355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Эренбург » Жизнь и гибель Николая Курбова. Любовь Жанны Ней » Текст книги (страница 33)
Жизнь и гибель Николая Курбова. Любовь Жанны Ней
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 21:37

Текст книги "Жизнь и гибель Николая Курбова. Любовь Жанны Ней"


Автор книги: Илья Эренбург



сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 38 страниц)

Глава 39
МАЙ ВСЮДУ ЧУДЕСЕН

Может быть, май чудесен и не только в Париже. Может быть, он всюду чудесен, даже в ненашевском лесу. Смуглая южанка, родившаяся далеко отсюда, в Луаретте, где много глициний и виноградных лоз, однако, не чувствовала этого. Она вышла из дому. Несмотря на поздний час, было еще светло. Под соснами рыжела ржавая мертвечина игл. Возле крохотного огорода кружились мошки. Их было так много, что воздух казался движущейся кисеей. Пахло сыростью и горелым мхом. Вот и все. Жалкая природа! Страшная страна! Есть что-то глубоко унизительное в этом климате, в долгой, суровой зиме, когда люди прячутся в норы, не смея даже дышать, когда воздух мгновенно становится паром, когда индевеют ресницы, а из носа виснут сосульки. Чуть ли не весь день коптят лампы. Снег облепляет жилье. Люди ступают медленно и грузно. Они даже перестают походить на людей, эти чудовища, покрытые башлыками, бараньими шкурами, войлоком валенок. Потом на два или на три месяца показывается солнце. Оно ведет себя, как зазнавшийся хам в кабаке. Оно хочет наверстать свое. Оно беснуется круглые сутки. Стоят жары, горит лес, и нудно дребезжат комары. Вслед за этим приходит похмелье, и снова мороз забивает, как гроб молотком, приземистые дома. Большая страна! Страшная страна! Это не Луаретт. Здесь не растут лозы. Здесь нет ни молодого вина, ни веселых оберньяков, ни хвастунов гасконцев. Здесь преют от потогонного чая, а хлебнув из чашки сивухи, разбивают в кровь друг другу носы. Это далеко от Парижа. Очень далеко. Но, слов нет, может быть, май чудесен и здесь. Так, по крайней мере, пишут в книгах. Жанна не чувствовала этого.

Жанне было плохо в ненашевском лесу. Нейхензон никогда не ошибался, он не ошибся и теперь, поручив Жанну Каботинскому. Пронырливый полячок знал свое дело. Когда Жанна, приехав, удивленно спросила:

– Где же школа? где дети?

Каботинский, глазками клопиного цвета бегая по Жанне, причмокивая, присвистывая, ответил:

– Деточек нет. Вот, если вы выйдете замуж, деточки будут. Да зачем вам дети? Ведь вы сами деточка. Впрочем, если вы обязательно хотите вести, так сказать, трудовую жизнь, у нас найдется работа в конторе.

Начались томительные недели. Служба Жанны была фиктивной. Она переписывала какие-то бумаги. Каботинский, не читая, кидал их в печку. Людей не было, кроме глухого сторожа Анисима и того же Каботинского, который с каждым днем становился все назойливей. Жанна чувствовала: в ее жизни ничего не меняется, разве что тембр голосов: у Раймонда Нея был бас, у Каботинского дискант, а слова все те же, так же становятся синеватыми и мутными, вроде сметаны, белки похотливых глазок.

Но нет, не от этого страдала Жанна. Раз в неделю Каботинский ездил за почтой. Он привозил газеты и желтые тяжелые конверты из лестреста. Жанне писем не было. Она учитывала все: и то, что Андрею некогда: он занят работой, и то, что от Тулона до Ненашева очень далеко. Она терпеливо ждала. Но когда прошло шесть недель, томление сменилось открытой тревогой. Андрей арестован. Она должна ехать, ехать, как можно скорей. Она сказала об этом Каботинскому.

– Теперь нельзя. Распутица. Недели через две. Я подумаю. Я все устрою.

Каботинский действительно задумался. Он начал что-то устраивать. Два дня спустя к Жанне в контору явилась какая-то шепелявая бабка. Она попросила помочь ей выхлопотать пособие: мужу деревом отшибло ногу. Жанна обрадовалась делу, внимательно выслушала, обещала поговорить с Каботинским. Тогда бабка вытащила кулечек с сахаром:

– Вот сахарок вам. Кушайте на здоровье.

Жанна удивилась: откуда она знает, что у Жанны нет сахара. Жанна спросила как-то у Каботинского, где здесь достать сахар. Может быть, это он ей сказал? Жанна хотела заплатить бабке, но бабка отказалась взять деньги и, шепелявя что-то невнятное, ушла восвояси. А вечером, когда Жанна пила чай с этим самым сахаром, пришел Каботинский и, вытирая лоб, воскликнул:

– Уф, замучился! Ну, благодарите меня! Еле-еле вас выручил. Хотели сегодня же отвести в тюрьму.

– За что?

– Взяточка. Сахарок. Бабочка-то была особенная, из гепеу. Еле уговорил их, хоть до суда вас не трогать. Но об отъезде и не мечтайте. Я за вас дал подписку о невыезде.

– Это не может быть! Это недоразумение. Я ей предлагала деньги. Я сейчас же поеду туда. Я объясню им все.

– Нет, никуда вы не поедете. Я за вас расписался. Я честный человек. Я лошадей вам ни под каким видом не дам. Ждите, пока вас вызовут. Да вы, деточка, не огорчайтесь. Это только портит цвет лица. Конечно, все это рано или поздно выяснится, пока что здесь поживете. Чем вам здесь плохо? Благодарите меня – в тюрьме, честное слово, хуже! В тюрьме тараканы. А здесь вы в моем обществе. Я не позволю вам скучать. Теперь вы видите, до чего я вам предан. Будьте же ко мне снисходительны. Ведь я сгораю от страсти. Когда у нас в Варшаве войдешь в цукерню, это не Москва, это настоящий цветник хорошеньких женщин, и что же? – я бьюсь об заклад, что даже там вы бы пользовались успехом. Ну, не надо надувать губки. Губки созданы не для этого. Губки созданы, чтобы их целовали. Вот так.

И, проворно изогнувшись, юркий Каботинский поцеловал Жанну. Правда, большего он не добился. Он был немедленно изгнан из комнаты. Но главное сделано. Теперь Каботинский вправе рассчитывать на благодарность Нейхензона.

Так начались самые страшные мучения Жанны. Она знала, что нужно ехать. Она не могла уехать. Пешком? Но до станции восемьдесят верст лесом. Она не знает дороги. Она не дойдет. Написать Захаркевичу? Каботинский все равно не отошлет письма. Наконец Жанна решилась попросить сторожа, когда он поедет на станцию, тихонько от Каботинского сдать ее письмо. Но как это сделать? Ведь он глухой! Жанна все же сделала это. Она говорила с Анисимом руками, она говорила глазами, говорила и сердцем. Глухой Анисим понял ее. Он взял крохотное письмо, покрытое пятнами слез. В этом письме Жанна клялась Захаркевичу, что не брала взяток. Жанна умоляла спасти ее. Ради Андрея!..

Прошло еще несколько недель. От Захаркевича не было ответа. Не было и писем от Андрея. Жанне казалось, что она умирает. Ее руки слабели. С трудом она вставала с постели. Ей снились ужасные сны. Жужжанье мошек доводило ее до слез. Солнце день и ночь бродило по серому тусклому небу. Лес пахнул гарью. Была уже середина мая.

Вечером Жанна вышла из дому. Она решилась бежать. Она хотела утонуть в болотной топи. Зачем ей жить? Андрей погиб. Она это чувствует. У них одно сердце, и теперь ее сердце останавливается. Оно не хочет больше сжиматься. Это конец. Дикий конец! Проклятая страна!

Но Жанна не успела отойти от домика. За ней погнался Анисим. Он схватил ее и повел назад. У крыльца стоял молодой человек в кожаной куртке с потертым портфелем.

– Вы товарищ Ней? Я из гепеу.

Что это? Жанну пришли арестовать? Ей не дали отбежать и ста шагов отсюда, на сто шагов приблизиться к Андрею. Ей даже не дали утонуть в болотной топи. Ее хотят заставить жить в тюрьме, как будто улица Тибумери, как будто домик в ненашевском лесу не были для нее тюрьмой.

Товарищ Шаблов из уездного гепеу с удивлением глядел на эту маленькую женщину. Что за история? Может быть, она сумасшедшая?

– В чем дело, товарищ?

Жанна ничего не отвечала. Пусть ведет ее в тюрьму. Пусть ведет скорей. Если он верит, что она могла брать взятки, что же ей делать? Спорить? Опровергать? Нет, Жанна устала. Жанна устала жить. Она так хотела пропасть где-то в чужом лесу, в дыму болота. Жанна молчала.

Шаблов нетерпеливо кричал:

– Но в чем дело? Почему вы не отвечаете?

Жанна молчала. Товарищ Шаблов не признавал психологии. Для того чтобы заниматься душевными тонкостями, нужно иметь много свободного времени. И хотя для всех людей на свете в сутках имеются те же двадцать четыре часа, и хотя, говоря откровенно, часто товарищ Шаблов от скуки начинал считать, сколько раз он может подряд зевнуть, или же заниматься совсем абстрактными раздумьями, например: почему в русском языке ни одно слово не начинается на букву «ы»? – он все же считал себя человеком крайне занятым и не любил повторять дважды вопрос. Ведь он же являлся учредителем местного отделения лиги «Время». Как он мог стоять и думать, почему эта женщина молчит? Он просто сказал ей:

– Словом, если хотите, можете ехать со мной. Собирайте ваши вещи.

Жанна не спорила. Этот человек везет ее в тюрьму. Хорошо, пусть везет.

Они ехали и молчали. Они ехали мимо болота, в котором Жанне не дали остаться. Они отъехали уже верст двадцать, когда товарищ Шаблов решил заговорить с этой странной женщиной:

– Вы что же, товарищ, теперь в Москву?

Он явно издевался над Жанной. Он вез ее в тюрьму и говорил о Москве, откуда четыре дня до Андрея. Андрей не умер. Он ждет ее. А Жанну везут в тюрьму.

– Мне товарищ Захаркевич написал, что вы хотите в Москву.

Тогда Жанна схватила кожаный рукав. Тогда Жанна засмеялась. С Жанной происходило теперь совершенно непонятное. Она благодарила Шаблова. Она что-то объясняла ему, причем все время речь шла о товарище из Коминтерна, который работает во Франции, и о каком-то кулечке сахара. Шаблов ничего не понимал. Они проехали еще не менее десяти верст, прежде чем он понял наконец, в чем дело.

– Но вы ребенок! Как же можно поверить такой чепухе? Да этот Каботинский никогда и на сто шагов к гепеу не подойдет. Четыре раза он уже сидел, мерзавец, и ничего его не берет. Ну, теперь-то мы его так скоро не выпустим. А вот вы не забудьте рассказать товарищу Захаркевичу об этом Нейхензоне. Одна банда. Но как же вы сразу не догадались? Нет, товарищ, вы ребенок.

Товарищу Шаблову было двадцать лет. Таким образом, Жанна с большим правом могла бы его назвать ребенком. Однако товарищ Шаблов считал себя невероятно взрослым, он даже бородатому заведующему наробразом, у которого не только были дети, но и предвиделись в ближайшем будущем внуки, и тому говорил: «Вы ребенок». Товарищ Шаблов думал, что он все знает, все видел и что кругом него младенцы, он же должен их всячески инструктировать.

Впрочем, на этот раз он произнес слово «ребенок» с несвойственной ему нежностью. Хотя он и считал любовь пережитком буржуазной культуры, рассказ Жанны об Андрее все же взволновал его. Правда, он сам на себя дулся за такую сентиментальность, но все же он был взволнован. Он ласково сказал:

– Ну, теперь вы в четверг будете в Москве.

Жанна будет в четверг в Москве! Тогда, может быть, в понедельник или во вторник она будет уже в Тулоне. Она будет с Андреем. Она найдет его. Если он в тюрьме, она пойдет и туда. Она увидится с ним.

Они ехали лесом, и Жанна теперь без вражды глядела на сосны, на тусклое небо, на угрюмый край. Разве не трогательно это короткое лето, похожее на минутную радость сурового человека? Это лето – как один час в Люксембургском саду, когда Жанна, забыв обо всем, смеялась. Нежное лето, грустное, светлое лето – его можно любить, как больного ребенка, жалеть, нежить. В мае здесь показываются белые цветочки, низенькие и невзрачные. Но кто знает, что значат эти цветы после восьми месяцев снега? В Луаретте растет виноград и глицинии. Есть просто счастливые люди. Но кто поймет, чем была для Жанны одна ночь в отеле на улице Одесса, короткая ночь в унылой трущобе? И может быть, вспомнив эту ночь, Жанна с такой любовью глядела теперь на нищенский май. Не прекрасней ли глиняный петушок всех дорогих, заводных игрушек, не больше ли ему радуются, не нежнее ли его любят? И Жанна улыбалась чужому маю. Он всюду чудесен, этот весенний месяц май!

Глава 40
МНОГО ГОРЯ – МНОГО ЛЮБВИ

Жанна ехала с Захаровичем на Виндавский вокзал. Она пробыла в Москве всего два дня, но какие же это были дни! Жанна не была избалована жизнью. Жанна, как ненашевский лес, хорошо знала, что значит зима. И вот для нее настал болезненный, грустный, ненашевский май. Это началось с той минуты, когда в деланно-суровом голосе товарища Шаблова вдруг послышалась скрытая нежность. Тогда Жанна заплакала, немало озадачив этим Шаблова, знавшего все, однако не знавшего, что надо делать, когда люди плачут. Это было, как ледоход. После дяди и Гастона, после пана Каботинского, она вдруг оказалась рядом с человеком, который ни мандатами, ни кожаной курткой, ни уставом лиги «Время» не мог прикрыть простой человеческой нежности.

Потом – встреча с Захаркевичем, с доброй ушастой няней. Нет, в Москве имелись не только Девятинский переулок, Нейхензон и червонцы. В Москве был еще Захаркевич. В Москве было, наверное, много Захаркевичей. И никакие люстры «Ампира» не могли своим блеском затмить этих светившихся тихо глаз. Правда, в двадцатом году, в Феодосии, где горел только один фонарь на набережной (да и тот вскоре погас), эти огоньки были виднее, чем в сияющей Москве. Но все же они по-прежнему светились. Они ведь знали, что им суждено осветить весь мир. А люстры «Ампира»? А люстры «Ампира», как люстры бара «Гаверни», как люстры казино в Сан-Ремо, уже скоро, совсем скоро догорят.

Жанна увидала комнату Захаркевича, и эта бедность поразила ее. Даже Белла, любимица Белла, ходила в порванных башмаках. Это не было, разумеется, скупостью господина Раймонда Нея. Но чем ярче блистали люстры «Ампира», чем больше пупочков пожирал гражданин Нейхензон, тем все скромнее и скромнее врастал Захаркевич в серые стенки своей маленькой комнаты. Захаркевич не думал о том, нужны ли люстры «Ампира». Он был слишком занят своей работой. Каждый не может обо всем думать. Очевидно, люстры нужны. За Захаркевича ведь думал умный цэка. А Захаркевич работал.

Приезд Жанны был для него большой радостью. Часто в свободные минуты он думал о ней, но никогда не смел подумать, что смуглая чужестранка может когда-нибудь вернуться в Россию. Когда Захаркевич приехал из Донбасса, его ждало маленькое письмо со следами слез. Он обрадовался и взволновался тотчас же. Он написал своему товарищу, Шаблову. И вот Жанна в Москве. Это радость. Это большая радость…

Но Захаркевич знал, что его радость не может никого интересовать. Жанна ждет от него помощи. И поэтому он не сказал ей о своих чувствах. Только по тому, как ласково, как по-собачьи преданно глядел он на Жанну, можно было догадаться о том, что происходит в его душе. Но догадываться Жанне было некогда. Все время она бегала по Москве, пытаясь разузнать, нет ли у кого-нибудь известий об Андрее.

Захаркевич и сам тревожился. Больше трех месяцев от Андрея не было писем. Он справлялся в Коминтерне, но там ничего не знали. Возможно, что Андрей арестован где-нибудь в провинции и не может дать знать о себе французским товарищам. Но, думая так, Захаркевич всячески успокаивал Жанну: мало ли случайностей – может быть, он просто занят, могли и письма пропасть, вот один курьер был арестован. Он утешал ее, как ребенка, как утешал Беллу, когда девочка, падая, расшибала себе нос. Право же, они скоро увидятся.

Любовь Жанны и Андрея умиляла Захаркевича. Она казалась ему необыкновенно прекрасной. Он любил их обоих. Он любил их любовь, нежную и высокую, просветленную опасностью, озаренную, как в театре, прожектором, горем и разлукой. Он был счастлив за них. За них он страдал. Он хотел, чтобы Жанна уехала, чтобы они скорей были вместе. Рядом с этой любовью его чувство к Жанне казалось ему недостойным, мелким, убогим. Разве Захаркевич умеет любить? И Захаркевич сердился сам на себя. Он даже боялся преданно, по-собачьи, взглянуть на Жанну.

Кто же мог объяснить ему, что он не прав, упрекая себя, что он, да, именно он, ушастый, смешной Захаркевич, умеет любить так, как любят только дети и герои, о любви которых слагают легенды? Конечно, никто: ведь Захаркевич не посмел бы ни у кого отнять время рассказами о своем глупом сердце.

Он ходил вместе с Жанной. Всюду они спрашивали об Андрее. И всюду Жанна встречала участливость, даже ласку. В Коминтерне какой-то насмешливый, жесткий человек, которого высылали по порядку изо всех стран мира, как будто был он не человеком, а чумой или адской машиной, услышав просьбу Жанны, вдруг перестал усмехаться. Он просто, по-человечески, с еле заметной ноткой грусти, дошедшей до Жанны, сказал:

– Поезжайте. Вот вам адреса. Подымите всех на ноги…

Она не знала этого человека. Он тоже не спросил ее, кто она.

И так же отнесся к ее словам простой сотрудник Наркоминдела, которого Жанна попросила поставить ей поскорее визу. Ее слушали. Ее жалели. Чужая француженка, она теперь не чувствовала себя в Москве чужой. В этом городе, пережившем столько тяжелых лет, где в каждой семье узнали и горе и смерть, в этом горьком городе умели любить, умели любить, как нигде. И в сердце Жанны, в этом оттаявшем сердце рождалась новая широта, новая любовь.

Теплым тихим вечером с Захаркевичем, согреваемая его глазами, проезжая по Москве, расставаясь с ней, Жанна глядела на тощую зелень бульваров, на огни Кремля, на играющих в «бабки» мальчишек, на ковыляющих старушонок, на дикий, нелепый, чудный город, на самый беспутный, на самый геройский, на трудный, на горький, на новый город Москву.

Жанна теперь верила, что с Андреем ничего не случилось. Через несколько дней она увидит его улыбку, светлую, широкую улыбку, так похожую на эту Москву.

До поезда оставался еще целый час. Захаркевич куда-то сбежал. Наверное, брать билет. Жанна сидела в буфете. К ней подошел пожилой человек и, робко озираясь, нет ли поблизости носильщиков, тихо спросил:

– Может, позволите багаж донести до вагона?

Жанна поглядела на него и вскрикнула:

– Николай Ильич?

– Я. Да кто же вы? Неужели Жанна? Ну, я не узнал бы вас. Вы ведь девочкой еще были… А помните, как мы с вами в домино играли?

Перед Жанной стоял бывший юрисконсульт покойного господина Альфреда Нея, присяжный поверенный Николай Ильич Соколов. У Николая Ильича был сын, изысканный молодой человек, один из тех, что присылали Жанне приторные розы от Ноева, а потом внезапно исчезли после грозного октября.

– Николай Ильич! Милый! Как я рада вам! Но почему же?

Жанна не докончила своего вопроса. Николай Ильич, однако, понял ее. Он рассказал ей почему. Да, Москва много горя узнала за эти годы. Николай Ильич рассказал ей обыкновенную московскую историю. У него отобрали все. Сидел в чеке. Самое страшное: сын его Боря, Жанна, может быть, помнит, он был офицером, так вот его расстреляли. Теперь Николай Ильич один, без места. Был прежде регистратором в Наркомземе. Сократили штаты. Верблюд идет по пустыне. Есть в жизни такая присказка: «жить надо». Николай Ильич то помогает сойти с пролетки, то доносит до вагона чемоданчик, если не очень тяжелый. Вот только опасно: заметят носильщики – протокол, комиссариат. И все же жить надо. Николай Ильич живет.

– Да это все скучно. Давайте поговорим с вами о другом. Как вы? Совсем большая стали. Похорошели. Право же, вы теперь красавица. Куда? За границу? Замужем или еще не спешите?

Жанна ласково отвечала ему. Она рассказала о смерти отца. Рассказала и о своем пребывании в конторе на улице Тибумери. Николай Ильич так хорошо ее слушал, так добродушно, будто дедушка, кивал ей в такт головой: «понимаю, понимаю», что, не подумав, можно ли, она рассказала ему и об Андрее. Жанна едет к нему. Может быть, он арестован.

Только после того, как Жанна уже рассказала все это, она спохватилась: зачем она говорит? Да, Николай Ильич любит ее, он добрый. Но ведь этого понять он не может. Он старый. Он как папа. Для него большевики – разбойники. Он все потерял. Он потерял больше, чем дом или акции, он потерял сына, Борю. Для него Андрей враг. И Жанна испуганно съежилась. Она боялась даже взглянуть на Николая Ильича. Минуту, а может, и больше длилось это молчание. Потом Николай Ильич взял нежно за руку Жанну и сказал:

– Вы ведь понимаете, я другой человек. Я старых убеждений. Может быть, они и правы. Не знаю. Я вот в церковь хожу. Ну, да не в этом дело. Каждый по-своему думает, а когда беда, все друг на друга похожи. Жалко мне очень вас… Я ведь знаю. Когда Борю ждал… Ну, да Бог даст, все обойдется. Если даже и присудят его к тюрьме, так, может быть, обменяют на кого-нибудь. Вот если б я в Париже был, тряхнул бы стариной: взялся бы его защищать. Конечно, там и без меня найдутся адвокаты. Вы, главное, не волнуйтесь. Может, он и не арестован, а просто письма пропали…

В глазах Жанны были слезы. Она чувствовала, что ее сердце переполняется любовью, что ей хочется много, очень много сказать. Но она не могла вымолвить ни одного слова. Подошел Захаркевич: пора. Она простилась с Николаем Ильичом. Она так и не сказала ему о том, чем было полно ее сердце. Но, обняв Жанну, Николай Ильич почувствовал на своей жесткой, загрубевшей руке теплую каплю. Он понял все. Эта встреча была последним словом Москвы. До нее Жанна думала, что все так ласковы с ней потому, что все – коммунисты. Андрей их товарищ. Теперь она поняла другое. Она, кажется, теперь все поняла. И она задыхалась от боли. Она задыхалась от радости.

Оказывается, Захаркевич бегал в булочную. Он принес Жанне плюшки, плюшки с вареньем. Он все так же, собачьими глазками смотрел на окошко вагона, из которого выглядывало смуглое лицо Жанны. Ему было очень грустно. Он хотел бы отдать Жанне, вместе с этими плюшками, и свое сердце. Он больше не знал, что ему делать со своим глупым сердцем. Но к чему оно Жанне? И Захаркевич только заботливо приговаривал:

– Смотрите, не простудитесь в дороге. А плюшки эти вы, кажется, любите, они с вишневым вареньем.

Уже паровоз готов тронуться. Уже Москва позади. Жанна говорит:

– Захаркевич, подойдите сюда, подойдите скорей!..

Жанна хочет поцеловать Захаркевича. Окошко вагона высоко. Вместо щеки она целует его оттопыренное ухо. Но ей не смешно. Ей грустно. Ей грустно и хорошо.

– Я люблю вас, Захаркевич! Я люблю Москву! Захаркевич, милый Захаркевич, я теперь люблю всех…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю