412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Гуро » На суровом склоне » Текст книги (страница 1)
На суровом склоне
  • Текст добавлен: 14 февраля 2025, 18:55

Текст книги "На суровом склоне"


Автор книги: Ирина Гуро



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 27 страниц)

На суровом склоне

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ
1

В сумерки поручик Ильицкий прибыл на место. Городок выглядел точно так же, как десятки других маньчжурских городков, которые он повидал за время кампании. Деревянные тротуары, убогие лавки с бумажными символами над дверями, фанзы на склоне сопки, сбившиеся в кучу, словно овцы с перепугу.

Штаб разместился в доме терпимости, хозяин которого освободил половину своего просторного помещения. У ограды стоял не по форме, привалившись к столбу, часовой.

Поручик прошел внутрь приземистого дома. Дремавший за столом писарь при виде приезжего гаркнул так, что пламя свечи метнулось в сторону. Длинная острая тень сабельным клинком лизнула стену.

Выяснилось, что дежурный офицер находится у себя на квартире. Посланный за ним пожилой солдат доложил, что, мол, идут.

Невысокий корнет, смуглый, словно кавказец, выглядел как человек, разбуженный среди ночи, хотя было шесть часов пополудни. Видно было, что ни сегодня, ни вчера он не брился.

Поручик сдал пакет. До утра он был свободен. Идти на квартиру, указанную ему для постоя, не хотелось; бесцельно он пошел по улице. Темнота постепенно заливала ее, сперва растекаясь понизу, оставляя на свету крыши и верхушки сучковатых деревьев с уцелевшими сухими листьями. Потом и они утонули в колючей морозной мгле. Но еще долго светился в перспективе длинной узкой улицы зеленоватый кусок неба с нежно-розовой полоской заката. Наконец и он слинял, затушевался дымными серыми облаками, и вдруг голубая звезда вспыхнула там, как цепкий глаз маяка.

Прохожие обгоняли Ильицкого, и он машинально двигался за ними. Свернул в узкий переулок, потом в другой. Необычайное оживление царило на улице. «Кажется, у них праздник, может быть, уже начались новогодние торжества?» – подумал поручик.

Он оказался в самой гуще рынка. Бумажные фонарики под крышами ларьков бросали несильный желтый свет на площадь. Множество людей сновало по ней.

Сперва показалось, что в тесном пространстве мечутся туда-сюда одни и те же фигуры. Бросилась в глаза насурьмленная женщина в бархатном кимоно, расшитом блестками, с ребенком, привязанным на спине широким поясом – оби. Старик с изможденным лицом, с седой редкой бородой, в старой курме на беличьем меху. Чванный пузач в куньей шапке раздвигал толпу самшитовой тростью. Несмотря на пестроту, толпа выглядела нищенски.

Освоившись, Ильицкий увидел, что людской поток беспрерывно обновляется, причем течение его становится все быстрее. Продавцы, перегнувшись через прилавки, нараспев зазывали покупателей, дергали за рукава прохожих и чуть ли не в лицо им бросали шелковые платки и куски материи.

Кругом кипела жизнь: кричали, смеялись. Больше всех шумели продавцы сладостей, нанизанных на прутья веников, как шашлыки на шампурах. С певучими возгласами торговцы потрясали ими, перекрикивая друг друга. Водовоз тащил тележку с бочкой, позванивая колокольчиком. Среди толпы любопытных проворный булочник в круглой шапочке, похожей на конфорку от самовара, подбрасывал длинные ленты теста, на лету свивая из них мудреный калач. Он тут же испекал его на железной печурке и с повадками фокусника вручал покупателю. Множество любезных пожеланий, произносимых привычной скороговоркой, сопровождало эту процедуру.

Дверь в легкое помещеньице закусочной была открыта настежь. Ветер трепал над входом махровую кисть из тонко нарезанной красной бумаги – символ процветания. Из двери доносились говор и смех. Видно было, как у стойки пьют ханшин и сакэ – японскую водку, закусывая на ходу куском рыбы, фаршированной рисом, пряностями и пареной морской травой.

Ильицкий глядел во все глаза. Все было чуждо: говор, гортанный, непривычный и как будто слова состояли из одних гласных; одежды пестрые, разнообразные, причудливые; лица смуглые, с косым разрезом глаз и взглядом беглым, неприцельным.

Между тем происходившее вокруг было понятно, и смысл маленьких сцен, разыгрывавшихся то тут, то там, раскрывался без труда. Женщина тянет мужа за рукав, он вырывается, делает шаг к открытой двери. Рука его в кармане синей бумажной куртки. Он вытаскивает монету, смотрит на нее, со вздохом опускает обратно и следует за женщиной.

В окружении орущих мальчишек, под звон бубенчиков и скрипение трещоток, выполз из-за угла длинный дракон. Не менее тридцати пар ног виднелись из-под желто-зеленой матерчатой чешуи. Шутники движениями рук и ног заставляли чудовище извиваться на потеху прохожим.

Пошел снег, затянув площадь кисейным трепещущим пологом, сквозь который скупо мерцали фонари. Продавцы разложенных на земле товаров заспешили, убирая их на тележки. Площадь быстро опустела. С шумом захлопывались ставни ларьков. Зачадили вынесенные наружу затухающие жаровни. Торговцы, шумно переговариваясь, увозили товары на ручных тележках с прикрепленными к ним фонариками.

На сырой, насыщенной теплым дыханием толпы, площади с удаляющимися точками желтых огоньков сразу стало дико, мрачно, словно ночью на пустыре.

Поручик свернул в знакомый, как ему показалось, переулок и зашагал по утоптанному песку немощеной улицы. Окна домов были плотно завешены. Иногда слабо слышались звуки какого-то инструмента, похожего на рояль. Музыка была непонятна, как речь на чужом языке. И вроде бы играли на одних бемолях.

Снег все шел, частый, мелкий, словно сеялась мука из невиданных закромов, раскрывавшихся там, вверху. На тускло освещенных стеклах окон быстро выступала изморозь. Узор ее тоже был чужд. Казалось: стекло разрисовано иероглифами.

Ильицкий заметил, что заблудился, но не повернул назад: ему нравилось бродить так в незнакомом месте. Впереди старая китаянка тащила тяжелый узел, она попыталась взвалить его на спину, но узел выскользнул из ее рук.

Ильицкий уже поравнялся со старухой, когда заметил впереди высокого солдата. Он появился внезапно, вероятно, вышел из ворот, отдал честь. Поручик не успел ответить. Во мгле было плохо видно лицо солдата, но все же почудилось что-то знакомое. Застигнутый врасплох смутным воспоминанием, поручик обернулся. Он увидел, как солдат легко поднял узел старухи и положил ей на плечо. Старуха благодарно закивала. Но солдат уже шел своей дорогой. Снег залепил его широкую спину.

Ильицкий ускорил шаг. Мимолетное настроение легкости, беззаботности исчезло бесследно. Что же случилось? По своему обыкновению, он стал анализировать. Ну, прежде всего, было нехорошо, что русский солдат в чужом городе и, можно сказать, на глазах офицера «вступил в общение с местным населением», как это называлось в документах. Правда, война была окончена, и воевали не с китайцами, но все равно тут крылось нечто, вызывающее протест.

Главное же состояло в том, что теперь Ильицкий уже точно знал, кого напомнил ему прохожий. Это никак не мог быть ТОТ САМЫЙ солдат, но он был похож на ТОГО.

Ильицкому представилось, что он идет с Верочкой Рудневой по бульвару – это широкий тенистый бульвар в Смоленске – и рассказывает ей случай с солдатом Глебом Сорокиным – Ильицкий запомнил его имя и неприятный эпизод, связанный с ним. В рассказе получалось, что он, Сергей Ильицкий, вступился за Глеба Сорокина, что он, Сергей, отвел руку командира, издевавшегося над солдатом, что он, Сергей, очень твердо и смело держался при расследовании.

В общем, поручик Сергей Львович Ильицкий выглядел в этой истории почти героем. Он даже любовался собой, прибавляя все новые детали. И все то, что в действительности сделал его товарищ по Несвижскому полку Антон Антонович Костюшко, – все это в рассказе Ильицкого сделал он сам, Сергей Ильицкий, – «Сереженька» звала его Верочка. Деревья смоленского бульвара шумели над ними. Верочка смотрела счастливыми голубыми глазами, и любовь и нежность наполняли душу Сергея. Они спускались к Днепру, и Сергей рассказывал о том, что ему пришлось пережить на войне…

Холод проник под шинель и за башлык. Поручик, вздрогнув, остановился. Все прошло, все исчезло за густой пеленой падающего снега. Он стоял около штаба, сам не понимая, как здесь очутился. Тот же дежурный офицер, выбритый и посвежевший, в одном кителе, сбегал по ступенькам.

– Господин поручик! Куда же вы запропастились? Вам надо немедленно явиться к командующему! – закричал он оживленно. Былой его апатии не осталось и следа.

Ильицкий поглядел на него с недоумением:

– Куропаткин здесь?

– На станции в десяти верстах отсюда, со своим поездом.

Денщик подал корнету шинель. Ильицкий не успел опомниться, как подвели лошадей. Корнет вскочил в седло с крыльца, не вынимая изо рта коротенькой трубки. Вестовой подал стремя поручику. Оба галопом проскакали по ночной пустынной улице. За чертой города они, как по уговору, придержали лошадей. Снег не шел больше. И ветер утих. Серебряный лук месяца с ясно обозначившейся тугой тетивой плыл над низиной. Болотистая, чуть тронутая морозом дорога вела через обширную падь к мягко очерченным пологим холмам. На них росли редкие, причудливо изогнутые сосны. Хотя стояла полная тишина, можно было живо представить себе, как неистово терзали их вьюги, как гнули их снега на этом суровом склоне. Они замерли навеки под беспощадным натиском ветров, покалеченные, искореженные, застывшие в судороге боли. Обломанные сучья, осыпавшаяся хвоя на подветренной стороне показывали, как жестока была схватка.

Спутник Ильицкого, пустив коня бок о бок с конем поручика, сказал:

– Мы с вами давеча не познакомились как следует. – Он назвал себя: – Анатолий Сергеевич Назаров.

Представился и Ильицкий.

– Правда, что вы привезли приказ задержать нас в Маньчжурии? – спросил Назаров.

Ильицкий осторожно начал объяснять:

– Насколько мне известно, командование стремится упорядочить отправку войск на родину, чтобы не создавать на дороге заторов…

Назаров нетерпеливо перебил:

– Линевич просто боится отправлять солдат в Россию. Трусоват был Ваня бедный…

Ильицкого покоробил подобный отзыв о главнокомандующем, хотя о панических настроениях Линевича ходили анекдоты, еще когда он командовал Маньчжурской армией.

Но на открытом, мужественном лице Назарова ясно было написано дружелюбие. И хотя Ильицкому была неприятна непринужденная манера корнета, немного грубоватая, поручик неожиданно для себя втянулся в беседу, в тот самый длинный и откровенный разговор, которого опасался и удачно избегал в своих разъездах. При этом Ильицкий невольно перешел на небрежный тон много знающего человека, не способного ничему удивляться. Этим тоном говорили обычно в штабе главнокомандующего.

Речь шла о забастовке на магистрали Владивосток – Москва.

– Это верно, что Читинский гарнизон на стороне восставших? – Назаров выколотил трубку о каблук сапога и ждал ответа.

– Верно. И более того: забастовочные комитеты хозяйничают на железной дороге.

– Черт возьми! – воскликнул Назаров. – В какое время мы живем! Послушаешь осведомленного человека и начинаешь понимать, какое у нас тут, в Маньчжурской армии, болото. Все чего-то ждут, но никто толком ни черта не знает.

Польщенный Ильицкий ответил:

– Да, возврат к старому невозможен. Будут коренные реформы.

Он уже начал витиеватую фразу о единодушии всех слоев общества, воодушевленных царским манифестом, но в эту минуту непроизвольно тронул шпорой коня, и тот вынес его на добрых сто шагов вперед.

Однако Назаров вмиг очутился рядом с ним.

– Да неужели вы думаете, что царский манифест действительно означает серьезные перемены? – воскликнул он. – Ох, батенька, уморили! Все это чепуха! Они там, вверху, только делают вид, что вот теперь все пойдет по-другому. Фарс. Никаких не будет перемен, если снизу не ударят как следует.

– Революция? – спросил Ильицкий.

Вся эта ночь и этот разговор, который еще недавно был бы немыслим, вызывали у него странное ощущение нереальности происходящего.

– Не знаю, – откровенно и немного грустно признался Назаров, – может быть, по-старому теперь, после войны, жить будет невозможно.

Ильицкий полувопросительно заметил:

– Но ведь понемногу наводят порядок.

– А! Чего стоит этот порядок, когда на дистанции в тысячи верст хозяйничают стачечники! Я шкурой чувствую: будет такое, что нам с вами и не снилось!

Некоторое время они ехали молча. Но Назарову, видно, надо было выговориться. Он снова близко подъехал к Ильицкому:

– Что же, прикажете мне верить заверениям генерала Полковникова? Он тут недавно распинался перед солдатами, уверяя, что мы торчим здесь, в Маньчжурии, по вине железнодорожников и евреев! Ну, а солдаты, те судят по-своему.

– Как же? – спросил Ильицкий.

– А так: надо поскорее выбираться из постылой Маньчжурии. На кой нам тут!.. По домам, свои дела ждут!

Назаров говорил резко, грубо, с оскорбляющей Ильицкого прямолинейностью.

– А то, что Полковников болтает, – брехня собачья. Стачечники сами взялись за эвакуацию войск. И делают это четко, быстро, не чета нашим командирам.

– Значит, это в их интересах.

– Да, они надеются, что солдаты станут на их сторону.

– А как вы думаете?

– Не знаю. Иногда думаю так, иногда – иначе.

Назаров говорил как человек, давно мучившийся этими вопросами.

– Говорят, что читинский губернатор Холщевников сдался на милость революционерам, отдал им Читу на поток и разграбление, – с некоторым злорадством продолжал Назаров.

Ильицкий вздрогнул и поспешно ответил:

– Я этому не верю.

От Назарова не укрылось внезапное волнение Ильицкого. Он с задором продолжал:

– Но почему же? Холщевников – рухлядь, тряпка. Вспомните Ляоян. Ведь это не начальник штаба был, а чучело с огорода. Куда ему против забастовщиков!

Ильицкий промолчал: корнет был в таком запале, что возражения оказались бы бесполезными.

Сергей вспомнил свою последнюю встречу с Холщевниковым.

Генерал вызвал его поздней ночью. Это удивило Ильицкого, но посланный за ним офицер небрежно бросил:

– У генерала бессонница от всех наших дел!

Холщевников занимал виллу коммерсанта-японца, бежавшего из Маньчжурии. Окруженный пиниями дом из серого камня, с крышей, загнутой по углам, был погружен во мрак. Светились только два окна. Комнаты соединялись раздвижными дверями с традиционным изображением Фудзиямы. Двери бесшумно раздвинулись, и поручик увидел Холщевникова, сидевшего в кресле.

Сергей знал его еще полковником, Холщевников был товарищем его отца, и поразился тому, как он изменился: постарел и осунулся.

Ильицкий начал рапорт, но Холщевников прервал его, устало махнув рукой:

– Да чего там! Садись, Сергей. Я ведь просто так тебя позвал. Узнал, что ты в штабе. Как мать? Пишет?

Сергей сказал, что мать его болеет.

– А ты попроси отпуск, Сергей, мать у тебя одна. Я за тебя похлопочу у Алексея Николаевича.

Холщевников произнес имя Куропаткина с неожиданно прозвучавшей теплотой. Ильицкий вспомнил, что в постоянных спорах между Куропаткиным и наместником Алексеевым Холщевников яростно поддерживал первого и считал Алексеева виновником поражения под Вафангоу. Холщевников остро, болезненно переживал неудачи кампании.

Он говорил усталым, тихим голосом:

– Вот, Сергей, ты меня вроде и не признал сразу. Постарел я. Да как, дружок, не постареть? Сраму-то не оберешься. Войну про… Войско теряем. А почему? Не тех людей государь к себе приблизил. Всяким там Фредериксам и разным баронам плевать на то, что другие государства нас обскакали. А какая держава была! Господи, Россия-то наша как величава!

Холщевников скорбно покачал головой.

На прощание он обнял и расцеловал Сергея как родного. Еще раз напомнил об отпуске. Когда Ильицкий поднялся, он заметил, что на столе перед Холщевниковым лежит начатое письмо. Машинально Ильицкий прочел обращение: «Его Высокопревосходительству генерал-адъютанту Куропаткину…»

Ильицкий не мог отделаться от мысли, что это рапорт об отставке.

Воспоминание об этой встрече пронзило Ильицкого острой жалостью. Он уже с неприязнью слушал Назарова.

– Да что говорить! – горестно воскликнул тот, хотя Ильицкий молчал. – Ведь могли, да, черт их раздери, могли мы выиграть войну, могли так набить морду макакам, чтобы они на века закаялись тянуть лапу за чужим куском! Ведь простой расчет…

Назаров бросил поводья на луку седла и раскурил трубку:

– Япошки понесли страшные потери людьми, такие потери, на которые только они в своем изуверском фанатизме и способны. Тринадцать дивизий они бросили в бой сразу, в первый же день войны. Тринадцать дивизий пошли на крошево в мясорубку, а в поле без задержки выставляют все новые пополнения! Они ползут, как саранча, задние прут по трупам передних. Без оглядки. Никаких тебе там переформирований, «эластичных отходов»! Это у них не водится! Бросили в бой не только всю свою – всю! – армию, но и запас! На театр военных действий вышли запасные двенадцатой – двенадцатой очереди! Каково? А может, я вас спрашиваю, одержать победу армия, не имеющая резервов? Где это видано? Только у нас!

Назаров уже почти кричал, слезы бессильной злобы выступили на его глазах:

– Только у нас видано! Только в таком борделе, как у нас! На технику у нас плюют, надо усиливать огневые средства, а наши военачальники посчитали, что серая скотинка и голыми руками макаку возьмет. Что у нас? Маневра своего не знаем, знаем одно: фронтальная атака во весь рост, удар в штыки! Вот и вся наша тактика. А наш солдат…

Назаров задохнулся от волнения, голос его упал:

– Ведь это же золотой солдат! Господи! Да где же еще такого найдешь, хоть весь свет обойди! Ты только научи его, покажи, как одолеть противника, выучку ему дай настоящую… А насчет отваги, самопожертвования, любви к отечеству – он нас еще научит! Так об этом всем ведь даже не думают там, вверху. И я, знаете, я понимаю своих солдат. Им, кругом обманутым, опозоренным, ныне море по колено!

Сергей слушал, и теперь ему казалось, что и он всегда так думал, а сейчас, встретив единомышленника, чувствует сильнее свою правоту.

Сторожкая тишина ночи, готовая вот-вот взорваться от порыва неистового ветра, незнакомые очертания дальних холмов, запах болота, цоканье копыт по дренажной дороге и этот страшный, изувеченный лес на склоне – все сближало, настраивало на откровенность, делало значительным каждое слово.

– Я знаю солдата, – говорил Назаров, – и вижу: люди жаждут, чтобы вся жизнь их пошла по-другому. А как по-другому? Вы думаете, они сами этого не знают? Не-ет, знают они. Они хотят быть хозяевами земли, которая их кормит, святой земли, и чтобы ни староста, ни кабинет не теснили их с этой земли. А вы спросите, почему именно теперь им позарез понадобилась другая жизнь? Да потому, что война им показала, что они, а не кто другой, решают судьбу государства.

Ильицкий вяло вставил:

– Не солдат решает исход войны.

– Да, талант полководца и все такое. А без солдата – все чепуха.

Поезд Куропаткина стоял на запасном пути. Здесь ничего не изменилось по сравнению с тем, что узнал Ильицкий, когда прибыл в Харбин в начале кампании, хотя это время было полно событий: за этот срок развернулась и была позорно проиграна война.

Но в салон-вагоне царил безукоризненный порядок и все как бы говорило: «Вы там как хотите, можете устраивать революции, стачки разные, хоть баррикады стройте, а у меня как было заведено, так и будет. Караульные солдаты – орлы, что ни офицер – то картинка, а в купе-кабинете портрет государя во весь рост – так и вожу с собой. И серебряный самовар тоже».

Здесь по-прежнему сновали с аккуратными кожаными папками, прижатыми локтем к боку, щеголеватые офицеры, пробегала официантка в белоснежной наколке с бутылкой минеральной воды на серебряном подносике. В салоне было чисто, прохладно, тихо.

Пахло свежим лаком, ароматным табаком и одеколоном.

В приемной сидел черноусый капитан с повязкой на лбу.

Назаров шепнул Ильицкому:

– Знаете, кто это? Джорбинадзе, герой, редкой храбрости человек.

Назаров вполголоса стал рассказывать о бое при Тюренчене, в котором отличился Джорбинадзе.

– Понимаете, лошади не берут на кручу. Джорбинадзе приказал снять орудие с передка и сам палил, пока не упал без дыхания: осколком в голову!

Ильицкий слушал с жадностью, завистливо поглядывал на черноусого капитана. Обыкновенный человек с виду, внешность заурядная, а отличился. Счастье! Сергей больше всего боялся серенькой жизни, безвестности. А вот же, не выносила его волна!

Размышления его прервал адъютант, пригласивший поручика войти. Сергей почувствовал легкое удовлетворение от того, что его предпочли дожидавшемуся Джорбинадзе.

Кабинет генерала в вагоне ничем не отличался от обычного кабинета высокопоставленного чиновника в столице.

Куропаткин протянул Ильицкому руку и, не приглашая сесть, сказал:

– Мне пишет ваш дядя, просит дать вам отпуск. Ваша матушка больна?

Ильицкий подтвердил.

Командующий продолжал, не глядя на поручика:

– Вы получите отпуск. Я отправлю с вами пакет государю. Добраться вам будет нелегко. Забастовщики захватили дорогу.

Куропаткин вдруг задумался, и похоже было, что он забыл о присутствии Ильицкого. Маленькие прищуренные глазки его совсем закрылись.

Ильицкому стало неудобно так долго стоять в молчании, он кашлянул в кулак.

Куропаткин поднял голову и погладил подстриженную по моде холеную бороду.

– Вы, конечно, увидитесь со своим дядюшкой, – сказал он, растягивая слова. – Он один из тех людей, немногих, которых события последних дней не застали врасплох. Не правда ли? – совершенно неофициальным тоном произнес он.

Ильицкий слегка растерялся и поспешил согласиться.

– Прошу засвидетельствовать ему мое почтение. – И уже по-другому, в обычной своей небрежной манере, командующий сказал: – Пакет получите утром перед выездом.

Выходя, Ильицкий посмотрел на щеголей-адъютантов и на белую наколку официантки: «Долго тут не пробегаете. И командующий обеспокоен – даже мне видно – тем, как его примут в Петербурге!»

Это заключение само по себе мало касалось Ильицкого и потому не особенно волновало его.

Главным для поручика после приема у командующего было ощущение, что дядя его, Александр Германович Визель, «входит в моду». Было ясно, что ходатайство Холщевникова об отпуске ни полушки не стоило, а сыграло роль вмешательство сановного дядюшки.

Перед Ильицким возник образ осанистого, в бакенбардах, старика с большой лысой головой, с хитроватыми глазами, поблескивающими из-под тяжелых век.

Отправляясь на войну, Ильицкий заехал к нему. Прощание вышло коротким: дядя торопился на один из очередных банкетов, на которых принимались петиции царю. Подставляя плечи лакею, набросившему на них шубу, дядя второпях сказал несколько слов о величии России и несомненной ее победе в войне и уже в передней, вспомнив о письме сестры из Смоленска, обещал написать главнокомандующему, чтобы Сергея оставили «где-нибудь в затишке».

Сергей знал о письме матери. Два чувства боролись в нем: то он представлял себя скачущим впереди эскадрона – хотя служил в пехоте, – под выстрелами, среди взрывов шимоз и стонов раненых, то видел себя офицером штаба, приближенным к вершителям судеб армии.

Ильицкому не выпало на долю ни то, ни другое.

Линевич, в то время командующий Маньчжурской армией, шамкая, отечески журил офицеров за «шалости»: дебоши в кабаках. Начальник штаба заставлял штабистов выклеивать карты солидной давности, которым, как говорили, можно было верить так же, как жулику-интенданту Гаецкому. На позиции не выезжали, жили тихой штабной жизнью.

И теперь Ильицкий немного завидовал Назарову, проведшему всю кампанию на позициях, и вместе с тем чувствовал свое превосходство: близость к начальству.

Ему захотелось рассказать Назарову о разговоре с Куропаткиным, но вдруг он вспомнил, что дядя Александр Германович был одним из воротил Русско-Китайского банка, играл какую-то роль в деле с концессиями. Словом, имел определенные интересы в этой войне. Ему стало почему-то неловко от этой мысли, и он сказал Назарову только, что получил отпуск.

Поезд уходил утром. На прощание офицеры выпили шустовского коньяку в китайском ресторане близ вокзала, закусив шашлыком по-карски, изготовленным хозяином, пожилым китайцем с седыми бровями и тонкой, серой, как крысиный хвост, косой. Завтрак получился ранний: было шесть часов утра. Вокруг громоздились поставленные один на другой стулья и сдвинутые столики. Слышно было, как на кухне рубят секачом мясо.

После бессонной ночи все казалось иным, чем обычно. Нервы были взвинчены. Офицеры выпили на брудершафт. Сергей растрогался, рассказал про свою мать:

– Ах, чудесная она, Анатолий. И представь: барышня из общества, губернаторская дочь. Вышла по любви за моего отца, незаметного пехотного поручика. Это уж потом он дослужился. Я отца помню плохо. Воспитывала меня мать. Учила: надо быть честным, любить бедных, жалеть…

– А чего их, к шуту, жалеть? – неожиданно спросил Назаров. – Не-ет, тут не жалеть… Тут что-то другое нужно…

Он глубокомысленно поднял палец, да так и задремал, покачиваясь на стуле.

Каким образом он очутился в вагоне, Ильицкий помнил смутно. Очнулся он уже в сумерки. Поезд подходил к полустанку, красное кирпичное зданьице проплыло в окошко. Знакомыми показались Ильицкому обглоданные ветром осинки под окнами, покосившийся штакетник. Ильицкий уже был здесь однажды.

На затерянном в снегах полустанке эшелон торчал тогда целую ночь. От нечего делать, от храпа попутчиков в накуренном купе, от липнувшего к стеклу мокрого снега Ильицкому захотелось на воздух. Он спрыгнул в сугробчик, выросший у подножки вагона. Смазчик с масленкой в руке, в лохматой шапке, нахлобученной на глаза, постукивал по буксам. Заиндевевшая его борода веником торчала из ворота короткого полушубка.

– Где станция? – крикнул Ильицкий во всю глотку, потому что ветер выл и ему вторил гудок паровоза далеко впереди.

– Во-он, – смазчик указал назад, во тьму, в которой Ильицкий вначале ничего не заметил, кроме крутившейся канители снежинок.

Он зашагал по шпалам и удивился, как внезапно пропал за его спиной эшелон. Впереди тускло светился желтый огонек.

Проклиная свою затею, Ильицкий все же добрался до кирпичного зданьица полустанка. У телеграфного аппарата сидел молодой человек. Поза его удивила Ильицкого. Сидел он, небрежно развалясь, в странно выглядевшем здесь мягком кресле с ободранной обивкой. Ленту принимал одной рукой, не глядя, и всей своей фигурой изображал глубокое презрение к этому занятию.

У него были короткие мясистые пальцы с утолщениями на концах, наподобие барабанных палочек. «А ведь это – особая примета!» – почему-то подумал Ильицкий.

Величественным жестом телеграфист указал поручику на табурет и выключил аппарат.

– Желаете? – Он извлек из-под стола бутылку водки, а из шкафчика, в котором виднелись папки с бумагами, достал банку с огурцами, французскую булку и кусок чайной колбасы. Положив все на стол, телефонист привстал и отрекомендовался: – Ромуальд Марцинковский, почтово-телеграфный служащий.

Ильицкий с интересом рассматривал нового знакомого. Ночь предстояла длинная: выжидали, пока рассосется «пробка» на ближней станции. Несомненно, провести ночь с Ромуальдом было занятнее, чем страдать от бессонницы в купе.

Сначала поручику показалось, что перед ним тот типичный телеграфист, который носит черную пелерину с застежками в виде львиных морд, играет на гитаре и сводит с ума местных девиц. На эту мысль наводили крупно вьющиеся, черные как смоль волосы и лихо закрученные тонкие усики.

Потом Ильицкому вдруг увиделось в лице Ромуальда, – впрочем, поручик был уверен, что имя это вымышленное, – что-то знакомое, кого-то он напоминал. Только хватив стакан водки, поручик установил совершенно точно, что Ромуальд как две капли воды схож с Демоном, и именно с тем, которого Ильицкий видел как-то в Смоленске на спектакле местного театра. Только у Марцинковского все было помельче: и рост, и стать. И тут-то поручик заметил, что Ромуальду, пожалуй, уже под сорок. Но и Демон был пожилой. Это сходство рассмешило Ильицкого. Сразу стало ему весело, и он уже с удовольствием смотрел, как телеграфист наполняет стаканы, сосредоточенно сдвигая жирные запятые бровей.

Разговор завязался легко, и чем дальше, тем казался Ильицкому занимательнее.

Марцинковский говорил быстро, выплевывая слова, как семенную шелуху.

Речь шла, естественно, о войне.

– Война есть напряжение всех сил нации, это неоспоримо, – ораторствовал Марцинковский, не потеряв важности и после второго стакана. – Силы же нации есть простое слагаемое сил тысяч индивидуумов. Это оскорбляет меня.

Ильицкий удивленно поднял брови.

– Непонятно? Ну, допустим, вы, несколько человек, катите тяжелую бочку. В общем усилие ваше личное – весьма заметно. Опусти руки один из вас, и остальные, может быть, и не осилят тяжести бочки. Но представьте себе, что несколько десятков человек поднимают тяжесть. Здесь уже пройдет незамеченным фокус с опусканием рук в решающий момент. Что же говорить об усилиях отдельного индивидуума, – телеграфист произносил это слово с ударением на втором «у», – в таком большом деле, как война? Вот почему я не прочь катить бочку, но не желаю идти на позиции, – гордо заключил Ромуальд и откинулся на спинку кресла.

Ильицкий спросил, не скрывая насмешки:

– Кто же вам мешает проявить себя так, чтобы ваше «усилие», как вы выражаетесь, было замечено? Ну, совершить какое-нибудь геройство?

Ромуальд снисходительно улыбнулся:

– Геройство, мой друг, не совершают. Это сказка для пай-мальчиков. Геройство – это случай и совершается само. Было бы правильнее выражаться так: со мной случилось геройство. Или: я попал в геройство, как говорят: я попал в железнодорожное крушение. Опять-таки простейший пример. Вас окружили японцы: вы один, их много. Что вам остается делать, как не отбиваться? Тут к вам спешат на выручку, японцы пугаются и спасаются бегством. Вы – герой…

– Позвольте, позвольте, – возразил Ильицкий, – но ведь возможно и не отбиваться, а сдаться в плен!

– Никак нет, – спокойно возразил Марцинковский, – потому что в разгаре драки японцы все равно сделают из вас котлету. Впрочем, примеров можно привести множество. Давайте лучше выпьем.

Он открыл шкафчик, достал вторую бутылку, сковырнул сургуч и наполнил стаканы.

– Тост будет тот же, что и при первом стакане.

– Я не слыхал никакого тоста, – удивился Ильицкий.

– Я произнес его мысленно, – сказал телеграфист. – Итак, пьем за планету Марс.

Поручик поперхнулся.

– Я рожден под красной звездой Марса, – надменно объяснил Ромуальд, по виду как будто и не захмелевший.

Ильицкого начала злить эта комедия. Оглянув щуплую фигуру телеграфиста, он не без ядовитости заметил:

– Вы же бежите от войны как заяц! Какой тут, к черту, Марс!

– Мой друг! – нисколько не обидевшись, ответил Марцинковский. – Я не бегу от войны, я бегу за войной. Марс нуждается не только в лазутчиках, крадущихся впереди, но и в обозниках, плетущихся сзади.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю