее о существовании сахарного завода в Сибири.
Царское правительство сулило промышленникам, организующим свеклосахарные предприятия, крупные привилегии. Однако Минусинский завод был жалким, технически отсталым предприятием.
Но Виктор Курнатовский полюбил рабочий ритм его. Ему мыслилось, что в самом характере этого производства, в соединении промышленного предприятия с сельским хозяйством, кроются большие возможности для развития будущего социалистического хозяйства. Он находил подтверждение этой мысли в «Капитале» Маркса и радовался, что на русской почве видит образец сочетания крестьянского и рабочего труда.
Он полюбил тишину плантаций, распростертых под жарким солнцем сибирского лета, и специфический, сладковатый запах жома – отходов сахарной свеклы, и хриплый голос заводского гудка, и весь крепкий, каменно-деревянный поселок на берегу притока Енисея, населенный служащими завода.

Курнатовский был сдержанным, но очень сердечным и привязчивым человеком. После отъезда из ссылки Владимира Ильича и Надежды Константиновны он затосковал, заметался… И все же превозмог себя: последний свой сибирский год он напряженно работал, читал «Капитал» в подлиннике.
…В конце 1900 года в корпусах механического завода в Тифлисе появился высокий худой человек. Новости узнавали здесь быстро, приезжего встретили с любопытством, с опасливым ожиданием: как же, недавний ссыльный, марксист, побывавший в политической эмиграции за границей…
Все складывалось удачно в тифлисской жизни Курнатовского. Скромная должность химика давала ему мало денег, но зато служила отличной «крышей». Он руководил рабочими кружками, учил читать и понимать Маркса, выступал как агитатор, организовал первомайскую демонстрацию. Он изголодался по кипучей деятельности среди людей, с людьми, и погружается в нее с головой.
Но настоящую популярность среди рабочих Курнатовский получил благодаря своим выступлениям против Ноя Жордания и его единомышленников. «Против самого Жордания» – это было смело, это пугало и привлекало.
В Ное Жордания как политическом деятеле уже сформировались в ту пору качества, которые вскоре сделали его лидером грузинских меньшевиков, а позже привели его в стан контрреволюции. Неверие в силы рабочего класса, беспринципность в борьбе, в личном плане – необычайное себялюбие, апломб и нетерпимость к критике – все это уже было тогда. В писаниях его уже звучали те мотивы, которые вызывали гнев и презрение у последовательных марксистов. Но в тот период, когда Курнатовский был в Тифлисе, еще многие, даже в среде рабочих, верили Жордания.
В выступлениях Курнатовского на больших рабочих собраниях, в нелегальных кружках или на интеллигентских вечеринках выявлялось характерное его свойство: он не подделывался под аудиторию, в любой из них он оставался самим собой – человеком высокообразованным, мыслящим широко, умеющим увлекать на борьбу.
Виктор Константинович полюбил Тифлис, своеобразный город, путаницу его горбатых переулков, пригородов, монотонный шум Куры, толчею нарядных улиц и молчание величавых гор над спиральными дорогами.
Были воскресные массовки за городом, на которых Виктор Константинович говорил особенно охотно, особенно сердечно, с радостью улавливая на лицах рабочих отблеск напряженной мысли, одобрения, готовности к подвигу. Были сходки в рабочем районе Ортачалы, в сплетении узких улочек пригорода, и собрания молодежи на горе Святого Давида.
Жандармское наблюдение установило, что в Тифлисе пребывает весьма деятельный интеллигент-демократ, «посещавший как тайный кружок наборщиков, так и такой же кружок железнодорожных рабочих».
Участь Курнатовского была решена: 21 марта 1901 года его арестовали.
Закончилась недолгая, но бурная и полная значительных событий жизнь его на свободе.
Поздним вечером партию «особо опасных» и строптивых арестантов вывели из тифлисской тюрьмы. До самой станции по обе стороны пути выстроились конные и пешие казаки и полицейские. Арестованных с великими предосторожностями доставили на станцию Навтлуг, в семи километрах от города, и водворили в арестантский вагон.
И застучали колеса, задрожали на стрелках вагоны, потянулись за окнами горы и пашни, леса и перелески, убогие деревни, деревянные города. Россия из окна арестантского вагона – тоже Россия! И щемящая нежность к родным краям, и любовь, и надежды скрашивали тяжкий путь в глубину Сибири.
Однажды на заре белой плесенью инея оделись стены тюремной камеры пересыльной тюрьмы, подул ледяной ветер, часовой на вышке спрятал нос в воротник овчинной шубы, и хрипло звучал его голос: «Слу-у-шай!»
А заключенные и здесь еще не знали своего будущего: от них скрывали место ссылки, назначенное им.
Тогда по инициативе Курнатовского они предприняли смелую попытку добиться своих прав. Попытку, впоследствии послужившую уроком для якутских ссыльных. Запасшись провизией из тюремной кладовой, политические построили в камерах своеобразные баррикады из коек, поленьев и матрацев и отказались пускать кого-либо из тюремного персонала, пока им не будет объявлена их судьба: пункт отбывания ссылки.
Одиннадцать дней продолжалась отсидка в «крепости». Начальство пошло на «замирение» и объявило о месте, где назначено им отбывать наказание.
Перспектива не обрадовала: это была «ледяная тюрьма» – Якутская область.
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
Есть города, характер которых постигается медленно. Первому взгляду они предстают безликим скопищем домов и лабиринтом улиц.
Удивительные противоречия Читы открываются сразу.
Человек, впервые переваливший за Урал, уже чувствует себя в ином, удивительном мире. Но подлинное потрясение для него – встреча с Байкалом. Все поражает здесь: объемы, краски, звуки, безграничность озера, чаще называемого морем. По-разному звучит название его у разных народов. В китайском «Пэ-Хой» слышится шум прибоя, гулом отдающийся в горах.
Якутское «Бой-Кёль» звучит как удар волны о скалу.
«Далай-Нор» у эвенков лучше передает ласковый ропот прозрачной воды, до самой глубины пронизанной лучом полуденного солнца.
Но ощущение трепета и восторга, охватывающее человека перед лицом Байкала, пожалуй, точнее всего передает русский эпитет «священный», издавна бытующий в народе и сохраненный песней.
Здесь дуют ветры, каждый с такими яркими особенностями, что им даны имена, как людям. Шумный гость прибрежных лесов – северо-восточный ветер Верховик. Леденящий Баргузин, он налетает внезапно и ломает кольчугу спокойного Байкала, отливающую на солнце медью. Жестокий горный ветер Сарма может унести человека, попадись он в степи.
Суровыми стражами стоят на берегах флагообразные лиственницы, развевающие по ветру узкие полотнища зеленых знамен. Седые полярные мхи и ползучие упрямые лишайники укрыли серым пологом скалы, хаотически, в подавляющей мрачности громоздящиеся все вверх, все вверх – до самого неба в зыби перистых облаков.
Художник, стоя у подножия их, воскликнул бы: «Так я написал бы ад!» И добавил бы: «И рай!»
Повсюду реки разливаются весной, а осенью начинают замерзать с поверхности. Но Ангара разливается осенью и замерзает снизу, со дна. Долго, часто до декабря, не дает сковать себя.
Повсюду реки впадают в море. Но Ангара вытекает из Байкала, такая же гордая и неукротимая, как он. И чем дальше за Байкал, тем контрастнее, ярче краски неба, крупнее цветы, тем чаще вздымаются невысокие горы с пологими склонами, тем просторнее лесные поляны, называемые здесь старинным звучным словом, отлично передающим ощущение покоя и плавности, – «елань». Долины чередуются со скалистыми горами, и все резче и внезапнее меняется ландшафт.
Чита – город, лежащий в котловине. Следовательно, защищен от ветра? Ничуть. Ветры кувырком скатываются с гор и в любое время года беснуются, подымая песчаные вихри на улицах.
Чита – город трех рек. Влажность и прохлада присущи ему? Нисколько. Сухость воздуха и почвы – одно из удивительных свойств Читы. Прохожий следа тут не оставит: он тотчас же заносится песком или сухим колючим снегом, беспрерывно перемещающимся под ветром. Если смотреть на город с высоты, с вершины одной из окружающих его гор, Чита похожа на большой подсолнечник. Желтоватые склоны гор образуют лепестки, заключающие в себе сердцевину, в которой плотно натыканы черные семечки деревянных срубов.
Представление о подсолнечнике возникает не случайно. Город весь открыт солнцу. Солнечные лучи пронизывают его от края до края. Значит, здесь жарко? И да, и нет. Стоит отступить в тень дерева – и уже холодно. Днем палит солнце, к ночи – иней пал.
Солнце стоит над Читой во все времена года. От этого здесь все очень ярко освещено, все как на фотографии без ретуши, беспощадно обнаженное, лишенное обманчивой тени. Вечера беспокойные – легкие тени, ползущие по травам, ускользающий лунный свет…
Причудливость освещения – самое характерное в облике Читы. Мгновенные изменения красок, фата-моргана восходов и закатов, необычайная чернота ночного неба и близость звезд.
И времена года текут по-особому: пулей проносится на крыльях суховея короткое забайкальское лето, овеянное горьким дымом дальних пожаров. И вот уже осень глядит карим глазом кедрового орешка, пасется в траве разномастная грибная отара, незабудочьими россыпями щедро разбросалась голубика. И вступает в права долгая-долгая зимушка-зима. Окована морозом, ледяными ветрами продута насквозь, стоит насмерть Чита, только всхлипывает-скрипит кто-то в верхнем венце избы, под потолком, под застрехой шевелится кто-то, ухает. А то – завоет. А может, это волки; их время – свадьбу справляют.
Весна трудно пробивается через мартовские метели. Куда ей? Она – нежная, сладкая от птичьего гомона, от зацветающей ивы и молодых листочков желтой забайкальской акации. И тоже – странная: в распадках, чуть только тронутый желтизной, лежит снег, а на южных склонах сопок уже буйно разрослись странные, без запаха, покрупнее и ярче европейских, цветы: саранки, лютики, полевые гвоздики.
Здесь все противоречиво, значительно, масштабно. В Чите не идут дожди, но бывают ливни, редко падает снег, но часто бушует вьюга. Здесь пришелец находит необычные сочетания: сухой снег, песчаная вьюга, езда на телегах зимой. Здесь растет необыкновенный кустарник, багульник с пламенным цветением, от которого сопки кажутся объятыми пожаром.
«Что ждет меня в этом городе? – думает пришелец. – Тут все должно быть крупно: и счастье, и беда. И друзья, и враги – на всю жизнь».
Длинен оказался для Антона Антоновича Костюшко путь до Читы. Из Иркутска по Байкалу в Баргузин, тайгой через Карафтитские золотые прииски, вьючной тропой через Яблоновый хребет.
Осень уходила, зябко передергивая плечами оголенных ветвей, прощально кивая вершинками осин, роняя слезы мелкого дождика. И был торжественный и красочный исход ее так естествен и мудр, как смена возрастов человеческой жизни, как сама жизнь.
Не печалило крикливое прощание последних перелетных птиц, длинные ледяные забереги холодеющих рек, однотонное гудение ветра, бродящего по вершинам.
Бодрили первые морозные утра свежим румянцем восходов, хрустом льдинок под ногами, дымком горящей в костре лиственницы.
Чем ближе придвигалась Чита, тем сильнее охватывала Антона Антоновича нетерпеливая жажда деятельности и тем больше места занимали в его мыслях люди, к которым он шел и с которыми ему предстояло работать.
Обстоятельства первой встречи сложились неожиданно. Алексея Гонцова, к которому дали явку в Иркутске, Антон Антонович увидел у ворот его дома и тотчас узнал по описанию Поливанова. Антон вспомнил, что о Гонцове рассказывала ему Лида Батина, работавшая до ссылки в Чите.
Адвокат нарисовал портрет Гонцова со свойственной ему краткостью и обстоятельностью: высокий, худой, лицо бледное, глаза светлые, нос хрящеватый, острый. Улыбка широкая, неожиданная.
Лида же сказала о Гонцове чисто по-женски: в глазах – дымка, а улыбнется – и вы вдруг видите, что перед вами веселый и удачливый человек! Остального Лида просто не заметила.
И сейчас Антон узнал Гонцова именно по улыбке. Алексей сидел на скамейке у ворот и улыбался красивой черноглазой девушке, сидящей рядом с ним. Девушка была тепло и нарядно одета. Гонцов же, видимо, как выскочил к ней из комнаты в одном пиджаке, так и остался сидеть, слушая, что она ему говорила.
Гонцов улыбался, а девушка плакала, сквозь слезы на что-то жалуясь тонким детским голоском.
Костюшко остановился за углом палисадника, не решаясь прервать эту сцену. Молодые люди не заметили его, поглощенные своими переживаниями.
Наконец девушка поднялась со скамейки.
«Теперь он отправится ее провожать», – испугался Антон Антонович и пошел им навстречу.
Увидев его, Гонцов торопливо попрощался с гостьей и сделал несколько шагов к приезжему. Костюшко только что собрался произнести пароль, как Гонцов проговорил торопливо, со своей беззаботной и располагающей усмешкой:
– Я вас сразу узнал. Товарищ Григорович, Иосиф Николаевич?
Костюшко удивился такой беспечности: кажется, Гонцов уж слишком полагается на свою «везучесть». Но он тут же обезоружил Антона Антоновича:
– Я ведь не только по письму. Шапка-то на вас кривоносенковская. Она приметная.
Они вошли в дом. В чисто прибранной горнице топилась печь.
– Грейтесь! – сказал Алексей, поворошил кочергой дрова и, захлопнув дверцу, открыл внизу поддувало. Пламя в печке забушевало, березовые поленья затрещали, зашипели, ходуном заходили, словно пытались вырваться из тесного колодца печи. Хотелось сидеть долго, не двигаясь, ощущая тепло каждой частицей тела.
– Вы сами замерзли! – глядя на поеживающегося Гонцова, заметил Костюшко.
Гонцов простодушно ответил:
– Да вот пришла девушка, жалуется, что отец ее из дому выгоняет за то, что она ходит к нам на собрания. «Связалась, говорит, с голодранцами и ступай к ним!» Нравный старик.
– А кто же он, ее отец? – спросил Костюшко.
– Ломовой извозчик, – к его удивлению, ответил Гонцов и принялся умело, по-холостяцки, собирать на стол.
За столом Гонцов рассказал о последних событиях: вчера рабочие-дружинники захватили склад с оружием на станции Чита-Военная. Начальство вызвало роту солдат. Командир роты Шпилевский – шкура страшная, солдаты на него давно зубы точат, – убил рабочего депо, Кисельникова. Член комитета был. Хотят похороны такие устроить, чтоб никому неповадно было по рабочим стрелять. Демонстрацию…
– Значит, оружие есть у рабочих?
– Мало, товарищ Григорович. Оно нам сейчас как хлеб нужно. И обучать дружинников некому. А у рабочих большая тяга к этому делу. Теперь каждый знает: не возьмемся сами за оружие – революцию проспим! Самый час наш настал. Вот завтра посмотрите, какая силища выйдет!
– А как власти?
– Губернатор Холщевников растерялся. Он у нас не из очень бойких генералов. Дочка его арестантиков жалеет, картины туманные через «волшебный фонарь» им показывает, председательница дамского попечительского о тюрьмах комитета. Тут у нас язва сидит – Балабанов, жандармский ротмистр. Как у нас началась всеобщая забастовка, он вовсе осатанел. Накачает старика, тот подпишет какой-нибудь документик с угрозами рабочим, а потом испугается и вдогонку – другой, отменяющий первый. Вот… Старик разразился насчет вчерашнего.
Гонцов показал Антону Антоновичу переписанную от руки бумагу:
«Приказ войскам Читинского гарнизона 17 октября 1905 года № 424. Так как меры кротости и увещевания не привели к водворению спокойствия в городе, предписываю всем начальникам частей действовать на точном основании гарнизонного устава. Всякая попытка к порче железнодорожного имущества и зданий, всякое насилие над личностью должны быть прекращены силой оружия. Всякая упорствующая толпа должна быть разгоняема хотя бы также силой оружия, если не подействуют увещевания разойтись по домам».
– В приказе неудобно написать, что рабочие захватили оружие со склада, значит, назвали «порчей имущества». Замки сорвали? Значит, «порча». Так и вижу, как старик эту цидулку писал, – сказал Гонцов сердито, – а Балабанов через плечо смотрел и указывал. «Должна быть разгоняема силой оружия» – это балабановские слова, а вот «хотя бы также», «если не подействуют увещевания» – это Холщевников разбавил.
Стало темнеть. Гонцов зажег лампу, убрал со стола остывший самовар, закрыл вьюшку печки. В комнате было тепло, уютно. На комоде лежала вышитая скатерка, и Костюшко подумал, что это вышивала красивая дочка ломового извозчика.
– Вы отдыхайте, а я пойду к товарищам насчет завтрашней демонстрации. Ночью у нас собрание в депо, вы выступите?
– Конечно, – ответил Антон Антонович сонным голосом. Веки его смыкались.
Гонцов ушел, плотнее задернув занавеску на окне и прикрутив фитиль лампы.
«Демонстрация, всеобщая забастовка, вооружение рабочих… Надо выступить на собрании… Что это, сон о счастье? Или само счастье?» – мелькало в голове у Костюшко.
Он уронил голову на стол, не в силах противиться расслабляющей дреме.
Стук в окно мгновенно отрезвил его. Он вскочил, как холодной водой облитый, привычно настороженный, готовый ко всему.
Отогнув занавеску, увидел под окном мужскую фигуру с головой, окутанной башлыком поверх фуражки, не то железнодорожной, не то студенческой. В руках – корзинка.
– Вам кого? – спросил Костюшко через дверь.
Торопливый голос ответил:
– Алексей Иванович, откройте! Я привез провизию от тети Нади.
Фраза звучала как пароль. Костюшко не знал, как поступить, и сказал наудачу:
– Алексея Ивановича нет дома.
Гость, вероятно, насторожился, услышав незнакомый голос.
– Может, вы меня пустите? Я обожду, – растерянно произнес он.
Антон Антонович открыл засов. Вошедший сбросил башлык, шинель и обернулся к Костюшко. Секунду они стояли друг против друга в безмолвном изумлении, потом бросились обниматься, хлопать по спине и разглядывать друг друга в полутьме, позабыв подкрутить фитиль лампы.
– Нечаянная встреча в казенном доме! – кричал Максим Луковец. – Каким образом ты здесь, на нашей явке? И как ты изменился, Антон. Какой ты стал, ах, какой ты стал!
– Старый, что ли?
– Нет, не то чтобы старый, а, знаешь… Вот было деревце молодое, в шелковых кудрях листвы. И вдруг перед тобой «могучий дуб в полдневной красоте».
– За «дуб» – спасибо. Ты переменился тоже. Как – еще не пойму.
– Таня здесь? Как она?
– Таню с сыном оставил в Иркутской тюрьме. Теперь уж недолго осталось ее ждать.
– С сыном? Так ты отец? Ну, брат, ты успел в жизни. «Романовка», каторга, дерзкий побег, женитьба на самой чудесной девушке в мире. Так я, по крайней мере, думал когда-то. Впрочем, и сейчас. – Тень пробежала по лицу Максима, глаза его сделались серьезными и влажными.
– Вот что! – Антон Антонович принужденно засмеялся.
Но Максим, оседлав стул, с обычной своей легкостью уже переменил тему разговора:
– А у меня вышло довольно тускло. В Екатеринославе все-таки меня выследили, но ничего особенного не нашли, дали три года Восточной Сибири. В Иркутске сейчас, как ты сам имел случай убедиться, мощная организация, интеллигентные силы есть, даже маститые имеются. Несу и я посильный груз общественной миссии.
Максим проговорил это с несвойственным ему самодовольством и явно подражая кому-то, чем насмешил Антона.
– Ты с большевиками, Максим? – спросил Костюшко.
– Слушай, ведь это условность. Мы – в одной партии.
– Да, но после Второго съезда каждый определил свое отношение к разногласиям. С кем же ты?
– Это мне напоминает разговор Маргариты с Фаустом, когда он спрашивает, верит ли она в бога, – пробормотал Максим. – А ты? Ты за большевиков? – спросил он в свою очередь. Глаза его по-детски любопытно округлились.
– Да, разумеется.
– Почему же «разумеется»? Плеханов для тебя уже не авторитет?
– Не сотвори себе кумира, Максим. Идти сейчас за Плехановым – это значит растворить партию в месиве кустарничества. А я за такую партию, о которой пишет Ленин.
– Но Плеханов… – начал было опять Максим.
Антон перебил его сердито:
– А зачем ты приехал? Помогать читинцам? – Антон уже чувствовал себя здесь своим.
– Умерить страсти, дорогой Антон. У нас много дебатировался вопрос о положении в Чите. В Иркутске, согласись, сидят люди более дальновидные, чем деповский токарь Алексей Гонцов. Хотя, вообще говоря, он парень чудесный и, чего не отнимешь у него, прекрасный конспиратор. Но в ближайшее время и, может быть, на долгий срок нам понадобятся не столько конспираторы, сколько парламентские деятели. Готовы ли мы к тому, что наша Россия будет конституционным государством? – воскликнул вдруг Максим таким тоном, словно произносил речь перед собранием, и неизвестно откуда взявшееся пенсне вспорхнуло на его переносицу.
И тон, и пенсне совершенно ему не подходили. Антон Антонович засмеялся:
– Максимушка, остановись, прошу тебя. Ни я, ни ты еще не знаем здешней обстановки. Но я носом чую: здесь пахнет настоящей дракой, а не дебатами в парламенте!
– Ты отстал, Антон. Подумай, сколько лет ты в тюрьме, в ссылке! Многое у нас изменилось за эти годы. Мы унаследовали от народовольцев взгляд на Россию как на страну особую, живущую но своим законам, забывая, что мы – часть Европы. Почаще оглядываться на запад – и всё станет на свои места!..
Антон Антонович снова прервал его:
– Надеюсь, ты не выступишь с этим перед людьми, у которых руки чешутся поскорее взять оружие!
– Мы, марксисты, против террора… – растерянно бросил Максим, и напяленная им личина «деятеля» мигом слетела.
– А вооруженное восстание?
– Разве нельзя без этого?
– Парламентским путем?
– Конечно. Ведь на западе…
– Довольно, довольно, – Антон обнял Максима. – Перейдем к текущим делам, как говорят на твоих излюбленных дебатах! Что ты там привез в корзинке? И кто эта тетя Надя?
– Тетя Надя – это известная тебе Надежда Семеновна Кочкина! Вот вырос человек! У нас в Иркутске она играет первую скрипку.
– А где он? Где Богатыренко? – спросил Костюшко, чувствуя, как тревожно, стесненно забилось сердце: столько лет прошло, тюрьма, ссылка, война. Уцелел ли он?
– Она как раз поручила мне поискать Богатыренко в Чите. Кажется, он застрял здесь по пути с фронта. Говорят, он крупный большевистский агитатор.
Максим схватил свою корзинку и принялся развязывать веревку, приговаривая детской скороговоркой:
– В этой маленькой корзинке есть помада и духи… – Он вынул стопочку брошюрок. – Ленты, кружева, ботинки! – с торжеством он извлек пачку, листовок Иркутского комитета.
Максим приплясывал около раскрытой корзинки. Забытое пенсне тоже приплясывало на черном шнурочке. Белая прядь волос упала на лоб.
Раздался громкий стук в дверь. Гонцов шутливо закричал:
– Гости, открывайте хозяину, живо!
Костюшко невольно залюбовался одухотворенным, он бы сказал даже – вдохновенным лицом Алексея со светлыми туманными глазами под спутанной шапкой каштановых волос и с этой особенной, гонцовской улыбкой, как будто беспечной и немного печальной.
За ним шел молодой человек, синеглазый, с русыми кудрявыми волосами и нежным девическим ртом. Что-то знакомое почудилось Костюшко в его облике, в этих русых кудрях и особенно в манере держаться с угловатой застенчивостью, свойственной только очень молодым и скромным людям.
Между тем – сейчас Костюшко вспомнил его – это был бывший якутский ссыльный Иннокентий Аксенов.
Антон Антонович отчетливо припомнил, как этот самый Кеша Аксенов упрашивал Курнатовского взять его в осажденную «Романовку», а Виктор Константинович растолковывал ему: «Да судите же вы сами, Иннокентий Елизарович! Вам до окончания срока ссылки осталось всего несколько месяцев, вы должны себя сохранить». Кеша, вконец смущенный тем, что Курнатовский величает его по батюшке, почти со слезами продолжал упрашивать, но Виктор Константинович был неумолим. И Кеша остался в Якутске, когда всех «романовцев» отправили в Александровскую тюрьму.
– Чита сегодня – это Рим, куда ведут все дороги! – воскликнул Костюшко, обнимая Кешу.
– Да ведь он наш, коренной читинец. Семь лет назад я сюда из России прибыл, так он меня «распропагандировать» взялся! Это у него вид только такой, вроде молоко на губах не обсохло. А разберись, так он – ветеран! – сказал Гонцов.
Собрание началось после полуночи. Опытным взглядом агитатора Костюшко определил, что в депо явилось более тысячи человек. Помещение мастерских не вместило всех желающих. Открыли обе половинки железных дверей, и было видно, как много еще людей теснится снаружи.
С первой же минуты, только переступив порог высокого двухсветного зала, густо заполненного людьми, в крепко настоянном на махорке и машинном масле воздухе, Костюшко ощутил себя в новом мире. Из глухого подполья, от одиноких странствий – в раскаленную атмосферу мастерских! Контраст был разительный. У него голова пошла кругом от этой массы людей, от их ждущих взглядов, от опьяняющего сознания силы рабочей Читы, вышедшей сюда. «Да ведь повсюду так, по всей России!» – эта мысль раздвинула стены, поглотила версты пространства, открыла все значение и смысл этой ночи.
Костюшко стоял на кузове вагона со снятыми скатами, сотни глаз устремились на него. Он начал говорить о положении в России: «Царское правительство доживает последние дни…»
Вероятно, эти слова уже слышали собравшиеся здесь, и все же Антон Антонович заметил, как расправились плечи, поднялись головы. Отблеск торжества оттого, что эти слова свободно произносились здесь, играл на лицах.
Им овладела знакомая каждому агитатору потребность избрать среди слушателей одного или нескольких и на них увидеть реакцию на свои слова. Он оставил в поле зрения двоих: старика с темным, высохшим лицом, на котором выделялись окруженные черной каемкой несмываемой, въевшейся в кожу копоти светлые внимательные глаза, и стоящего рядом пожилого, но еще крепкого человека с могучим разворотом груди и сильным, волевым лицом. У них было неуловимое, но бесспорное сходство. Вернее всего, отец и сын.
В короткое мгновение Антон Антонович вдруг увидел всю жизнь этих людей, заполненную тяжелым трудом, разбитыми мечтами выбраться из нужды и бесправия. Он читал на их лицах страстное желание обрести человеческое достоинство.
Эти сложные чувства отражались во взгляде старика слабым лучом надежды и живого интереса, еле теплящейся искрой, готовой погаснуть от холодного ветра привычных сомнений. Но в лице пожилого они горели жарким огнем решимости.








