Текст книги "Жизнь и гибель Николая Курбова. Любовь Жанны Ней"
Автор книги: Илья Эренбург
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 38 страниц)
Глава 14
БОЛЬШЕВИСТСКАЯ ШПИОНКА
Утром моют заплаканные глаза. Утром Жанна стояла перед жирами господина Нея, в негодовании колыхавшимися.
– Я благотворительностью не могу заниматься. Для всяких родственных чувств у меня нет средств. Но все-таки Альфред был моим братом. Ты не благодари, я терпеть не могу никаких сентиментальностей. Можешь спать на диване в конторе и есть с нами. Соусов не едим. Будешь за это работать. Гастон тебе все покажет. Теперь ступай.
Жанна прошла в контору. Несмотря на праздничный день, там уже толпились люди: ведь ни ревнивые мужья, ни жадные кредиторы не хотели терять ни одного часа. Так началась ее новая жизнь.
С утра и до ночи Жанна регистрировала какие-то гнусные листочки: анонимные письма, показания квартирных хозяек, доносы горничных, перехваченные записки. Здесь чужая любовь считалась хорошей валютой, на ней ловко спекулировал провалившийся нос. Поцелуи здесь ложились жирными печатями протоколов, а слезы, слезы и накрытых грешников, и беспощадных истцов добродетели исчислялись только во франках.
Брезгливо перебирала Жанна эти листки. В Париже нет любви. Разве можно назвать любовью письма вот этой владелицы бакалейной лавки, которая с четырьмя сыщиками гоняется день и ночь за своим супругом, ловит его любовниц, торгуется с ними из-за отступных и плачет, и плачет, грязными пятнами покрывая счета конторы господина Нея, счета любовниц, молитвенник, наконец, свой атласистый живот? Если бы Жанна писала законы, она бы запретила этим людям даже произносить слово «любовь». Она, Жанна, знает, что такое любовь. Она узнала это далеко отсюда, в стране революции, холода и героев. Выход есть: бежать, бежать к Андрею, бежать в Москву.
По ночам она обдумывала наивные и нелепые планы бегства, как школьник, начитавшийся Купера и решивший удрать в страну краснокожих.
Дядя почти не говорил с ней. Он считал беседы с нищей девчонкой напрасной тратой энергии, то есть непростительным мотовством. Только изредка, останавливаясь в раздумье перед диваном, на котором спала Жанна, он изрекал:
– Изволь по ночам не вертеться. Все пружины поломаны. А ты знаешь, сколько теперь стоит починка?
Иногда вечерами приходила Габриель. Обнявшись, они подолгу молчали. Габриель, вся переполненная своим счастьем, говорила только об одном. Что Жанна могла ей ответить? При одном упоминании имени Халыбьева она испытывала омерзение. Сказать об этом слепой? Перевести ей те слова в кабинете? Нет, никогда! Жанна ведь знала, что такое любовь: она молчала. Молча целовала она золотые волосы. Молча грустила над чужой слепотой и молча этой же слепоте радовалась: хорошо, что она его не видит. После таких вечеров ей делалось еще тяжелей. Еще мокрей была ночью маленькая подушка. Еще настойчивей мысль: бежать.
Эти обдумывания ничего не давали. Все тщательно за ночь разрабатываемые планы утром ей самой казались смешными. Жанна решила действовать наобум. В первый же свободный день она отправилась разыскивать русское консульство. Там ей наверное скажут, как добраться до Москвы, может быть, даже дадут билет. Но где оно, это консульство? В Париже ведь столько улиц.
Жанна шла прямо, никуда не сворачивая. Вдруг возле вокзала Монпарнас она услышала русскую речь. Это говорили две нарядные дамы. Жанна кинулась к ним. Жанна им сказала, что она хочет ехать в Россию. Ей необходимо ехать в Россию. Здесь она умрет. Она должна сейчас же ехать. Где живет русский консул? Пусть они ей помогут. Жанна говорила быстро, пугаясь, в страхе, что эти женщины, приехавшие, наверное, из страны Андрея, могут уйти и тогда ей снова придется вернуться на проклятую улицу Тибумери.
Прошло немало времени, пока ошеломленные дамы опомнились. Одна из них даже успела выронить из рук какой-то сверток с покупками.
– Русское консульство помещается на улице Греннель. Но там помогают только тем, кто убежал из России, а не тем, кто хочет туда ехать. В Россию сейчас, голубушка, нельзя ехать. России теперь нет. Существует только большевистский ад.
Но Жанна не хотела понять обличительного пафоса этих дам. Она упорствовала:
– Нет. Нет. Мне необходимо ехать в Москву. Скорей. Сейчас же…
В предельном негодовании одна из дам, та, что выронила сверток, обратилась к своей приятельнице:
– Идемте, Мария Ильинишна. Это, наверное, большевистская шпионка. Вы только посмотрите, какие у нее наглые глаза.
Тогда из наглых глаз Жанны потекли слезы.
Она вернулась домой поздно вечером. Может быть, в Париже и был большевистский консул. Париж большой, а этот консул не вывешивал никаких объявлений. Жанна обежала много улиц. Жанна была и в злом особняке на улице Греннель. Но Жанне никто не хотел сказать, как проехать в Москву.
Пройдя в свой закоулок, она сразу легла. Из кабинета до нее доходил зычный бас Халыбьева:
– Дорогой господин Ней, на правах будущего родственника я позволяю себе указать вам, что ваша племянница – испорченнейшая особа. Еще при жизни вашего несчастного брата она обращалась ко мне с самыми неблаговидными предложениями.
Вслед за этим наступила пауза. А потом неожиданно и дико прогромыхали спазмы хохота самого господина Нея:
– Вот как. Ну, спасибо, старина, за информацию. Мы, ха-ха, сделаем соответствующие выводы.
– Андрей, – прошептала Жанна, – Андрей, неужели ты не защитишь меня?
Но Андрей был далеко. Но Андрей в этот час, над заснеженной Москвой, повторял: «Тибумери, Тибумери». И страшное имя трущобы, где металась беззащитная Жанна, казалось ему неслыханно нежным.
Глава 15
О СЛОВАХ, НЕ ЗНАЮЩИХ ЛЮБВИ, И О ЛЮБВИ, НЕ ЗНАЮЩЕЙ СЛОВ
Великий писатель Жюль Лебо жил в особняке на тихой улице Сен-Пер, облюбованной антикварами и букинистами. Об этом знал весь Париж, и весь Париж мечтал пробраться за чугунные двери таинственного дома, о котором рассказывали такие завлекательные небылицы. Но Жюль Лебо был стар, все чаще он чувствовал замирание и дурноту, ноги его отекали, и жить ему оставалось немного. Поэтому, как господин Раймонд Ней над франками, жадно трясся он над оставшимися еще часами. Никто к нему не имел доступа. От этого слухи ширились. Уже не только дамочки за файвоклоком у Румпельмайера, но и литературные критики вечерних газет стали уверять, что Жюль Лебо, впав к старости в разврат, устраивает у себя оргии с участием монахинь, русских большевиков (из бывших военнопленных), омоложенных гермафродитов и даже обезьян. Когда же Жюль Лебо заявил в одной из своих книг, что он видит всю неизбежность близкой революции, более того, что эта неизбежность радует его, словом, когда он стал признанным врагом общества, слухи эти начали превращаться в саркастические статейки. Самые смелые предлагали даже объявить Жюля Лебо бездарным или, по крайней мере, совершенно исписавшимся. Но так как читатели привыкли с детских лет неизменно слышать о том, что Жюль Лебо не просто писатель, а писатель «великий», из этого ничего не вышло. Даже добродетельные члены академии, более всего на свете ненавидевшие революцию, были вынуждены присудить последнюю премию, в восемьсот тысяч франков, не кому-либо иному, а именно Жюлю Лебо за его книгу «Некоторые злоключения господина Бегемота», которая, по существу, являлась злейшей сатирой и на академию и на многое иное, столь же дорогое сердцам членов жюри. Но что было делать?.. Конечно, революционеров нужно сажать в тюрьму Санте, конечно, следует удвоить или даже удесятерить расходы на тайную полицию, но Жюль Лебо все-таки великий писатель!..
А присудив премию, члены жюри за вермутом, потирая для аппетита коленки, рассказывали друг другу:
– Этот Лебо совсем выжил из ума. Он заперся в своей берлоге и там женит единственного подписчика газеты «L’Humanité» на человекоподобной обезьяне, которую ему прислала из Сан-Франциско какая-то сумасшедшая почитательница. Вот завтра мы наверное увидим нечто весьма пикантное!
Но Жюль Лебо не принял членов жюри, явившихся поздравить его. Это было, конечно, очень невежливо, но он дорожил своим временем. Впрочем, члены жюри ничего не потеряли: в особняке не было ни монахинь, ни обезьян. Кроме великого писателя, там жила только m-lle Фальетт, старенькая экономка, каждое утро варившая для Жюля Лебо кофе, а во время болей приносившая ему грелку или мешок со льдом.
Жюль Лебо весь день сидел в кабинете, кутая ноги в плюшевый плед, и писал. Он знал, что скоро умрет, и поэтому спешил. Он хотел закончить еще одну книгу. Это была история самой обыкновенной любви, история наивная и сентиментальная. После сорока книг, умных, насмешливых и злых, зная, что эта книга – последняя, что после нее – только смерть, Жюль Лебо хотел найти слова особенно нежные и ласковые. Может быть, умирая, он хотел таким образом помириться с жизнью.
В его кабинете было много редких и ценных вещей: над сделанным из раскрашенного дерева и одетым в бархатную юбочку каталунским Христом, который извивался, пронзенный копьем, висели картины Пикассо, изображавшие скрипки, сложные, хитрые и злые. Рядом с большим идолом из Полинезии, нагло выпятившим свой детородный орган, можно было заметить смиреннейшие лики новгородских икон. Здесь были этрусские вазы, мексиканская скульптура из лавы, тыквенные банджо негров, готические витражи, ларцы, в которые флорентийцы клали свадебные подарки, резные гребни лапландцев, гравюры Пиранези, японские карликовые деревья, натюрморты Сезанна, метопа [59]59
Метопа– прямоугольная плита с украшениями, составляющая часть фриза дорического ордера.
[Закрыть]прекрасной сохранности, контррельефы и много других предметов, способных свести с ума директора любого музея. На длинных, во всю стену полках, чинно выстроившись в шеренги, готовились к мыслимым битвам тысячи и тысячи книг от «Кама сутры», до Гийома Аполлинера, от бормотания отцов церкви до восклицательных знаков коммунистических брошюр. Среди этого богатства сидел умный и старый человек, великий писатель Жюль Лебо, кутая ноги в плед и мучительно вспоминая, какие же есть на свете нежные и трогательные слова, которыми можно было бы рассказывать о небывалой любви двух обыкновенных влюбленных?
Впрочем, сейчас он не искал этих слов. Отложив длинные, пестрые от бесчисленных пометок листы, он грел свои руки у камина и ждал стука в дверь. Сегодня предстояло редчайшее событие: незнакомый человек был приглашен в таинственный особняк. Объяснялось это тем, что получить от членов академического жюри восемьсот тысяч было много легче, нежели их истратить. Жюлю Лебо надоело покупать идолов, и он ненавидел благотворительность. Он вообще многое ненавидел. Притом он ничего не любил. Может быть, поэтому на черновиках его новой недописанной книги было столько помарок. Несколько лет тому назад, в припадке такой ненависти, он написал свое приветствие революции. Но он не любил и революции. Он считал коммунистов грубоватыми и наивными людьми. Когда он слышал их разговоры о грядущем равенстве, с его желтого, пергаментного лица не сходила усмешка, а в голове рождалась новая книга, которая могла бы составить вторую часть «Злоключений господина Бегемота». Нет, Жюль Лебо не ждал от коммунизма никаких чудес. Но коммунисты ненавидели то, что ненавидел и великий писатель. Поэтому, умей Лебо любить, он, может быть, любил бы коммунистов. Поэтому недавно, почувствовав при чтении газеты особенно острый приступ знакомой ненависти и отвращения, он решил передать полученные деньги тем, которые, во всяком случае, ненавидят и победоносную Францию, и стальной синдикат, и кресла академиков, и сладчайшего Иисуса. Случайно узнав, что к его давнему приятелю, депутату Палаты, заходил какой-то русский коммунист, Жюль Лебо, не сделав никаких пояснений, попросил депутата направить к нему этого человека.
Ровно в назначенный час в кабинет вошел коммунист. Это был Андрей. Он очень изменился. В двадцать пять лет не говорят о человеке, что он вырос. Но Андрей именно вырос и возмужал. Его лицо заострилось, движения стали резче, губы горше, суше глаза. Происходило ли это от того, что «семнадцать, улица Тибумери» для него все еще оставалась только сладким именем, что, находясь уже много недель в Париже, он до сих пор не решился кинуться, как зверь на ловца, в этот сыщицкий штаб? Он пробовал дежурить на улице, но Жанна не показывалась. Он пытался вызывать ее по телефону, но какой-то гнусавый голос в ответ ругался и опускал трубку.
Жюль Лебо ласково принял русского. Задав ему несколько вопросов о предполагаемом характере его деятельности, он вынул из шкафа стопочку тоненьких ассигнаций.
– Вот, мой друг. Здесь ровно восемьсот. Я желаю вам от души успеха. Взамен я попрошу вас об одном: не говорите никому, что вы получили эти деньги от меня. Я не боюсь преследований, но мне не хотелось бы, чтоб и этот мой поступок толковали как позу скучающего эстета.
Андрей поблагодарил. Хорошо – он никому не скажет. А дело теперь пойдет на лад. Он скоро поедет в Тулон.
Жюль Лебо прервал Андрея: его, право, не интересовали эти детали. Он предпочитал побеседовать с Андреем о другом. Начался длинный и сложный диспут. Жюль Лебо, не успевший написать вторую часть «Злоключений господина Бегемота», теперь излагал ее Андрею на словах. Пошлость всегда останется пошлостью. Андрей видит этих белых и черных богов? Они из дерева или из кости. Их было много, очень много. Впрочем, они всегда будут, эти боги! Без них люди все равно не обойдутся. А в таком случае не все ли равно, как именно Андрей зовет своего нового бога.
Андрей слушал внимательно; иногда, поддаваясь едкости фразы, он сам усмехался, но в главном не уступал. Он отвечал путано, грубо и все же по-своему убедительно.
– А свобода? А разность? А несправедливость любви?! – восклицал Жюль Лебо.
– Есть радость подчинения одного всем. Есть гибель моллюска и рождение острова. Я сам по своей воле себя вычеркиваю. Это ли не свобода? Я мелкий партийный работник, я вожусь с какой-то подпольной типографией. А Ленин вождь Коминтерна. Но разве мы не делаем одного и того же дела? Я не ропщу и не завидую. Это ли не разность? А любовь… Ну, что касается любви, то в этом я ровно ничего не смыслю.
Голос Андрея стал резким, почти враждебным. Как-то инстинктивно Жюль Лебо несколько отодвинул свое кресло и сказал:
– Да, вы меня не поймете. Может ли птица понять, что рыба задыхается на свежем воздухе, а рыба, что птица гибнет в воде? Это два мира. А я? А у меня, мой сердитый друг, и жабры и легкие.
На этом они расстались.
Шаги Андрея упрямо, непримиримо прозвучали в пустынных комнатах старого особняка, и все боги, белые или черные, деревянные или костяные, изумленно задрожали. Они ведь давно не видели живого человека. Жюль Лебо им, наверное, казался тоже богом, сделанным из желтой кожи и плюшевого пледа.
Звук шагов донесся и до кабинета великого писателя, он слегка смутил его. Ведь Жюль Лебо никогда так не шагал, даже когда был молод. Так может шагать только тот, кому есть куда спешить. Жюль Лебо никогда никуда не спешил. Всю свою жизнь он предпочтительно усмехался. Кроме того, он еще читал, и, прочитав на своем веку много книг, он знал, что это шаги революционеров, еретиков, влюбленных. Что же, может быть, русский и прав со своими легкими. А жабры? А жабры только мешают…
Жюль Лебо вдруг почувствовал страшную скуку и слабость. Зачем он позвал к себе этого человека? Зачем дал деньги на чужое и бесцельное дело? Он только потерял полдня. А книга, любимая книга, книга о небывалой любви все еще лежит ненаписанная. Разве этот коммунист понимает, что такое любовь? Они сделаны не из плоти, эти люди, а из скучного металла. Они нагреваются, только когда стреляют. Конечно, победа за ними. Но что в этом хорошего? Одна тюрьма заменит другую. Человеческая глупость бессмертна. Зажгут тысячи плошек и станут холостыми залпами потешать новых академиков. А любовь? Любви они не знают. Любовь, ненужную и прекрасную, знает Жюль Лебо. Пусть он никогда никого не любил. Он напишет так о любви, что даже этот коммунист, похожий на человека-машину из американских утопий, и тот заплачет. Но где же найти слова для такой книги?
Жюль Лебо, усталый, прилег на диван и покрылся пледом. Ему было холодно и неуютно. Ведь он был стар, и жизнь его с каждым часом покидала его сморщенное желтое тело. Ах, эти часы, они исчезали скорее, нежели франки господина Раймонда Нея, и их нельзя было спрятать в большой несгораемый шкаф! Он сиротливо поджал под себя ноги. В огромном кабинете он был один с белыми и черными богами, которые кривили губы и таращили глаза.
Просунув руку под жилет, Жюль Лебо почувствовал теплоту своей груди. Это его немного утешило. Это было все же человеческим теплом. Другого у него не было. Его любил весь Париж. Его никто не любил. Даже m-lle Фальетт давно уже надоело приносить ему грелку. Он был один. Он должен был написать книгу о любви, он должен был найти для этой книги слова.
Если б он знал, что сейчас рядом с ним сидел человек, полный до края любви, что стоило его посадить не только ближе к камину, но и ближе к старческому сердцу, чтобы услышать столько слов нежных и прекрасных, что их хватило бы на многие тома. Если б он только знал, что теперь этот человек идет по улице Сен-Пер, где много букинистов и антикваров, где в витринах учат любви Овидий и Данте, где о любви твердят доски флорентийцев и миниатюры персов, что среди них и на них не глядя идет обыкновенный человек, в пальто из конфекционного магазина, сухой человек, незадолго перед этим утверждавший, что он ровно ничего не смыслит в любви, идет и повторяет девичье имя. Если б он только знал, что его, Жюля Лебо, книга о любви никогда не будет написана, а этот человек свою уже написал одним коротеньким словом: «Жанна».
Глава 16
СЕГОДНЯ У НАС МОЛОДОЕ ВИНО!
На стеклах маленького ресторана мелом была нарисована виноградная гроздь. Надпись поясняла: «У нас сегодня молодое вино». Андрей посмотрел – не ошибся ли он? Ведь в Париже так много ресторанчиков и все они похожи друг ни друга. Нет, кажется, не ошибся: улица Кампань-Премьер, четвертый дом от угла, вывеска «Встреча друзей и кучеров». Хорошая вывеска! Она не только указывала Андрею, что это и есть нужное ему место, но еще как бы объясняла, зачем он сюда пришел. Только новый друг, с которым Андрей должен был здесь встретиться, не кучер, а шофер. Впрочем, это и не важно. Зачем так педантично воспринимать милую старую вывеску? Даже принц или трубочист могли бы зайти в это честное заведение, съесть рагу по-тулузски и выпить кувшин молодого вина.
Андрей спросил себе стаканчик. Вино оказалось мутным и легким, как квас. Андрей был весел, весел и до вина. Нет, вино тут было ни при чем! Андрей мог бы написать у себя на лбу: «У нас сегодня молодое вино».
Хозяйка, не глядите лукаво! Он может пить воду и так же улыбаться. Ему двадцать пять лет. Вы понимаете, что это значит? Но это еще не все. Он к тому же занят теперь одним очень веселым делом. Вы спросите: каким? Этого вам нельзя сказать, не то вы выроните, пожалуй, кувшин с вином и побежите за усатым полицейским. Вы ведь так боитесь забастовок: тогда не бывает ни газа, ни воды. Но, послушайте, и это еще не все. Ваш веселый гость влюблен. Но, Боже мой, в кого же? Этого вы также не узнаете. У вас дурная привычка: вы любите судачить со старой привратницей. Да это и не важно: вы с ней все равно не знакомы. Теперь вы понимаете, что дело не в вашем вине, каким бы достоинством оно ни обладало.
А молодое вино, нежное и легкое, играет сентябрьским золотом в узком стакане. Как оно хорошо пахнет! Это запах грозди, чуть тронутой первыми заморозками, это бодрый запах осени, пустых полей, скрипящих возов, высокого ясного неба. Его все пьют, молодое вино. Ведь оно же не каждый день бывает. Пьет хозяйка и, забыв о не взысканных с гостей франках, притоптывает, подплясывает: пейте, друзья! Дощечка, та, что над стойкой, врет. «Сегодня за наличные, а завтра в долг». Кто это только выдумал? Нет, читайте иначе: «Сегодня молодое вино, а завтра…» Но раз сегодня молодое вино, то нет никакого «завтра».
Пьют его и двое влюбленных, как птицы, засевшие в самый темный уголочек. Он не кучер, он слесарь. Кучеров здесь вообще нет, кучера только на вывеске. Зато это, конечно же, встреча друзей. Она мидинетка, она делает красивые шляпы. Но на ней самой нет шляпы, шляпы стоят ведь очень дорого. Впрочем, сейчас она и не жалеет об этом, сейчас шляпа только мешала бы. Когда на голове шляпа, неудобно целоваться. А влюбленные не только пьют молодое вино, они еще часто и нежно целуются. Это тоже не от вина. Они могли бы целоваться и на улице, под старым зонтиком. Но на улице целоваться мешают прохожие.
Слов нет – хорошее вино! Хлебнул его и старый оверньяк, который у входа в ресторанчик продает горячие каштаны. Хлебнул и закричал:
– Молодое вино! Веселое вино!
Не подумайте только, что оверньяки это те, что врут. Врут – это гасконцы, а оверньяки продают каштаны. Старик прыгает над жаровней, обугленными пальцами он переворачивает каштаны, которые от жара лопаются и громко стреляют. Посмеивается оверньяк: хорошие в Оверни каштаны, хорошее в Турени вино, хорошая жизнь на белом свете! Нет, оверньяки это не те, что врут!
Всех веселей был Андрей. Лебо – молодчина. Дело теперь пойдет. Андрею было необходимо скорее начать работу. Он бродил, как молодое вино, которое может разорвать железные обручи бочки. Прошел уже месяц, как он покинул Москву, и, откровенно говоря, этот месяц был очень скучным. В Ковне ему пришлось сначала умереть, а потом мирно воскреснуть в образе некоего Казимира Бататайтиса, который ехал в Париж, чтобы приобрести для целой дюжины литовских министерств (до последнего времени, кажется, обходившихся одним «ремингтоном», обнаруженным в женской прогимназии) французские пишущие машинки: по дюжине на каждое министерство. Переехав французскую границу, он больше ни о министерствах, ни о машинках не вспоминал, но фамилию свою зубрил с похвальным прилежанием: фамилия была не из легких и как-то плохо выговаривалась.
Почему Андрей решил ехать именно во Францию? Во-первых, он сызмальства превосходно владел французским языком, так что Жанна при первом знакомстве приняла его за парижанина. Во-вторых, в сытой победной Франции его дело казалось наиболее трудным и безнадежным. Имелось, разумеется, и «в-третьих», но об этом «в-третьих» Андрей не любил признаваться даже самому себе.
В Париже, оглядевшись, он решил заняться матросами. Может быть, в этом сказалось воспоминание о черноморском бунте французских моряков во главе с Андре Марти, а может быть, просто одно слово «матрос» обнадеживало его. Матросы всюду матросы. Они никогда не носят котелков, и хороший шторм им не в диковину. Тулон может оказаться прекрасным Кронштадтом.
Остановка была за деньгами. Но вчерашний день все изменил. Члены жюри выручили. Теперь он может ехать в Тулон или в Брест. Надо только кой с кем связаться. И вот он явился сюда, чтобы встретиться с шофером, с Пьером Пуатра. Этот не как другие, этот настоящий коммунист!
Да, дело клеится! И Андрей был весел. Вспомнив о вчерашнем споре, он даже почувствовал к Жюлю Лебо нечто вроде жалости. Конечно, он великий писатель. «Бегемот» прекрасная книга. Но все же отчего-то жалко его. Он, как его боги, смотрит на все стеклянными глазами. Если присмотреться – бедный одинокий старик. Нет, Андрей счастливей его! Лебо не верит в революцию. Лебо не любит людей. И еще, и еще: разве великий писатель знает, что узкая грязная уличка Тибумери может быть страстью, миром, жизнью? Бедный Лебо!
Но Андрей пожалел Лебо как-то мимоходом, между двумя мыслями о типографии в Тулоне, между двумя вздохами о смуглой Жанне, между двумя стаканами молодого вина. Хорошо, обстоятельно жалеть умеют только старые люди. Может быть, и Андрей когда-нибудь этому научится этак лет через сорок. А сегодня? А сегодня у нас молодое вино!
Пришел новый гость. Хозяйка, пожалуйста, и ему стаканчик! На нем были бархатные шаровары и куртка с козьим мехом наружу. Веселый костюм, да и сам он веселый. Он пил вино и частенько поглядывал в окошко. Кого же он там оставил: приятеля или собачонку? Да нет же: ведь это и был «самый настоящий коммунист», шофер Пьер Пуатра, и поджидал его у двери огромный автомобиль. Пуатра бросил в орган два су и все стаканы с вином или без вина завизжали от рева валика. «Марион, красотка Марион!» Может быть, от этой Марион у хозяйки и заболели уши, зато приятели могли вдоволь обо всем поговорить. Разговор, впрочем, был недолгим.
– Достал.
– Вот здорово! Ну, теперь-то мы их заполучим! Я с вами катну.
– Идет. Сначала Марсель, потом Брест. Надо только представить инструкции в комитет.
– Это в четверг.
Сделано дело. А теперь можно посмеяться, можно выпить еще по стаканчику молодого сладкого вина.
Пуатра снова кинул монету в машинку, на этот раз для чистого удовольствия. Последовала сентиментальная песня. Это была песня, которую пели и в шикарных барах Монмартра и в глухих темных дворах одиннадцатого полицейского округа. Это была песня о том, как хорошо дремать рядом с русой девчонкой. Нет, вернее, это была песня о том, как нехорошо, когда русая девчонка уходит, как грустно тогда спать одному. Пуатра расчувствовался. Положительно, этот человек в козьей куртке умел делать все: стрелять из «митральезы», варить чечевицу, управлять моторной лодкой, петь романсы о русой девчонке, проводить электрические звонки, ловить лангустов, делать революцию, печалиться, смеяться и любить. Кто скажет, что это мало для одного человека? Пуатра всегда был весел, даже когда он был печален. Просидев недавно четыре месяца в политическом корпусе тюрьмы Санте, он научился играть на гребенке и штопать (до тех пор он порванные носки зашивал). Кроме того, он в камере пел такие веселые песни, что даже самые мужественные надзиратели заболевали мигренью. Жил он один на мансарде. Утром закручивал автомобиль, вечером ходил на партийные собрания и всячески одобрял жизнь.
Сейчас он одобрял также и молодое вино. Когда же машинка стала упорно твердить о русой девчонке, он, расчувствовавшись, даже вытер красным фуляровым платком свои глаза шофера, которые, казалось, должны были привыкнуть и к пыли, и к бензину. Вероятно, на это были свои причины.
А Андрей не слушал песен. А Андрей теперь думал об одном: неужели он уедет в Тулон, так и не увидав Жанны? Нет, этого не может быть! Она где-то рядом с ним. Она в Париже, и он не может ее найти! Пойти туда? Но этим он не только себя раскроет, он может погубить и ее. Дядя, бюро сыска, русский большевик. Что же делать? Он не может без нее!.. Смуглая, грустная, милая, где ты?..
Андрей взял Пуатра за локоть:
– Я хочу вас попросить об одной услуге. Мне необходимо разыскать здесь знакомую. Идти туда нелегальному нельзя. Легко и ее запутать. Может быть, вы с машиной подежурите возле дома?
– Конечно! Вы только расскажите мне, какая она с виду?
Что же, Андрей рассказал. Но вероятно, это не было спокойным перечнем примет. Вероятно, это никак не напоминало ни полицейского протокола, ни описания персонажей в романах великого писателя Жюля Лебо. Он был скромен, он не сказал ничего лишнего. Почти девическая стыдливость проверяла его слова. Но все же это было рассказано так, что Пьер Пуатра снова вынул фуляровый платок, хотя машина давно замолкла. Среди всех вещей, которые он умел делать, не было отгадывания чужих мыслей. Нет, этого Пуатра не умел делать. Но бывают, очевидно, мысли, которые могут читать и профаны. Когда Андрей кончил, Пуатра сказал:
– Значит, и у вас подруга? У меня тоже. Моя русенькая.
Так вот почему шофер слишком внимательно слушал шарманку. Может быть, он и не знал, как хорошо дремать с этой девчонкой, но как грустно спать одному – это он наверное знал.
Андрей не обиделся. Слово «подруга», примененное к Жанне, к Жанне, с которой, полюбив ее, он пробыл всего один час, под дождем, у Орлута, не смутило его. Он ни за что не признался бы великому писателю Жюлю Лебо, хорошо знающему все слова о любви, в том, что он, Андрей, кого-то любит. Но ему было легко говорить о Жанне с этим веселым товарищем, у которого тоже есть одна, только не смуглая, а светлая, русенькая.
Пуатра продолжал:
– Моя танцует на канате.
Нет, это не было аллегорией. До аллегорий Пуатра никогда не доходил. Это было профессией. Маленькая Лизетт, подруга шофера, работала в бродячем балагане и каждый вечер в каком-нибудь из двадцати округов Парижа она танцевала на канате.
– Да, она танцует на канате, плутовка Лизетт. А ваша?
Андрей не мог ничего ответить. Что делает сейчас Жанна? Кто знает? На минуту им овладела тревога. Он почувствовал необходимость произнести вслух ее, почти запретное, имя.
– Она? Нет, она не Лизетт. Она Жанна.
Как радостно, как хорошо прозвучало, это слово!
– Ну, за вашу Жанну!
Пуатра поднял стакан с молодым вином. Андрей улыбнулся и выпил. Да, за Жанну! Молодое, веселое вино! Было горе, но где оно? А разлука? Разве страшна разлука, когда столько лет впереди, когда не нужно трястись над часами, как трясется отшельник с улицы Сен-Пер? Нет, и разлука не в счет! Итак, за Жанну!
Конечно, молодое вино сделается старым. Тогда оно даже повысится в цене. Знатоки будут находить в нем «букет». Заплесневевшие бутылки станут приманкой для гастрономов и снобов. Это старое, дорогое, хорошо выдержанное в темных погребах вино люди начнут чтить, как чтут теперь старого Жюля Лебо. Его будут пить на торжественных банкетах, и тогда не раз старое вино окажется печальным вином, ложась камнем на сердце хитрого министра, прерывая воспоминания седеющих красавиц и заставляя плакать поэтов, давно живущих одной славой. Может быть, таким станет и Андрей. Может быть, выпив тогда стакан старого вина, он вспомнит о Жанне, об этом вечере в маленьком ресторанчике, где пела шарманка, а хозяйка приплясывала ей в такт, вспомнит и загрустит. Может быть. Но сегодня он любит. Но сегодня он весел. Но сегодня… Но сегодня у нас молодое вино! Если не верите, спросите оверньяка. Оверньяки никогда не врут.